После Стасюка и Христинки родилась Еленка, а за Еленкой явился на свет Адамчик. И в тот вечер, когда обитатели Сухой Долины разводили на перекрестке костер из осинового дерева, в избе кузнеца весело жили четверо здоровых детей, из которых самому старшему было около шести лет. На этот огонь, как ночная бабочка, привлеченная на свою погибель блеском пламени, первой пришла Петруся. Она-то, значит, и была той злобной и нечистой душой, которая отняла в нескольких избах у коров молоко. Если бы вместо нее явилась туда какая-нибудь другая женщина, то общественное мнение деревушки так же обеспокоилось бы и отнеслось бы к ней с сильным подозрением; однако эти подозрения подвергались бы некоторому сомнению. Для полной уверенности нужен был целый ряд предшествовавших фактов.
Никто не мог возразить против того, что здесь прошлое могущественно подтверждало возникшие в настоящую минуту предположения. Много лет тому назад это неизвестное дитя прибрело сюда со старой бабкой, которую гнала по свету неведомо какая сила — добрая ли, злая ли? Баба, повидимому, пошаталась по свету и узнала больше, чем все жители деревни, вместе взятые. Откуда взялись у ней все эти знания? Почему она затем ослепла? Не была ли это божья кара за какие-то гадкие поступки, которые она совершала некогда втихомолку, или за какие-нибудь сношения с нечистым?
А эта страстная любовь, которую убогая, приблудная девушка возбудила в одном из самых богатых хозяев Сухой Долины, Степане Дзюрдзе? А ее замужество с парнем, который не видел ее шесть лет и все-таки не забыл? А то, что она указала вора? А лечение и всякие советы? Ведь по ее примеру все девушки теперь жгли веники, когда желали залучить в дом гостей; вследствие ее предостережения никто теперь никогда не поднимет с земли тесемки, завязанной рядом узелков, потому что побоится получить бородавки.
Действительно, в Сухой Долине и вообще во всей околице был немалый запас подобного рода «житейской мудрости» помимо Петруси и до ее прибытия в эту местность. Ни одна из здешних женщин, «от дедов и прадедов», ни за что на свете не взяла бы в руки веретена между праздником рождества христова и крещением, ведь от этого вся домашняя птица околела бы весной от головокружения; ни одна не пошла бы в лес по грибы и ягоды в день воздвижения животворящего креста, так как это привело бы всех лесных червей и гадов в избу; каждая из них при уборке хлеба опасалась, как бы не срезать серпом колосьев, связанных или надломленных известным образом, ибо так связывает их или надламывает обыкновенно рука недруга на несчастье того, кто их срежет. И многими, многими подобными указаниями и сведениями обладало население Сухой Долины «от дедов и прадедов», но Аксинья и ее внучка знали их несравненно больше.
А теперешнее богатство кузнеца и его жены? Изба — что твой домик в шляхетском дворе; телега, окованная, как тарантас, хорошая лошадка, коровы, овцы, всего полно. А в избе самовар, блестящие ложки и две белых тарелки. Такое богатство — вещь не маленькая! Откуда оно у них? Давно уже Степанова Розалька, а за ней и много других женщин диву давались и во весь голос кричали, что кузнечиха, как барыня какая: пьет дома чай, носит платья из покупных ситцев, иногда повязывает на голову полушелковый платок, а он сам ходит в пиджаках, сюртуках, красивых сапогах, хорошеньких шапочках, сермяги же и крестьянской бараньей шапки на нем не увидишь.
Розалька приходила в бешенство, а неуклюжая Параска даже плакала, задавая себе и соседкам вопрос, откуда у кузнеца и кузнечихи может быть столько богатства? Соседки, в особенности молодая Лабудова, очень любившая Петрусю, вспоминали что-то о том, что, кажется, Михаил привез с собой немного денег, заработал же он их своим ремеслом, что и теперь он много работает и люди съезжаются к нему с заказами, как на храмовой праздник; что у кузнеца земля хорошая, что Петруся хорошая хозяйка и т. д.
Но Розалька и Параска, а с ними и другие женщины пренебрежительно качали головами и поглядывали умоляющими глазами на Якова Шишку, который, присутствуя при этих разговорах, торжественно выпрямлялся и обыкновенно говорил:
— Чорт ведьме через трубу деньги носит!.. Вот откуда у них это богатство!
Теперь старый Шишка торжествовал.
— А что? — говорил он. — Кто пришел на огонь? Кто у коров отнял молоко?
Деревня была большая и не вся интересовалась этим делом, но в этот вечер, после ловли ведьмы, в нескольких избах кипело, как в горшке. Мужчины удивлялись и возмущались, пожимали плечами и сжимали кулаки, но, как обыкновенно, говорили мало, пока водка не развязывала им языки. Зато бабьи языки вертелись, как мельничные крылья.
За час до полуночи, когда пели петухи, Розалька все еще вертелась по разным избам и дворам с проворством белки и шипя, как змея.
Степан с ребенком на руках вошел в пустую избу, развел огонь, зажег лучину и воткнул ее в щель стены; после этого он склонил свое покрытое морщинами, суровое лицо над ребенком, спавшим в его объятиях. В самом ли деле эта некрасивая голова, покрытая редкими льняными волосами, с распухшим лицом и закрытыми веками, желтые ресницы которых лежали на бледных восковых щеках, принадлежала живому ребенку? При свете лучины Степан вглядывался в это лицо. Отчего сын его был таким жалким, в то время как он сам принадлежал к самым здоровым и рослым крестьянам в деревне и целой околице? Губы Степана, сжатые какой-то вечной скорбью, зашептали над самым лицом ребенка:
— Ой, бедняжка ты, бедняжка! Когда ты еще был в утробе матери, твой отец бил жену, так как видеть ее не мог… А когда тебя чуть видно было от земли, негодная мать ударила тебя лопатой по голове…
Суровость исчезла с его лица и сменилась скорбным выражением. Он поцеловал в лоб уснувшее дитя… Оно проснулось и повисло ручонками у него на шее:
— Тятька, есть…
Придерживая ребенка одной рукой, он протянул другую в бездонную глубину печи и вытащил оттуда горшок с какими-то чуть теплыми остатками похлебки, взял деревянную ложку и принялся вливать пищу ребенку в рот. Часть похлебки выливалась из ложки и рта ребенка на край печки, ребенок кашлял и смеялся. На усеянном бесчисленными морщинами лице Степана тоже начала появляться улыбка. Однако вскоре он опять сурово сдвинул брови и тихонько выругался. Почему в его зажиточной избе такой недостаток, что он должен кормить свое дитя холодными остатками похлебки, а сам он голоден и нечего ему поесть? Ведь клеть полна… да, но изба пуста: в ней одно только дитя, а женка… летает по свету, высунув язык, как собака.
