1. Таковы были события на западе. Неудачу на суше уравновешивая успехом на море, царь колебался между печалью и радостью. Обсуживая происшествия своим умом, он несчастье производил от лукавства врагов, а счастье — от открытого мужества; и первое презирал, как дело отступника, хватающегося за то, что выше его сил, а последнее почитал достойною трофеев воинскою доблестью. Поэтому он чувствовал больше удовольствие, представляя себе отнятые у неприятелей корабли и в них множество моряков, из которых первые стояли на рейде, а последние в оковах наполняли темницы и показываемы были, как трофей, для посмотрения. Но это удовольствие царя ослабляемо было скорбью о военачальнике, который, получив в битве тяжелые раны, казалось, близок был к смерти; потому что из числа ран одна, самая опасная, была в почках. Несмотря на то, что врачи так заботились о нем, что его здоровье стало поправляться, и опасение многих окружавших его лиц исчезало. Потом и царь счел долгом обрадовать Филантропина и, в воздаяние за твердость в страшной битве, почтил его достоинством великого дукса. Когда же у царского брата Иоанна спросили, что заставило его отложить знаки деспотства, — он дал приятный царю ответ, что так как сыновья державного достигли совершеннолетия, то человеку стороннему не следует уже носить имя деспота. Этот ответ был принят, и он с того времени, вместо шитой золотом, носил общеупотребительную калиптру, и черные сапоги; да и коня имел без знаков деспотского достоинства, а только пользовался титулом деспота.
2. Между тем дела церковные пришли в явное расстройство, и раскол сильно разыгрался: число арсениан возросло до того, что не только знавшие лично бывшего патриарха становились на его сторону, но, увлекаясь другими, отделялись от церкви и те, которые не знали его. Особенно же смутила сердца многих разнесшаяся молва об избрании Иосифа, несмотря на то, что, получая от царя множество денег, он щедро раздавал подарки своим приверженцам. В самом деле, чего ни просил он, тотчас же получал, — и при этом царь часто говаривал, придерживаясь за святительскую его мантию, что он не только отверз врата Эдема сам для себя, но без всякого препятствия введет в него вместе с собою и царя, чего последний надеется. К сожалению, Иосиф ни сколько не заботился о своем влиянии на тех, которые, живя в городе, усильно возмущали и отклоняли от него народ: чтобы там ни говорили, — все это не только не трогало его, но еще было предметом презрения. Он имел в виду одних лиц духовных, подвизавшихся на востоке и живших для одного Бога; и если слышал, что тогдашним положением дел соблазняются и они, то старался предзанять их мысли и говорил с ними глаз на глаз. Посоветовавшись с царем, патриарх, после больших дорожных приготовлений, отправился на восток и, там увидевшись с духовными лицами, между которыми особенно славился добродетелью и ученостью Блеммид, стал усердно склонять их на свою сторону. К этим убеждениям присоединял он, что и сам ревнует об Арсение, что желал бы видеть его патриархом и нисколько не думает о каких-либо против него кознях: одна только нужда церкви — иметь над собою пастыря, поставила его в необходимость занять место прежнего патриарха, которого не было. Впрочем меня, говорил Иосиф, иные почитают человеком, для жизни полезным; потому что видят полное ко мне расположение царя: так что всякий, преданный мне, не только не испытает ничего худого и несносного, но еще, благодаря такому царскому благоволению, будет наслаждаться многими благами. Это высказывал он как другим духовным лицам, так и самому Блеммиду, и искусно овладевал их мыслями. Впрочем, Блеммид мог принять его убеждение и потому, что имел в виду другую цель. Ведя жизнь философскую, он нисколько не занимался земными выгодами, ко всему был равнодушен, ни к кому не имел ни симпатии, ни антипатии, как будто бы его ум вовсе не был ограничиваем телом. Арсений и Иосиф для него были — одно: не отрешенно смотрел он на их природу, чтобы судить, кто из них обижен и кто насилует. Не имея помыслов о настоящем, которые пресмыкаются по земле и ничего в себе не заключают, он вел жизнь больше созерцательную. Зная, что божественное постоянно и неизменно, а человеческое ничто, ни на чем и ни на одну минуту не останавливается (как прекрасно сказал и Гераклит, что в одну и ту же воду нельзя погрузиться дважды, а по Кратилу еще лучше, — даже ни разу; потому что вещи текут подобно вечно льющемуся потоку), он заключал, что нет ничего странного и нового, если обижен был Арсений. Для него единственною