— Собака! — заворчал он и снова выругался.
Потом, обращаясь к ребенку, сказал:
— Эх! Если бы та была твоей матерью, не таким бы ты был…
Минуту спустя жалкое дитя, уложенное отцовскими руками на сенник, снова заснуло, а Степан, съев принесенный из клети ломоть хлеба с салом, сидел на скамье около стены и дремал. Сегодня он пахал весь день и так устал, что его клонило ко сну; весь его корпус покачивался то взад, то вперед. Однако он не ложился спать, ожидая жену.
Было ли это проявлением супружеской нежности? Это предстояло решить Розальке, которая возвращалась домой за час до полуночи и возвращалась в отличном расположении духа. Она чувствовала себя счастливой. Сегодня Петрусю уличили в том, что она приносит вред людям, и, несомненно, что с этого времени не только вся деревня, но и Степан будет испытывать к ней отвращение.
Эта надежда наполняла ее исступленной радостью. Ведь, она вышла за Степана не по принуждению и не из жадности, но по любви. Люди предостерегали ее, что он очень зол.
— Уж я с ним справлюсь, — говорила она. — Нашла коса на камень. Еще неизвестно, кто кого пересилит. Пусть бьет, только бы любил!
Но она убедилась, что он не любил ее, а взял ее только потому, что после смерти матери в доме нужна была хозяйка. Ту-то он любил!.. и как еще любил! О, если бы она не боялась преступления и суда, то уже давно убила бы ее! Но теперь она уже и так убита. Ведьма, вредящая людям и связавшаяся с нечистым!.. Теперь Степан только плюнет, когда увидит ее…
Эта надежда наполнила ее и счастьем и нежностью к мужу. Она тихо вошла в избу и, увидевши Степана, еще сидевшего на скамейке, как белка подскочила к нему, уселась около него и охватила руками его шею. Глаза ее блестели, как два темных огонька; тонкие губы, улыбаясь, открывали ряд белоснежных зубов. Закинув руки мужу на шею, она хотела прижаться к нему, как вдруг он поднял кулак и так сильно ударил ее по спине, что она со скамьи упала коленями на землю. Он кричал на нее, допытываясь: где она сидела так долго? Отчего не приготовила ужина? Отчего не пришла к ребенку? Тогда она снова вспыхнула от злости, сорвалась с колен и, подбоченясь, принялась прыгать у него перед глазами, ядовито смеясь и восклицая:
— Ведьма твоя Петруся! Ведьма твоя милая! Ведьма твоя зазноба! Ведьма! Ведьма!
Степан сорвался со скамейки и, схвативши жену за волосы, снова бросил ее на землю. Крик и шум разбудили маленького мальчика; увидев дерущихся родителей, он быстро вылез из-под одеяла и, оробев, тихо залез под скамейку. Он по опыту знал, что после каждой такой потасовки мать схватывала его за волосы или за рубашку и, как щенка, выбрасывала из постели на середину комнаты. Тогда отец обыкновенно брал его на руки и носил по избе, прижимая к себе и целуя, но иногда, когда он был очень зол, случалось, что и он отталкивал ногой ребенка.
Тем временем Петруся, зайдя по дороге в кузницу и поболтавши минуту с мужем, вернулась домой. Этот день она наработалась в огороде, пропалывая свеклу и капусту, и за час до захода солнца побежала на поле нарвать немного своих излюбленных трав. Она знала, что во-время успеет возвратиться, чтобы приготовить ужин.
Целый день Аксинья провела в саду на траве, куда вывела ее внучка. Теперь она заняла свое обычное место на печи; около нее собралось трое старших детей; самый младший ребенок спал в люльке. В летних сумерках, наполнявших комнату и заглядывавших в нее вместе со звездами, мутные очертания этой группы из четырех человеческих существ темнели и двигались почти под самым потолком комнаты, как группа теней. Среди тишины, прерываемой только отдаленным стуком кузнечного молота, слышна била хриплая и шепелявая речь слепой бабки и, как серебряные колокольчики, тонкие детские голоса. Она что-то рассказывала им то очень серьезно, то смеясь своим сухим беззвучным смехом; дети прерывали ее рассказ множеством восклицаний и вопросов. Чаще и смелее всех отзывался шестилетний Стасюк, любимец отца, понемногу уже помогавший матери в уходе за самым младшим ребенком и уже до некоторой степени опекун слепой бабки, которую он иногда кормил на печи и водил за руку по двору и саду. Теперь он был чем-то бесконечно заинтересован и приставал к бабке с беспрестанными вопросами, обращаясь к ней тоном избалованного ребенка.
— Где он был, бабушка? Где был Адамчик, пока не пришел в нашу избу? Где он был раньше?
Дело шло о том, откуда пришел самый младший братишка, который появился месяц тому назад в избе, что он делал перед тем, как притти сюда?
Старуха долго смеялась и, наконец, ответила:
— В лесу был Адамчик, в лесу был братишка твой миленький, перед тем как пришел сюда.
— А что он там делал? — снова прозвучал вопрос.
— Пас зайчиков в лесу! — отвечала бабка.
— А я где был раньше, перед тем как пришел сюда?
Старуха, уже не раздумывая, ответила:
— Ты сидел на высоком-высоком дереве и пас ворон в воздухе…
— А я? А я, бабушка? А я…
— Ты, Христя, сидела на дне синенькой воды и пасла рыбок…
— А Еленка? Бабулька, а Еленка?
— А я? Бабушка, а я где была?
Должно быть, прабабка поцеловала трехлетнюю Еленку, так как в комнате раздался громкий поцелуй. Потом сказала со смехом, в котором чувствовалось удовольствие:
— Еленка сидела в густой травке и пасла червячков…
При этом стукнули двери, и по комнате разнесся сильный запах полевых трав.
— Это ты, Петруся? — шепелявя, спросила бабка в темноте хриповатым голосом.
— Мама! — хором зазвенели дети.
— Все вы тут? — спросила вошедшая.
— Все.
— Адамчик спит?
— Спит.
— Ну и слава богу. Вот сейчас я разведу огонь и наварю картошки, которую сегодня накопала.
— Ой, хорошая картошка… молодая… — зашепелявила бабка с очевидным удовольствием.