необходимостью было только благочестие, сохраняя которое, он отвергал все прочие заботы и предоставлял их людям, живущим по образу века. Потому-то, принимая Иосифа, он не только не вышел к нему навстречу из своей кельи, но и не встал пред ним, когда тот подошел; вообще не сделал ничего, чем мог бы понравиться — и ему не угождал, и себя не унижал. Предавшись любомудрию и отвергая свойственную вещам наружность, он был нечувствителен к материальному: держась того, что вожделенно для ума, он презирал все, навязывавшееся чувствам. Поэтому отношения его были не к людям, а к делам: дела только удивляли его, поражали и возбуждали в нем уважение, а не почести людям, выражаемые приемами, встречами, рабским предстоянием, и всем другим, чем мы — люди пленяемся. Внутренние достоинства чтил он и уважал, видя в них дары Божии: но обладающий ими не всегда хранит их в таком состоянии, в каком получил; так как не всякий, ставший чем-нибудь, стал этим достойно — по Богу, но иногда лишь по человеку, если попускает Бог. Итак, постоянно избегая этого предрассудка, Блеммид показал тогда своим обхождением не то, будто бы намеревался унизить Иосифа, а то, что судит о нем, как и о всех прочих людях. Быв философом, он имел и взгляд философский: для суждения брал в основание не лица, а судил по-своему. Впрочем, с другой стороны, как человек обязанный служить обществу, он, сколько зависело от его воли, высказал тогда свое желание на бумаге: именно, чтобы ему всегда оставаться в этой самой обители, чтобы его обители никак не подчиняли какой-нибудь другой, чтобы полученной от царских щедрот суммы, состоявшей из ста литр золота, отнюдь не отнимали у этой обители Сущего[91] Бога (обитель, собственно, так и называлась), но чтобы та сумма хранилась в ней для пополнения недостающих вещей. — Бумагу, наполненную такими условиями, просил он патриарха подписать; а когда патриарх возвратится в город, то чтобы утвердил ее и царь. Так это и сделано: но по смерти Блеммида, марка перевернулась; утвердительный акт был взят назад, условия нарушены, деньги присвоены великой церкви, а самая та обитель приписана к Галасийской и подчинена ей. Наконец, иерарх Иосиф, пробыв довольно времени на востоке, возвратился в Византию.
3. Вскоре после того у болгарского царя Константина умерла супруга Ирина, — и державный пожелал вступить с ним в союз, чтобы чрез то обезопасить Гемус, Македонию и Фракию, где от непрестанных войн оставалось очень немного войска. С этою целью отправил он к Константину посольство с обещанием выдать за него свою племянницу, вторую из дочерей Евдокии, Марию, с которою прежде был в супружестве великий доместик, Алексей Филес. Когда условия союза скреплены были клятвою в том, что чрез брак свой Константин получит право на владение Месемвриею и Анхиалом (ибо хотя эти города находились теперь в руках царя, но прежде принадлежали они царю Болгарскому; так и прилично было возвратить их прежнему владетелю в виде приданого), царь снарядил невесту великолепно, — истинно по-царски. Как сам он, так и патриарх, прибыв в Силиврию, возложили на нее там украшения деспины и, окружив ее большою свитою, отправили для вступления в брак к Константину, а сами воротились. Но все, что относилось к браку, царь выполнил, а возвращение городов откладывал, справедливо усматривая, что чрез отдачу их Римская империя много потеряет. Он выставлял Константину разные благовидные предлоги, почему не может теперь же отдать ему упомянутых городов, и, между прочим, говорил, что жители их не соглашаются на это: они — римляне, и те города составляют часть Романии; так нейдет римлянам служить болгарянину. Не отказываясь решительно от своего слова, царь прибавлял, однако ж, что он откладывает исполнение его до того времени, когда Константин получит потомство, и таким образом будет благовидно — римской области передать наследнику римского же племени. — Эта смешная и хитрая ложь до времени была прикрываема; Константин нехотя ждал, — и союз его, по случаю брака, служил в пользу не столько ему, сколько Римской империи. Но когда Мария родила сына Михаила, тогда стала сильно убеждать своего мужа нарушить мирные условия, объявить войну царю и требовать городов. Отсюда возникли немалые затруднения, которые сделались бы еще большими, если бы царь не поспешил вступить в родственную связь с Ногаем, выдав за него незаконнорожденную дочь свою Евфросинию, и этою сделкою не остановил стремлений Константина, против которого Ногай тотчас привел с собою тохарцев и присоединился с ними к царскому войску.