— Хорошая… ой, хорошая… — хором повторили дети.
Сильный огонь запылал в печи и осветил комнату, в которой за несколько прошедших лет произошли некоторые перемены к лучшему: больше достатка и больше нововведений. Между окнами стоял комод, а на нем два медных подсвечника и небольшая лампа со стеклом. На окнах — занавески из пестрого ситца, а на подоконниках — пахучая герань вся в красном цвету; за стеклами шкафчика — белые тарелки, и на одной стене несколько картинок в блестящих рамках. Все это поприносил домой Михаил. Как только поедет куда-нибудь за каким делом, всегда привезет домой что-нибудь красивое, а затем сам, как дитя, тешится этими обновками и жену заставляет радоваться. Впрочем, если бы он и не заставлял ее, она тешилась бы сама. Она с удовольствием любовалась яркими цветами ситцевых занавесок, золотистым сверканием медных подсвечников, а если огорчалась при этом, то потому разве, что слепая бабка не могла видеть всех этих красивых вещей и удобств, которые ее теперь окружали. Зато она рассказывает ей о них долго и пространно и дает ощупать каждую новую вещь.
Впрочем, все старые вещи остались в этой комнате так, как были. Скамейки, столы, хозяйственные принадлежности, три стула, с деревянными спинками, ткацкий стан Петруси, в одном углу большая куча разного железа и над ней на стене несколько новых, только что сделанных в кузнице топоров, пил, крючьев и щипцов. На ткацком стане Петруся разостлала рядно и высыпала на него из фартука душистые травы. После этого она занялась приготовлением ужина; дети, как птички, спорхнули с печи, бегали возле нее босиком и щебетали о чудесах, рассказанных в сумерки бабкой.
— Мама! Я сидела на дне синенькой воды и пасла рыбок…
— А я сидела в густой траве и пасла червячков…
— А я сидел на высоком-высоком дереве и пас ворон в воздухе…
— А Адамчик сидел в лесу и пас зайчиков…
Петруся шутливо дразнила детей, насыпая в горшок картофель, а на печи старуха, чуть не задыхалась, смеясь над тем, как эти дурачки вполне поверили тому, что она говорила.
Полчаса спустя вернулся домой кузнец. Дети бросились к нему.
— Тятя, я в синенькой воде…
— А я, тятя, на высоком дереве…
— А я в густой траве…
— А Адамчик в лесу…
Михаил брал одного за другим на руки, каждого легко, как перышко, подымал высоко над головой и, поцеловав, ставил обратно на землю. При этом он с видимым удовольствием подробно расспрашивал детей, что они делали в этой воде, в этой траве и на этом дереве и когда это было? Теперь он был уже вполне зрелым мужчиной, с широко развившимися от кузнечной работы плечами, с почти бронзовым от загара лицом и с большими черными усами над добродушно улыбавшимся ртом: В нем чувствовалась сила труженика и степенность человека, который зависит только от своего собственного труда. В его черных глазах отражалось счастье, когда он целовал детей и оглядывал полную достатка избу. Садясь на скамью, он воскликнул:
— Зозуля! Измаялся я на работе: чуть руки не отваливаются! Есть хочу!
Он почти никогда не называл жену иначе как зозулей — «кукушечкой», — именем той милой птицы, которая своим радостным кукованием объявляет о наступлении весны.
— Сейчас будет ужин! — весело ответила женщина и поставила на стол лампочку с продолговатым стеклом.
Михаил уже привык ужинать при свете лампы; лучину жгли только в зимние вечера, чтобы в комнате было светлее и веселее. Две маленькие девочки тотчас очутились у отца на коленях, Стасюк сидел тут же на столе, и все трое разом болтали, но их никто не слушал. Петруся поставила на стол миску с дымящимся картофелем, подала мужу краюху хлеба и нож, а потом принесла из сеней простоквашу.
Вскоре после ужина дети уснули: Стасюк — на скамеечке под клетчатым одеялом, Христинка и Елена — на печи возле бабки. Слепая старуха, которую правнук накормил картофелем и молоком, расцеловавшись с детворой и посмеявшись над их щебетаньем и шалостями, тоже собиралась уложить на печи свои старые кости, как вдруг Петруся, мывшая миски и ложки, заговорила:
— Ах да! Я вам еще не рассказала, что случилось со мной сегодня…
Занятая весь вечер мужем, детьми и ужином, она забыла обо всем, что не было самым близким и дорогим ей. Впрочем, она не придавала большого значения сегодняшнему случаю и передавала его бабке и мужу со смехом, как молодая женщина, которая в такой степени занята своей любовью и своим благополучием, что не может истолковывать в дурную сторону того, что с ней случается. Кузнец смеялся громким сердечным смехом и над мужиками, разводившими огонь, чтобы вызвать ведьму, и над случайностью, которая привела его жену на этот огонь. Но старая Аксинья, видимо, огорчилась. Перед тем она уже дремала на своей постели, теперь же она сидела неподвижно, выпрямившись, а ее костлявые челюсти двигались так, как будто она с трудом пережевывала что-то. Это был у нее верный признак огорчения или озабоченности. Когда Петруся кончила рассказ и принялась расставлять на прибитой к стене доске вымытые миски и ложки, старуха отозвалась с печи голосом, выдававшим сильное беспокойство:
— Это нехорошо!.. Ой, нехорошо, что ты, Петруся, первая пришла на этот огонь!.
— Пустяки! — засмеялся кузнец и махнул рукой, но Петруся быстро повернулась к бабке.
— Почему? — спросила она.
После минутного раздумья бабка заговорила:
— Во-первых, известно, что на такой огонь всегда приходит ведьма. Это уж известно… это уж так должно быть: так уж всевышний господь бог показывает человеческим глазам нечистую силу. Так почему же ты, Петруся, пришла сегодня на этот огонь?
Руки молодой женщины бессильно упали на юбку…
Она глядела на бабку широко раскрытыми глазами.
— Разве я знаю, почему? — тихонько сказала она с изумлением, сквозь которое проглядывала тревога.
— Вот! — пренебрежительно отозвался кузнец: — Шла и пришла… Не стоит трепать языком из-за этого!
Но Аксинья не обращала внимания на скептическое замечание Михаила, а Петруся не слушала мужа. С широко раскрытым ртом, с расширившимися зрачками она глядела на бабку, которая говорила дальше:
— А, во-вторых, теперь злые люди не дадут тебе покоя. Теперь уж тебя сделают ведьмой и… — Она быстро задвигала челюстями и, наконец, минуту спустя окончила:
— Да сохранит тебя господь бог от всякого несчастья!