4. Ногай из тохарцев был человек могущественнейший, опытный в управлении и искусный в делах воинских. Посланный от берегов Каспийского моря начальниками своего народа, носившими название ханов, с многочисленными войсками из туземных тохарцев, которые назывались монголами (Μ γούλιοι), он напал на племена, обитавшие к северу от Эвксинского Понта, издавна подчиненные римлянам, но по взятии города латинянами и по причине крайнего расстройства римских дел, отложившиеся от своих владык и управлявшиеся самостоятельно. При первом своем появлении, Ногай взял те племена и поработил. Видя же, что завоеванные земли хороши, а жители легко могут быть управляемы, он отложился от пославших его ханов и покоренные народы подчинил собственному своему владычеству. С течением времени соседние, обитавшие в тех странах племена, каковы аланы, зикхи, готфы, руссы и многие другие, изучив их язык и вместе с языком, по обычаю, приняв их нравы и одежду, сделались союзниками их на войне. От этого тохарское племя, скоро до чрезвычайности распространившись, сделалось могущественным и, по своей силе, неодолимым; так что, когда напали на него, как племя возмутившееся, верховные его повелители, оно не только не поддалось им, но еще множество их положило на месте. Вообще народ тохарский отличается простотою и общительностью, быстр и тверд на войне, самодоволен в жизни, невзыскателен и беспечен относительно средств содержания. Законодателем его был, конечно, не Солон, не Ликур, не Дракон (ибо это были законодатели афинян, лакедемонян и других подобных народов, — мужи мудрые из мудрых и умных, по наукам же ученейшие), а человек неизвестный и дикий, занимавшийся сперва кузнечеством, потом возведенный в достоинство хана (так называют их правителя); тем не менее, однако ж, он возбудил смелость в своем племени — выйти из Каспийских ворот и обещал ему победы, если оно будет послушно его законам. А законы эти были такого рода — Не поддаваться неге, довольствоваться тем, что случится, помогать друг другу, избегать самозакония, любить общину, не думать о средствах жизни, употреблять всякую пищу, никакой не считая худою, иметь много жен и предоставлять им заботу о приобретении необходимого. Отсюда быстрое размножение этого племени и изобилие во всем нужном. У них положено было также — из вещей приобретенных ничего не усвоять навсегда и не жить в домах, как в своем имении, но передвигаться и переходить в нужде с одного места на другое. Если бы недоставало пищи, ходить с оружием в руках на охоту, или проколов коня, пить его кровь; а когда понадобилась бы более твердая пища — внутренности овцы, говорили, налей кровью и положи их под седло, — запекшаяся немного от лошадиной теплоты, она будет твоим обедом. Кто случайно найдет кусок ветхой одежды, тот сейчас пришей его к своему платью, нужна ли будет такая пришивка или не нужна, — все равно (цель та, чтобы делая это без нужды, тохарцы не стыдились к ветхим одеждам пришивать старые заплаты, когда бы настала необходимость). Этими-то наставлениями законодатель приучал своих подданных жить в полной беспечности. Получая от женщины и копье, и седло, и одежду, и самую жизнь, тохарец, без всяких хлопот, тотчас готов был к битве с врагами. Охраняемые такими постановлениями своего Чингис-хана (я припомнил теперь, как его зовут — Чингис его имя, а хан — это царь), они верны в слове и правдивы в делах; а будучи свободными в душе и отличаясь прямотою сердца, они ту же необманчивость речи, когда кого слушают, ту же неподдельность поступков желают находить и в других.
Итак, вступив в родственный союз с вождем их, Ногаем, царь отправил к нему множество материалов для одежды, и для разнообразных кушаньев, и сверх того, — целые бочки пахучих вин. Отведав кушанья и вин, Ногай с удовольствием принял это, вместе с золотыми и серебряными кубками. Но что касается разных калиптр и одежд (ибо и такие вещи присланы были ему от царя в подарок), то отодвигая их руками, он спрашивал принесшего: полезна ли эта калиптра для головы, чтобы она не болела, или эти рассеянные по ней жемчужины и другие камни имеют ли силу защищать голову от молнии и ударов грома, так чтобы человек под такою калиптрою был непоразим? А эти драгоценные платья избавят ли члены моего тела от утомления? Если его не останавливали, то он рвал присланные одежды; а когда иную и примерял, — то только по дружбе к царю, да и то на минуту, а потом тотчас снова являлся в своей собачьей или овечьей, и гордился ею больше, чем теми многоценными. Точно так же обращался он и с калиптрами, выбирая из них нужные, предпочтительно пред драгоценными. Находя же что-нибудь полезным, он говорил принесшему: это — сокровище для того и для того, и тотчас надевал на себя, обращая внимание не на камни и жемчуг, а на пригодность вещи.