Тут она несколько раз перекрестила воздух своей рукой, как бы выточенной из желтой кости; ее слепые глаза, — может быть, благодаря напряженно приподнятым векам, — странно белели на желтом лице. Петруся со сложенными руками и раскрытым ртом опустилась на землю, там где стояла. Михаил проворчал уже менее пренебрежительным тоном:
— Уж это я ее буду охранять от всякого несчастья… Но какое там может быть от этого несчастье? Не дай, боже, несчастья!
Видно было, что хотя он придавал гораздо меньше значения подобным вещам, нежели другие, однако слова слепой старухи произвели на него некоторое впечатление. С минуту помолчав, бабушка заговорила опять:
— Давно уж, ой давно живу я на этом свете! Много мест я исходила, много слышала!.. Слышала и таких людей, которые еще собственными глазами насмотрелись на старые времена, — такие старые, что о них теперь и память пропала среди людей. Вот, когда я пошла с маленькой Петруськой на руках на чужую сторону, зашла я раз в одну деревушку, в которой жил такой старенький человек, что у него уже лицо поросло зеленым мохом, а люди говорили, что ему уже больше ста лет. Смолоду он, кажется, был солдатом, служил в разных местах и много походил по свету… Бывало, как начнет он рассказывать, все разинут рты и слушают… все… кто бы ни был… барышни даже и очень ученые люди приходили и просили, чтобы он рассказывал им о разных вещах… И я, бывало, попрошу и слушаю… Ой, старый Захар, старый Захар! Теперь уже его косточки рассыпались в могилке и душа его стоит перед богом, а то, что он говорил и рассказывал, — ходит по свету, как живое… Вот я — слепая, а то, что он рассказывал о той ведьме, как живое, стоит перед глазами! Слышал он это от своего отца, который видел ее собственными глазами. И вот теперь все это стоит перед моими слепыми глазами, как живое…
Она снова замолкла на минуту. Воспоминания, которые встали у нее перед глазами и как живые проносились перед ней, вывели ее из прежней неподвижности. Тонкая, костлявая, она покачивалась взад и вперед и раза два громко вздохнула, перед тем как начать вновь говорить. Ее белесоватые глаза уже не светились на желтом лице, как прежде: теперь блеск огня уже не падал на них, — медленно угасая в печи, он бросал в комнату бледные полосы мерцающего во мраке света. Петруся сидела на земле в одной из таких полос, сжав губы, обняв колени руками, с выражением беспокойства на лице. У другой стены виднелась могучая фигура кузнеца, облокотившегося на стол. Вероятно, из бережливости он погасил маленькую лампочку, оперся головой на ладонь и сосредоточенно слушал речь старухи. Он всегда внимательно и не без удовольствия слушал ее сказки и рассказы, отплачивая ей рассказами о своих путешествиях по свету и разных виденных и слышанных им чудесах. Таким образом проходили у них довольно часто воскресные дни и значительная часть зимних вечеров. Теперь, хотя ему хотелось спать, он все же с интересом ожидал рассказа, а слепая старуха, во мраке, окутывавшем печь, шепелявя, продолжала своим хриплым, но еще сильным голосом:
— Жила-была в одном людном и богатом селе девушка, что красная малина: стройная, как тополь, такая красивая, что ей удивлялись все люди. Молодые парни прямо с ума сходили по ней; приходили к ней и господа молодые и, бывало, говорят: «Марцыся, ты хоть взгляни на меня! Хоть разик подай мне свою ручку!» Но Марцыся не хотела никого: ни мужика, ни барина. Пойдет, бывало, к колодцу, как королевна какая-нибудь — в юбке, обшитой лентами, с кораллами и янтарем на шее, уберет всю голову цветами и только смеется над всеми, показывая белые зубы. Люди начали уже сердиться на нее, давать ей разные прозвища и очень следить за ней: что она такое делает, что все к ней льнут, как мухи к меду, а сама она никого не хочет? Вот следили-следили и заметили, что не всегда Марцыся смеется и веселится с парнями или паничами, а ходит иногда очень пасмурная: смотрит исподлобья на людей, пойдет в лес и сидит там в лесу день, два, три и, как вернется, варит тайком какие-то травы, шепчет над ними и делает какие-то странные знаки, а потом уже дает пить эти настойки разным людям: от болей, от колик, тошноты, горя и от всяких невзгод, какие только есть. Были такие люди, которые покупали у нее это питье и затем благодарили ее и всем хвалили, говоря, что у ней большая охота знать все, что на свете делается, и потому она многое узнала, и из-за этой-то своей охоты она не хочет уж никакой любви. Дороже ей была лесная травка, чем мужик на хорошей пашне или даже пан в усадьбе. И жила бы себе Марцыся спокойно, делала бы свое, так как не было у нее никого, кто бы ее принуждал к чему-нибудь, а в селе привыкли уже к тому, что она была не такая, как все девушки. Бывало, о ней говорят: «она родилась с иным сердцем и иными мыслями!» — и оставляли ее в покое. Но вот, на несчастье Марцыси, полюбил ее один дворовый человек, не то учитель, не то писарь или что-то в этом роде.
Она же с ним шутила так, как со всеми. Станет, бывало, около церкви, там, где и он стоит, как королевна какая-нибудь, в юбке, расшитой лентами, в тонкой рубашке, с кораллами и янтарем на шее, и смеется над ним, показывая белые зубы. Он долго терпел и все умолял ее полюбить его, но когда увидел, что из этого ничего не выйдет, страшно разозлился, поехал в город и донес ксендзам и начальникам, что вот так и так, Марцыся-де ведьма. Съехались ксендзы, начальники и начали над Марцысей производить следствие. Собрали в селе людей и спрашивали: что она делает? зачем ходит в лес? что она шепчет, когда варит травы? какие это травы? не ходит ли к ней чорт в гости? откуда у нее столько лент, кораллов, янтаря и всяких нарядов? Расспросивши обо всем, связали Марцысе руки и ноги, положили на воз и повезли в город. А в городе на базаре показывали ее всем людям и говорили, что это ведьма.
— Так и так, — говорили они, — так и так. Она продала нечистому свою христианскую душу, — говорили они, — разговаривала с нечистым в лесу; нечистый носил ей через трубу ленты, янтарь и всякие богатства. А затем разложили среди базара костер, и палач в красной одежде схватил Марцысю за волосы и бросил ее в огонь. Огонь пылал такой большой, что почти доставал до неба; в нем, как щепка, горела Марцыся, и так ужасно стонала, что стон ее разносился по всему свету, достигая чуть не до неба; а от ее тела, горевшего в сильном огне, расходился смрад по всему городу… Ксендзы же, во славу господа бога, громко пели святые песни, и сам король, сидевший на троне, радовался и приказывал радоваться всем людям, что так наказана ведьма, продавшая свою христианскую душу нечистому.
Аксинья умолкла, и в комнате воцарилось глубокое молчание. Кузнец, слушая рассказ о ведьме, потерял всякую охоту ко сну. Верил ли он или не верил в существование чертей и ведьм? Он не отдавал себе в этом отчета. Просто-напросто веселый характер и преобладание практических инстинктов склоняли его к пренебрежению подобными суевериями и даже к веселым насмешкам над ними. Однако такие вот рассказы производили на него некоторое впечатление, сильно колебали его недоверие и возбуждали в нем живое любопытство. Так было с Михаилом и теперь. Что касается Петруси, то она слушала рассказ бабки с расширившимися зрачками и побледневшим от испуга лицом; когда зашла речь об огне, достававшем почти до неба, у нее из груди вылетел сдержанный крик ужаса; когда она услышала о смраде, который расходился по всему городу от горевшего тела Марцыси, всю ее проняла сильная дрожь. Наконец, минуты две спустя после того, как бабка замолчала, Петруся отозвалась, но таким тонким и жалобным голосом, каким она никогда еще не говорила:
— Бабушка! Она в самом деле была ведьмой? Или только так… злые люди на нее выдумали?
— Это уж неизвестно, — медленно и в раздумье ответила Аксинья, — этого уж и старый Захар не знал… Может быть, была, а может, и не была. Если была, то у нее на спине был красный знак от дьявольского копыта. Этого знака я никогда не видела, и Захар не видел, но дед рассказывал его отцу, что он видел и что так должно быть…
После минутного молчания снова на фоне темной печи заколыхалась костлявая фигура слепой старушки, и хриплый голос забормотал:
— Ой, старый Захар, старый Захар! Уже и косточки твои рассыпались в могилке и душа твоя стоит перед богом, а то, что ты говорил и рассказывал, ходит по свету, как живое…
Кузнец встал со скамьи.
— Эх! — воскликнул он, — пустяки! Я тоже много по свету походил и немало видел и слышал, но никогда не видал и не слыхал, чтобы где-нибудь жгли ведьму. Теперь уж этого нельзя делать. Теперь уж этого нет. Иди спать, кукушечка!
Петруся встала медленно и тяжело, а в ее выразительных глазах виднелось беспокойство. Щеки ее несколько побледнели и, казалось, осунулись. Лицо ее вытянулось от напряжения мысли. Через несколько минут в комнате наступила совершенная тишина. Скоро ее нарушило громкое храпение кузнеца, и почти одновременно с этим послышался шум шагов и кто-то вскарабкался на печь. В темноте на печке послышался шопот:
— Бабушка! Ты спишь, бабушка?
Она спала, но ее старый сон был очень легок и чуток. Впрочем, она привыкла к тому, что среди ночи ее будили спавшие с ней правнучки. На этот раз ее разбудила не маленькая правнучка, а женщина, которая, прилегши около нее, обняла ее сухое тело горячей рукой.
— Это ты, Петруся?
— Я… Только тише, бабушка, чтобы не разбудить Михаила и детей…
— Что ты пришла? Может быть, тебя колики схватили, как в прошлом году? Или Адамчик не дает тебе спать?
Долго не было ответа… Затем еще тише, чем прежний шопот, прозвучал вопрос:
— Бабушка! Когда я родилась, отец и мать носили меня крестить в костел?
— Ну, а как же? — ответил шепелявый голос старухи, — как же ты могла бы жить без святого крещения? Известно, носили.
— Бабушка! А когда я была маленькой, крестила ты меня на ночь святым крестом?
— Ну, а как же? Крестила, каждый вечер крестила…
— Для того, чтобы нечистый доступа ко мне не имел?
— Чтобы нечистый не имел к тебе доступа и чтобы господь бог пресвятой покровительствовал тебе, бедная сирота…
— Бабушка! Мне кажется, что я ничем особенным не согрешила перед господом богом…
После минутного молчания послышался старческий шопот:
— Мне кажется, что ты чиста перед господом богом, как та белая лилия, что стоит в костеле перед алтарем…
После этого ответа раздался протяжный вздох облегчения. Затем молодые уста начали снова тихий разговор:
— Бабушка! Так отчего же я сегодня пришла на этот огонь?
Долго не было ответа. Вопрос заключал в себе загадку, бесконечно трудную для разрешения. Минуту спустя Аксинья прошептала:
— Потому что, может быть, это и не ведьма отняла у коров молоко?
— А кто же, если не ведьма?
— Может быть, жаба…
— Ага!
Последнее восклицание звучало торжеством.
— Должно быть, таки жаба… Жабы, как рассердятся на людей, тоже отнимают у коров молоко.
— Да-а!
— Так это, верно, жаба?
— Да… жаба, потому что, если бы не жаба, то ведьма пришла бы на огонь… а не ты!.
— Да! Спи же с богом, бабушка!
— Спи спокойно, зозуля ты моя, спи!..
На другой день было воскресенье, а известно, что в праздник крестьянину и крестьянке все кажется яснее и красивее, потому что хотя и в этот день они должны выполнить кое-какую работу, но все же после окончания ее они уже не гнутся над нивой или током овина, над корытом или нитями, растянутыми на кроснах. Не менее половины дня они могут глядеть на солнце, небо и все, что растет на земле, ходить, сидеть, смеяться, болтать и петь, кто что хочет.
В это воскресенье была хорошая погода. Петруся принесла воды из колодца и развела огонь в печи еще в тот ранний час, когда над березовой рощей занималась розовая заря, а первые лучи солнца, подымаясь снизу вверх, золотили в саду листья. После этого она побежала к пруду и, принеся оттуда пучок пахучего аира, разбросала его по полу комнаты, чисто выметенной и посыпанной белым песком. Когда проснулся кузнец и старая бабка уселась на своей постели и начали болтать дети, в комнате пахло от аира, как на лугу. Через два открытых окна лились потоки солнечных лучей, а Петруся, стоя перед огнем в белой рубашке, застегнутой у шеи блестящей пуговкой, в цветной ситцевой юбке и красном платке на голове, чистила картофель, старательно собирая кожуру в лоханку, чтобы не сорить на пол, прибранный по-праздничному.