И так, царь приобрел себе этого союзника в то время как Константин напал на его землю и опустошал ее. Овладев царскими землями, он крепко держал в своих руках не только Месемврию и Анхиал, но и Сизополь, и Агафиополь, и Костричин, и другие крепости, завоеванные некогда римскими полководцами, — и держал их с тем, чтобы не возвращать и тени крепости, — тем более, что Месемвриею владел еще по-прежнему праву, взяв ее от Мицы[92]
5. Этот Мица (для большей ясности рассказа возвращусь несколько назад) был зять Асана по его дочери, и свояк Феодора Ласкариса. Асан, по свидетельству истории, отличаясь прекрасными свойствами, был в союзе с царем Иоанном Дукою и вместе с ним ходил войною на запад. По смерти его, Мица, как болгарин, получив власть над болгарами, часто вооруженною силою нападал на римские области и чрез то в царе возбудил против себя неудовольствие, да не менее раздражил и многих болгарских вельмож — до того, что они, питая к нему чувство ненависти, произвели сильное волнение и подчинились Константину, по одной линии происходившему от сербов. Но так как Константин не имел в своем роде никого, достойного разделять с ним власть; а с Асаном в родстве он не состоял: то Иоанн послал к нему в супруги свою внуку, которая на Асаново царство имела такое же право, как и Мица. Столицею Константина был Тернов, где он стал управлять болгарами с царским великолепием; а Мица имел в своей власти окружные земли, и иногда довольствовался ими и молчал, а иногда действовал враждебно против Константина, и своими преследованиями запирал его в нашем Стенимахе. И если бы не пользовался он помощью римского войска, то, может быть, попался бы в руки неприятеля и погиб. Но судьба склонила весы на другую сторону. Усилившись, Константин смело напал на Мицу, и этот, с детьми своими заняв Месемврию, стал оттуда просить царя о принятии его под свое покровительство, и за то отдавал ему во владение тот город. Тогда царь отправил ему достаточное количество войска под предводительством куропалаты Главаса, бывшего после великим папием.[93] Главас, заняв Месемврию, присоединил ее к Римской империи, а Мицу сухим путем чрез Гемус отправил к царю. Царь принял его ласково, укорил с кротостью и, дав ему для содержания себя с детьми землю на реке Скамандре, заключил с ним договор, по которому обещался за старшего его сына Иоанна выдать свою дочь.
Так устроен был брак первой его дочери Ирины.
6. Вторую же Анну царь положил отправить к сербскому державному Стефану Уресу, для вступления в брак со вторым его сыном Милотином (ибо первый его сын, соименный отцу, был женат уже на дочери короля Паннонского). С целью заключить относительно этого взаимный договор, отправлен в качестве посла сам иерарх, которому и поручена была невеста, окруженная великолепной свитой. Прибыв в Берию, послы положили — к Стефану Уресу отправить сперва хартофилакса Векка и вместе с ним Кудумина Трайянопула, — тем более, что хартофилаксу деспина приказала опередить посольства и обстоятельнее познакомиться с обычаями сербов, с образом их жизни и порядком управления; ибо эту дочь она с особенною заботливостью приготовила к роскошной царской жизни. Для дознания того, что следовало узнать, хартофилакс, прибыв в Сербию раньше патриарха, не только не нашел там никаких приготовлений к принятию царевны, соответственных ее достоинству, но и привел в удивление Уреса и его двор своею свитою, особенно же евнухами, и возбудил в нем вопрос: а эти зачем прибыли? Когда Векк на это сказал, что такой церемониал предписан самим царем, и что все эти люди составляют свиту царевны, — Урес в изумлении воскликнул: «Что это?! Нет, мы не привыкли к такой жизни», и вместе с тем, указав рукою на девушку, одетую в бедное платье и сидевшую за прялкою, сказал: «Вот в каком наряде водим мы своих снох». Вообще в их жизни царствовала простота и бедность до такой степени, что будто бы они питались только краденными животными. Возвратившись назад, посланные передали в подробности все, что видели и слышали, и чем не только возбудили беспокойство в патриархе, но и страшились за самих себя, как бы не сделаться жертвами коварного замысла; ибо не могли верить людям, не знавшим стыда и поношения. Тем не менее они ехали вперед, хотя некоторые и думали, что лучше было бы всем воротиться назад. По прибытии в Ахриду, посланные оставили здесь царевну с ее прислугою и некоторою частью свиты и, отправив вестников вперед к Уресу, сами медленно продолжали путь. Когда вестники прибыли в Полог, который на туземном языке значит «роща Божия», и объявив там о шествии царевны, направлялись к Липению; тогда оттуда появился посол, по нашему — посредник[94], именем Григорий, и рассказывал, что на дороге ему причинила много зла шайка разбойников. Патриарх со своими сопутниками и прежде слышал о таких шайках и боялся их, а теперь действительно поражен был величайшим страхом, как бы не подвергнуться чему-нибудь невыносимому; ибо если и собственные их, притом верховные начальники, не обеспечены против разбойников, то могут ли обещать себе безопасность иностранцы? К тому же от Григория услышали наши послы нечто несогласное с видами царствующих особ и решительно