Кузнец, открыв глаза, посмотрел вокруг, взглянул на жену и, вытягивая под одеялом свои сильные руки и широко зевая, воскликнул:
— Ой, зозуля ты моя, зозуля!
Она вместо ответа громко засмеялась и так ловко бросила в него горсть картофельной кожуры, что засыпала ему лицо и грудь. Почти до самого полудня суетилась она по избе. Затем накормила всю семью, помыла бабку и старших детей, причесала и одела их в чистое платье, кормила грудью маленького Адамчика и убаюкивала его на руках, готовила провизию мужу, собиравшемуся на целый день в местечко, и рассудительно и дружелюбно беседовала с ним о том, что он там думал купить.
А после полудня Стасюк в чистой, подпоясанной цветным поясом рубашке повел прабабку в сад. Малютка, держась своей ручкой за желтую костлявую руку, молча, серьезно, с большим вниманием и надув губки, исполнял обязанность проводника. Старуха в домотканной синей свитке, в туфлях и праздничном чепце, блестящий позумент которого сверкал на солнце вокруг ее белых волос, шла за ним, ощупывая палкой землю. Она уселась на траве под дикой яблоней в своей обычной позе — выпрямившись и до того неподвижно, что казалась статуей, вырезанной из дерева или кости. Она ничего не видела, но чувствовала теплый ветерок, ласкавший ее лицо и голову, слышала щебетанье птичек и голоса правнуков, гладила рукой свежую мягкую траву. Широкая улыбка раскрыла ее тонкие бесцветные губы, а белые глаза, казалось, с напряжением всматривались в этот чудный мир. Петруся вынесла из хаты рядно, на которое она вчера высыпала собранные травы, и, усевшись на низком камне, тут же около порога, начала разбирать и сортировать их. Она раскладывала в особые кучки чебрец, анютины глазки, тысячелистник, богородицыну траву и разные травки и листочки. Занятая этой работой, она время от времени напевала про себя вполголоса; иногда переставала смотреть на травы, и взгляд ее блуждал по пустому полю, на котором уже не было хлеба, а сегодня не было и людей. Тихое, дремлющее, оно простиралось под золотым покровом солнца, как бы отдыхая в воскресенье по примеру людей.
Зато из деревни несся шум голосов людей и животных; перед корчмой, которую еще издали можно было отличить от других хат, двигался и гудел рой людей. Петруся слегка задумалась, глядя в сторону деревни. Узкая извилистая тропинка, которая вела из деревни к хате кузнеца, между ригами и плетнями садов, была сегодня пуста. Одна только засыхавшая на огороде конопля перегибала из-за плетней свои растрепанные верхушки. Из-за них выглядывал местами желтый цветок мускатницы; время от времени громко кудахтала курица и пел петух, хлопая крыльями. Ни одной человеческой души не было сегодня на тропинке, хотя почти каждое воскресенье много женщин из Сухой Долины навещали Петрусю: одни приходили за советом, другие — из расположения к ней, чтобы поболтать. Обыкновенно сюда приходила в воскресенье молодая Лабудова и приводила с собой к Стасюку своих мальчиков, приходила также дочь Максима Будрака, которую Петруся спасла когда-то от тяжелой болезни своим «десятиутренником», и многие другие. Сегодня ни одна не пришла, и у жены кузнеца стало тяжело на душе.
Короткий августовский день подходил уже к концу. Солнце близилось к закату. Теперь по тропинке, извивавшейся между плетнями, должны были итти девушки, так как они обыкновенно по праздничным дням приходили к Петрусе петь. Никто во всей деревне не пел таким сильным и чистым голосом, как она; никто не знал столько песен. Она обыкновенно была запевалой в хоре, — том хоре, который летом почти каждое воскресенье с наступлением сумерек усаживался перед хатой кузнеца на камнях и траве и до позднего вечера наполнял воздух звонким пением. Сегодня ни одна из них не пришла.
Солнце уже заходило, когда Петруся увидела на тропинке женскую фигуру, направлявшуюся к ее хате. Она издали узнала Франку, внучку Якова Шишки. Это была коренастая девушка, с некрасивым, хотя и симпатичным лицом, одетая по-праздничному, но очень бедно. Каким-то жалобным голосом поздоровалась она с Петрусей и, не ожидая приглашения, уселась тут же, близ нее на завалинке. Обе женщины с малых лет знали друг друга и часто жали на одной полосе, сгребали сено на одном и том же лугу, вместе пели, плясали и проказничали во время игр в корчме или под открытым небом. Вчера, когда Петруся первая пришла на огонь, Франка так глубоко о чем-то задумалась, что даже на минуту забыла о близости Клементия. На лице ее тогда можно было прочесть, что она что-то обдумывала, в ее голове вертелись какие-то планы и надежды. Теперь она пришла с этими планами и надеждами к Петрусе и, немного помолчав, начала жалобным голосом:
— Ой, бедная ты, Петруся, бедная! Как уже все люди против тебя. Бранят и ругают тебя!
Петруся быстро обернулась к девушке и засыпала ее вопросами: что говорят? кто говорит? И Петр Дзюрдзя разве тоже сердится, и жена его, и Лабуды, и Будраки? Франка повторила все, что говорилось в деревне о Петрусе, а затем обняла руками ее шею. Ласкаясь, жмуря глаза и гладя Петрусю ладонью по лицу, она начала:
— Я к тебе, Петруся, с большой просьбой… Если ты такая знахарка, что можешь делать людям и хорошо и плохо, то помоги ты мне в моей великой беде и печали…
Петруся быстро отодвинулась и с отвращением отвернула разгоревшееся от гнева и досады лицо.
— Какая я знахарка! — почти закричала она. — Уйди ты от меня… Не надоедай…
Но Франка подвинулась к ней еще ближе и опять обняла ее.
— Не сердись, Петруся, не сердись ты на меня… Я не от злого сердца… Ох! Если бы ты знала, какая я несчастная!. Уж несчастней меня, кажется, нет на свете… Известно, я бедная сирота, живу как бы в чужой хате. Дедовская хата — не отцовская. Издеваются надо мной дяди и их жены… Работаю, мучаюсь, как вол в ярме, а доброго слова не слышу ни от кого… Как подерутся между собой, и меня бьют, — всегда попрекают тем хлебом, что я у них ем… Жизнь уж мне надоела, и я за горем и плачем света божьего не вижу.
Она горько расплакалась, закрывши лицо красными и, действительно, рабочими руками.
Тогда уж Петруся сама придвинулась к ней и произнесла печальным голосом:
— Знаю я, знаю, что жить тебе в дедовской хате не сладко… Дяди твои, сварливые и пьяницы, а жены у них скверные… И небогато у вас… Но чем же я могу помочь тебе в твоей беде?
— Ой, можешь, можешь, лишь бы только захотела! — начала Франка, отняв руки от лица, и, забросив их кругом шеи своей подруги, стала целовать ее так страстно, что поцелуями и слезами увлажнила ее лицо. Затем, повиснув на ней всей своей коренастой фигурой, она минуты две тихонько шептала ей что-то на ухо.
Петруся снова сделала жест, выражавший сопротивление и неудовольствие.
— Не хочу! — закричала она. — Никому ничего советовать не стану, хотя бы там не знаю кто был… никому! Ей — богу, не буду!
Франка не выпускала ее из своих объятий и опять, и плача, и смеясь, начала что-то шептать ей. Петруся беспрерывно повторяла: — Не хочу! Не дам! Не посоветую… Побожилась, что не посоветую! — но, очевидно, ей становилось жаль Франку, и ею овладевало женское любопытство. Она давала отрицательные ответы, однако слушала шопот Франки с сочувствием и любопытством.
— А любит ли он тебя хоть немножко? — спросила она.
Девушка подперла огрубевшей ладонью мокрую от слез щеку и, уставившись печальными глазами на подругу, ответила:
— Один только бог может это знать!.. Но мне все-таки кажется, что немножко любит. Уже два года прошло с того времени, как он первый раз затронул меня. Молоденькая я тогда была и ни на какого парня не смотрела. Вот раз, около колодца, как даст мне кто-то по шее, так даже в пояснице заломило. Смотрю: Клементий! Я ему водой из ведра прямо в глаза, а он схватил меня за талию и треплет по плечам: «Ты, Франка, говорит, не к этому колодцу приходи по воду, а к тому, что ближе к нашей хате». И после уж так всегда: пусть только где-нибудь увидит, сейчас затронет. Зимой «гнилушки» за пазухой приносил и горстями сыпал мне в фартук, а вот недели две тому назад ни с кем в корчме не танцовал, кроме меня.
— Это хорошо! — заметила Петруся, — это значит, что любит.
Девушка, стыдливо закрывая рукой глаза, тихо ответила:
— Но иной раз — месяц, и два, и три — даже не посмотрит на меня и так же, как меня, других девушек затрагивает… А тут мне дома такая беда, что спаси господи!. Дед ругает, и дяди ругают, и жены их хотят меня из хаты выгнать: «Иди служить, говорят. Кто тебя, глупую, замуж возьмет? Клементий не возьмет, говорят, вот уж два года, как он обманывает тебя, а ты веришь…»
Она заломила руки и снова начала плакать.
— Я и верю и не верю… — говорила она с плачем, — пошлет ли мне господь бог такое большое счастье, что на мне женится хозяйский сын… Ох, счастье это! Такое счастье, что большего уже, кажется, нет на свете… Петрусю, очевидно, тронули ее признания. Она была сердечно расположена ко всякому живому существу, а жалобы и желания Франки напоминали ей о ее собственном прошлом. Франка начала целовать ей руки. — Спаси, Петруся, спаси, помоги, — стонала она, — я всю жизнь буду тебе благодарна.
— Да ведь… — колеблясь, начала Петруся, — ведь если бы и так… то отец… ему не позволит жениться на тебе… Сын зажиточного хозяина:. богатый и такой красивый… Я слышала, Петр эту зиму хочет посылать для него сватов к Будраковне…
— Ой! — застонала Франка, — если бы он только хотел, если бы он только сам хотел!.. С отцом уж тогда легко сладить. Он у отца, что зеница в глазу: отец света за ним не видит…
— Это правда, — подтвердила Петруся, — он все равно, что один у родителей, потому что из глупого Ясюка мало толку…
— Только бы он захотел! Только бы он в самом деле полюбил… — вздыхала Франка и снова целовала руки кузнечихи, а щеки ее смачивала своими поцелуями и слезами.
Петруся, сильно озабоченная, задумалась еще сильней; очень уж не во-время приходилась настойчивая просьба подруги. Но сердце — не камень. Действительно, если бы Франка вышла за Клементия, это было бы для нее таким же счастьем, каким для нее самой было замужество с Михаилом. Действительно, Петр был хорошим человеком, любил сына и, может быть, не особенно противился бы его желанию.
— Ну, — сказала она, — хорошо… Бабушка мне когда-то рассказывала о таком зелье… никогда я еще никому его не давала… но тебе, — что уже поделаешь? — может, и дам. Если найду — дам, да не знаю, найду ли? Зайди завтра узнать.
Франка даже на землю опустилась от радости и, обняв колени знахарки, начала целовать их. Затем, вскочив с земли и выпрямившись, она уперлась руками в бока. Это была торжествующая поза. Радость и торжество сияли на ее красном одутловатом лице и в ее голубых, блестящих глазах. Казалось, что даже ее маленький вдавленный у лба нос еще больше вздернулся. Она топнула ногой и всплеснула руками. — Вот я вам тогда задам!. Я им тогда покажу — и дядькам и дядькиным женкам! На порог своей хаты не пущу. Надену покупную юбку и буду в ней ходить перед их глазами… Как увижу, что какая-нибудь из них ест хлеб, то одной рукой покажу ей колбасу, а другой — кукиш…
Петруся задыхалась, смеясь над торжествующей физиономией и ожесточенными угрозами Франки. Очевидно было, что девушка гораздо меньше жаждала любви Клементия, чем той блестящей доли, которая ожидала ее в этом замужестве. Но чувства эти кузнечиха понимала и разделяла: и ей, бедной сироте, которую когда-то презирали, приятно было ходить теперь по деревне в покупной юбке и принимать прежних благодетелей в своей зажиточной хате.
— Хорошо! — повторила она. — Что же делать? Как тут не помогать людям, когда можно? Ну, зайди завтра…
Франка стрелой пустилась к деревне: она спешила в корчму, где уже играли скрипки и где, вероятно, был Клементий.