недоброе. Так, они везли с собой царевну для вступления в брак со вторым сыном Стефана, будущим наследником его власти, так как старший его сын, переломив себе ногу, проводил жизнь человека частного: но Георгий как-то обходил этот вопрос и затемнял условие; а что касается до опасностей пути, то говорил, что и сам потерпел вред. Слыша все такое и помня, как настоятельно наказывала и просила деспина заботиться об исполнении ее поручения, хартофилакс и окружающие его стали решительно отклонять патриарха и прочих начальников посольства от дальнейшего путешествия и убеждали возвратиться, пока не наступила еще опасность. К их убеждениям присоединились и другие обстоятельства, заставившие подозревать, что если поедут они далее, то не обойдутся без беды. Именно — окрестные жители нередко толпами приходили смотреть на них и подстерегали, какою дорогою думают они отправиться; и целью их было, высмотрев это, ограбить их ночью. Так вскоре потом и вышло: в ночное время подкрались они к посольству, отвязали коней и, сколько было силы в ногах, исчезли вместе с ними. Рано утром узнав о случившемся, послы отыскивали убежавших, но поиск их остался безуспешен; ибо можно ли было узнать что-нибудь о похитителях от их же соотечественников? А о судебном иске и требовании нечего было и думать; иначе, от людей, имевших человеческий образ и зверский нрав, могло быть еще хуже. Впрочем, чтобы испробовать все меры, они просили тамошних правителей выставить туземных коней, равноценных тем превосходнейшим, которые похищены; но выставленные не представляли ничего и похожего. Тогда положено уже ехать назад. Приняв это благое и больше полезное, чем вредное намерение, послы, как говорится, поворотили корму, — приняли обратное направление и прибыли в Ахриду, где взяв царевну, вместе с нею достигли Фессалоники, а оттуда, не думая больше ни о браке, ни о союзе, ни о мирных договорах, возвратились к царю.
7. Вскоре за тем постигло Диррахий страшное и плачевное бедствие. С наступлением месяца крония там стали постоянно слышать подземный необыкновенный шум, который попросту можно было назвать воем, предвещавшим близкое несчастье. В один день удары начали отзываться чаще и сильнее прежнего, и напавший на жителей страх заставлял их выбираться из города, чтобы, в случае большого зла, можно было спастись. В следующую за этими дневными тревогами ночь произошло самое страшное, какое бывало когда-нибудь, землетрясение. Это было уже не просто косвенное, как говорят, содрогание земли, а настоящее ее колебание и волнение, вырывавшее город из самых оснований и разбрасывавшее его по поверхности. Тогда домы и большие здания не в состоянии были держаться даже на самое короткое время, но разрушались и, падая, погребали под своими развалинами остававшихся там жителей, не знавших, где искать спасения; ибо если и выбегали они из домов, то опять на каждом шагу встречали падавшие массы камней, и потому находили, что им легче было спасаться внутри домов, чем выходить из них, если только дом сохранился хоть отчасти; а таких, которые бы нисколько не потерпели, вовсе не было. — Притом одно здание обрушивалось на другое, и если которое, по счастью, не упало само по себе, то распадалось от развалин соседнего. Такие падения были столь часты, что спастись от них бегством не представлялось никакой возможности. Многих, кроме того, застигло бедствие во сне; так что они погибли прежде, чем узнавали о случившемся. Что же касается до детей и младенцев, то они задавливаемы были обломками, вовсе не понимая зла. Треск и шум произошли мгновенно и с такою силою, что вскипело самое море, и находившиеся за городом думали, что это уже не начало болезни, а конец мира. Диррахий был город приморский, разрушение открылось неожиданно, люди были в таком страхе, треск зданий, падавших одно на другое, — так велик, что загородные жители, которых было очень много, чувствуя это дрожание и слыша этот треск, почитали такое явление не чем иным, как преставлением света. Землетрясение продолжалось столько времени, что ничто не устояло, но все упало и засыпало людей, кроме одной крепости, которая удержалась и не поддалась этой катастрофе. По наступлении дня, окрестные жители съезжались сюда с лопатами, заступами и другими орудиями, и начали раскапывать развалины, чтобы спасти от опасности несчастных, кто оставался еще живым, а главное, — чтобы отрыть и собрать заваленное обломками всякого рода богатство; ибо после стольких погибших явилось много наследников, и правильного раздела между ними быть не могло. И так, в продолжение нескольких дней все сравняв с землею лопатами, будто заскородив граблями, и собрав богатую золотую жатву, окрестные жители и албанцы оставили этот город, превратившийся теперь в совершенную пустыню и напоминавший о себе лишь немногими темными знаками, да одним своим именем, а не существованием. Тогдашний архиерей этого города, Никита, хотя отыскался и уцелел, однако ж, на многих членах своего тела имел следы описанного бедствия: при виде столь ужасного явления, которого никто не ожидал, он объят был страхом и, убежав из митрополии, оставил ее не только без себя, но и без всего, что в них было.