На другой день, когда было уже темно, она опять возвращалась от кузнечихи. На этот раз она шла медленно, задумавшись, может быть, немного замечтавшись, и поминутно сжимала рукой что-то, спрятанное у нее на груди за рубашкой. Как вдруг у конца тропинки, между густыми кустами репейника, покрывавшего окраину поля, возле росшей за плетнем яблони, кто-то схватил ее за юбку. Она так испугалась, что даже вскрикнула и начала креститься, но вдруг узнала в нагнувшейся над забором женщине Розальку. Проворно перескочивши через низкий плетень, Розалька свистящим шопотом принялась расспрашивать ее:
— А откуда ты идешь, Франка? От кузнечихи? Ты и вчера туда ходила… Не бойся! Я все вижу. А что у кузнечихи слышно? Зелья варит, жабу кормит, с чортом разговаривает? А?
Сначала Франка не хотела отвечать и пошла дальше, но Розалька снова удержала ее за юбку. — Чего удираешь? — говорила она. — Спешишь к дядиным кулакам и дедовой руготне?.. На, садись и ешь. Поговорим.
Она втиснула ей в руку холодный большой зеленый огурец и, вытащив из-за пазухи другой такой же, уселась в небольшой яме среди репейника. Предложенный огурец расположил Франку к женщине, ненавидеть или сердиться на которую у нее не было никакого основания. Напротив, Розалька высказывала ей даже некоторое расположение и, когда ей уж очень досаждали дома, вступалась за нее и однажды жестоко подралась с ее тетками. Впрочем, это было очень просто. Она не имела повода завидовать Франке. Ей было даже немного жаль девушку за ее сиротство. Они обе уселись у кустов репейника и, грызя огурцы, в темноте начали шептаться. Огород, на котором они находились, был пуст, на тропинке не было ни живой души. Розалька все старалась выпытать у девушки, зачем она ходила к кузнечихе. Франка, снова вспомнив о своей горькой судьбе, вторично расчувствовалась и, глубоко вздыхая, начала говорить:
— Ох, какая я несчастная! Другой такой несчастной уж на свете нет! Известно, сирота я и бедная, живу почти что в чужой хате… — И она тем же тоном, каким рассказывала Петрусе про свою жизнь, затянула прежнюю песню.
Розалька с сочувствием качала головой, а затем спросила:
— А чего ж ты ходила к кузнечихе?
Но Франка продолжала свое:
— Бог его знает, любит ли он или не любит, но мне кажется, что все-таки немножко любит. Еще два года тому назад около колодца как даст мне кто-то по шее, так даже в пояснице заломило. Смотрю… Клементий… Я ему водой из ведра прямо в глаза…
И так дальше, до конца. Все то же самое и так же, как и Петрусе. Розалька не противоречила и не прерывала ее; однако минуту спустя опять спросила:
— А чего ж ты ходила к кузнечихе?
Но Франка не высказала еще всего, что засело у нее в голове как ежедневная молитва.
— А в другой раз, — жалобно говорила она, — месяц, и два, и три даже не глянет, а так же затрагивает других девушек…
— Зачем ты ходила к кузнечихе?
— Я верю и не верю, чтобы бог всемогущий дал мне такое великое счастье…
— Зачем ты ходила к кузнечихе?
Несмотря на все желания Розальки вести дело дипломатично, она готова была уже вспыхнуть, но Франка, сама не зная зачем и для чего, поцеловала ей руку и, отирая пальцами слезы, начала:
— Спаси, тетушка, помоги!.. Я всю жизнь буду тебе благодарна…
— Ага! — протяжно проговорила Розалька, и глаза ее блеснули во мраке, как два огонька.
— Так ты к кузнечихе ходила просить совета…
— Да!
— Что ж, дала ли она тебе его?
— Дала… пусть ей господь бог все хорошее даст…
Розалька всем своим гибким телом повисла на шее девушки и шопотом начала осыпать ее быстрыми, настойчивыми и страстными вопросами. Франка с минуту сопротивлялась, стыдливо и испуганно отворачивая от нее свое лицо. Она стыдилась и боялась своей тайны. Но Розалька, обнимая ее одной рукой, другой запихивала ей в рот кусок своего недоеденного огурца и с большой нежностью пригибала ее к земле так, что они почти легли на траву. При этом она ласково называла ее голубкой, кукушечкой, рыбкой.
Франка не привыкла в своей тяжелой сиротской доле к таким нежностям. Ей льстило, что с ней так обходится женщина старше ее и хозяйка зажиточной избы. Она поцеловала Розальке руку, назвала ее теткой и принялась снова жаловаться и плакать. Розалька утешала ее и забрасывала вопросами, а когда они обе, спустя час, поднялись с земли, то черные глаза Степанихи светились радостью и торжеством. Она вытянула из девушки все, что хотела знать, и, неожиданно оставив ее между стоячими репейниками, стрелой помчалась в деревню.
Запыхавшись, бежала она по затихшей уже деревенской улице и, наконец, остановилась у ворот петровой хаты. Сначала у нее было, очевидно, намерение бурею влететь туда и рассказать все, что она узнала, но вдруг в ее голове сложился совершенно иной план. Теперь она еще никому ни о чем не скажет, а только когда в семье Петра случится несчастие, когда Клементий и Франка непременно захотят обвенчаться, отец же будет против этого, когда между ним и сыном возникнут ссоры и несогласие, тогда она придет к ним и расскажет, кто виноват во всем этом. Интересно, что сделает тогда Петр, который ни за что не согласится, чтобы его сын женился на первой встречной да еще из воровской семьи. Сам он никогда не воровал и не захочет иметь невесткой внучку вора. Ох, будет же тут, будет в этой хате всяких ссор и огорчений! Ох, достанется же кузнечихе от Петра и всех порядочных людей! Зададут уж ей тогда. О! Зададут той, что отравила ей всю жизнь, по милости которой она не узнала мужниной любви и из-за которой у нее на теле столько синяков, сколько звезд на небе. Пусть бы бил, да любил. И не любит, а бьет крепко, и все по милости той!
В сумраке, стоя перед петровой избой, она заплакала, вытерла фартуком глаза и медленно пошла дальше. Чего ей было спешить? Ведь она знала, что ее ожидает дома. С утра заболело дитя, а известно, что когда ребенок заболеет, то сострадание Степана к ребенку превращается в свирепую злость на жену, и он злобно обрушивается на нее, как будто она виновата, что дитя родилось такое хилое, ни к чему не годное. Правда, когда ему было два года, она однажды так хватила его лопатой по голове, что ребенок потерял разум и онемел на несколько недель. Но разве он от этого такой слабый и неразвитый? Где уж там? Такая уж ее доля поганая.