8. В это время король Апулии Карл, победивший некогда Манфреда, сознавая свое могущество, прервал мирные отношения к царю, по случаю родственной своей связи с Балдуином, и гордясь множеством своих кораблей, собирался овладеть Константинополем. Для этого снаряжал он многочисленный флот, собирал и людей, и оружие, и деньги, даже утруждал и папу усердною просьбою о соизволении на предпринимаемый им поход, доказывая, что Карл в праве искать достояния своих детей, которых союз основан именно на обладании Константинополем. Церковь действительно соизволяла на это и обещалась сильно содействовать его предприятию. Итак, Апулийский король давно уже приготовлялся; а царь, сознавая, что бороться с ним и одолеть его не может, если он, со всеми своими кораблями и с многочисленным сухопутным войском из Брундузии переправится в Диррахийскую гавань, которая теперь опустела, следовательно, легко могла быть занята, и которую, как говорили, в состоянии он был восстановить, чтобы оттуда действовать двойными силами, — решился вступить с ним в борьбу другого рода. Ему не представлялось возможности сноситься с папою открыто; однако ж, не отправляя к нему послов, он тайно отправлял туда письмоносцев, и притом знатных и расположенных к римлянам итальянских вельмож, которых образ мыслей был ему известен, и всячески лаская так называемых латинских фрериев[95], т. е. братьев, уговаривал чрез них римского архиерея не допускать Карла до исполнения его предприятия и не вводить христиан в войну с христианами; потому что римляне, говорили они, которых латиняне называют греками, исповедуют того же Христа и ту же церковь, какая и в Италии, епископа же ее признают духовным отцом и первым из архиереев. Мало того, — царь давал ему обещания, еще более лестные: доказывал, что церковь Божия есть одно стадо, что соблазнительное средостение, издавна безумно распростертое между церквами, надобно уничтожить, и что этому не препятствует возвращение Константинополя тем, которые были из него изгнаны. Нередко высказывая все такое, он посылал папским кардиналам и деньги, или крюк[96] — στρόφιγξ, сказал бы грек, на котором поворачиваются вводящие к Христу папские двери, и доверял иным друзьям упрашивать папу, чтобы он удержал Карла. Стараясь еще более скрепить мир с латинскою церковью, он благосклонно принимал приходящих оттуда людей, особенно, если они принадлежали к церковному клиру. Так принял он некогда Кротонского епископа, человека ученого и знающего богословские науки на двух языках, и касательно его распорядился так, что послал его к патриарху, высказав при том свое желание со временем переодеть его в эллина и сделать подставным епископом церкви, так как своей у него не было. Может быть, это и сбылось бы, если бы не уличили его в нерасположении к греческим обычаям и в стремлении вредить нашим делам: замеченный в неблагонамеренности, он потерял благорасположение царя и сослан был в Понтоираклею, хотя церковь, и несмотря на то, во всем пользовалась его образованностью. Царь принимал и многих других фрериев, и посылал их в церковь к архиереям и патриарху участвовать в общих с ними псалмопениях, в таинственных входах и стояниях, в принятии божественного хлеба, называемого антидором, и во всем другом, исключая, собственно, причащения, к которому они не приступали. Все это ясно показывало, как близко было положение дел к восстановлению и утверждению мира между церквами.
9. Кроме того, некоторых духовных, особенно важных, по нравам и должностям замечательных лиц, царь отправил к королю французскому, родному брату Карла по происхождению, но далеко не родному по характеру. Посланниками к нему были хартофилакс Векк и архидиакон придворного клира Мелитиниот. Им не велено переправляться в Брундузий, чтобы оттуда идти сухим путем, но приказано доехать до Авлона на конях, в Авлоне же сесть на корабль и отправиться к королю морем — до самого того места, где он тогда находился. Целью посольства было — сколько возможно, смягчить его дарами и словами и, так как, по слухам, он был миролюбив, расположить его написать письмо к брату, чтобы своим письмом он постарался укротить его отвагу и удержать порыв. Достигнуть этого, казалось, тем легче, что французский король, как старший из государей, издавна уважаемый за высоту его власти и прямоту нрава, мог тотчас убедить младшего своего брата, сделавшегося королем недавно, низшего по власти и непрямодушного; ибо не прямое исправляется кривым, чем оно только было бы искривлено; а кривое прямым, отчего так они и называются. Если он будет убежден, то пусть бы написал к папе о греках, как о его братьях, действительно достойных этого имени, и таким образом постарался разрушить замыслы своего брата против римлян. Получив от царя подробные наставления, упомянутые послы отправились, — и везде, где ни являлись, возбуждали удивление многочисленною прислугою, царскими изображениями, сосудами и тяжелым поездом. Достигнув Авлона, и потом на корабле — сицилийской крепости Пахина, послы узнают, что король отправился в Карфаген, называемый Тунисом, воевать с ливийскими эфиопами. Поэтому, пробыв там несколько дней, они поплыли прямо в Тунис, но на Сицилийском море, застигнутые бурею, едва не потонули, и только уже после многих страданий прибыли на место, и королю, который тогда был болен, представили царские грамоты. Король, частью затрудняемый болезнью, частью занятый войною, не знал, что и делать, а потому медлил рассмотрением их дела и заботился о своем здоровье. Тогда послам пришлось ежедневно быть свидетелями очень печального зрелища, какое представляли агаряне и латиняне. Итальянцы, окопавшись с моря и оградившись глубокими рвами, твердо удерживали свою между ними позицию; а эфиопляне, искусно пользуясь укреплениями Карфагена, могли и укрываться в них от неприятелей, и когда приходилось, сами нападали на неприятеля. Сражения происходили каждый день непрерывно, и с обеих сторон падали многие. К тому же открылась сильная зараза, воины умирали во множестве, и погребения им не было, да не было и костров для сожжения мертвых тел. Глубокий и широкий ров, защищавший живых, в то же время вмещал в себе и умерших и наполняемый множеством их, как бы закапываемых одни другими, приходил едва не в уровень с занимаемою войском плоскостью. Таким образом, народ в одно и то же время истребляем был войною и заразою; но ревность сражающихся за крест не ослабевала. Между тем болезнь короля усиливалась, и уже отчаивались в его выздоровлении. Впрочем, и при таком состоянии здоровья, он несколько говорил с послами, выражал наклонность свою к миру и просил их подождать, пока выздоровеет и соберется с силами. Но это было накануне его смерти: в следующий день король скончался. Окружавшие убрали тело его, как человека вполне угодного Богу, обмыли благовонными жидкостями, сваренными в котлах, и положили в драгоценный гроб, чтобы эти останки перевезть в отечество; а послы при всех обещаниях короля, возвратились домой, как говорится, с пустыми руками. Но боясь нападения со стороны Карла, и обманутый в надеждах смертью короля, царь не переставал изворачиваться, и всеми силами старался достигнуть своей цели чрез многих иных посредников между им и папою.
Впрочем, не показывал он беспечности или недеятельности и в собственных приготовлениях, но ожидая удовлетворительных результатов из-за границы, сколько мог, приготовлялся и сам. Так, собрал он множество хлеба, и одною частью его наполнил городские башни, а другую предоставил на сохранение гражданам впредь до востребования; закупил также целые стада свиней и, разделив их по десятку и более на каждого гражданина, приказал заколоть их, и внутренности употреблять самим, а мясо посолить и хранить для общей пользы. Затем приготовлено было множество оружия, стрел, камнеметательных машин и материалов, нужных военным инженерам и механикам; приведен в порядок весь флот; назначено множество строителей и надзирателей для возведения городской стены со стороны моря, а с суши она утолщена вдвое. Вооружено значительное количество способного к оружию народонаселения, какое сообразно было с таким приготовлением к войне, и размещено по частям вне города, чтобы, когда понадобится, ввести его в город вместе с оружием и обозами. Посланы также войска для охранения приморских мест и островов. Влахернскую гавань царь не находил удобною для успешной борьбы с неприятелем; потому что в ней кораблям пришлось бы сражаться лицом к лицу с кораблями неприятельскими; а сражение лицом к лицу, при неравных силах, было бы затруднительно. Равным образом бросил он и гавань старую (это не та, которою недавно владели латиняне, и которая находится близ монастыря Христа — Евергета, а та, которая называется так по своим воротам); ибо коса этой гавани вдается в море так далеко, что в том заливе могут поместиться корабли как римские так и неприятельские. Но видя, что и войско будет смелее и сражение пойдет успешнее, если битва откроется в тылу неприятеля, царь захотел восстановить гавань у Бланки Контоскелийской[97]. Поэтому он окружил то место весьма большими камнями, углубил там море, влив туда ртути[98], корабли покрыл кровлями, вход в гавань, окруженную камнями, запер извне крепкими железными воротами[99], чтобы, с одной стороны, обезопасить флот, с другой — не дать возможности неприятельским кораблям быть введенными в гавань (а держаться в море, при быстром течении, они не могли) и напасть на наши корабли с тылу. Укрепил он также и Перею — посад генуэзцев, чтобы они, по одноплеменности с иноземцами, не пристали к их союзу, и вообще береглись вступать в сношение с нападающими. Хотя генуэзцы и не обязывались поднимать оружие против своих однородцев; однако ж, царь мерами благоволения старался привлечь их к себе и сделать своими, как у них говорится, клиентами.
10. Но среди этих приготовлений царь не переставал отправлять морем посольства к папам, тем более, что смерть тогда часто сменяла[100] их. Главною целью этих посольств было соединение церквей и уничтожение древнего соблазна. Михаил соображал, что еще при Иоанне Дуке состоялось соборное определение об отправлении туда послов с изъявлением готовности восточного духовенства иметь с латинянами общее служение и поминать папу, если он обещается помочь городу (посланниками были тогда Андроник Сардский и Георгий Кизикский, — и соединение, вероятно, произошло бы, если бы наши послы были приняты). Соображая тогдашнее с нынешним, он в современном положении дел находил гораздо более нужды, чем в то время, — осуществить мысль о соединении; ибо тогда римляне домогались получить то, что уже выпало у них из рук, а теперь они боятся только потерять то, что еще находится в их руках: цель же тогдашнего и теперешнего — одна и та же. Иначе как-нибудь убедить папу сражаться за греков, чем говоря и делая это, царь не надеялся; потому что мешал соблазн — греки в глазах латинян были не более, как белые агаряне. И так этими мирными договорами он предполагал с одной стороны уничтожить соблазн, с другой, — чрез уничтожение соблазна, удержать флот Карла, чтобы избавить римлян от опасности потерять снова отечество, которое они только что увидели, только вот-вот кое-как спасли, и не повергнуть его еще в большее бедствие. Занятый такими мыслями, он многократно убеждал к этому и патриарха, и собор: но принимая его убеждения легко и поверхностно, они походили на чешимых слухом; ибо хотя не могли прямо противиться им и вовсе отвергать их, однако ж, оставались твердыми в управлении церковью на древних основаниях, чтобы не сочли их, пожалуй, торгашами и барышниками. Они и в ум не брали, чтобы этот поднимаемый царем вопрос мог быть решен так скоро; ибо знали, что сколько раз прежние цари ни приступали к решению его, всегда возникали препятствия. Так было тогда. Впрочем, если бы препятствий и не было, — великий соблазн у нас все не уничтожился бы. Таковы были их мысли. Между тем, с фрериями и другими итальянцами они обращались любезно и не расходились в том, что касается вообще христианства; относительно же большего не вступали в состязания, будто макуты[101] (или чем бы их назвать?) и не обнаруживали сочувствия к делу. Ведь если это предприятие считали они незаконным, то должны были бы с самого начала остановить его и воспротивиться, объявив, что они не согласятся, во что бы то ни стало. Но им казалось, что церковь, как выше сказано, останется безопасною, хотя бы царь и делал, что ему полезно; а потому, когда этот поднимал свой вопрос (а он рассматриваем был долго), — те молчали, показывали равнодушие и ничего не думали.
11. Наконец, на папский престол призван был Григорий, который, живя до того времени в Сирии, славился добродетелями и ревностью о древнем мире и единодушии церквей, и из Сирии спешил тогда в Рим. Узнав о сношениях царя с папою касательно мира церквей, он пожелал отправить к нему послов — с целью, во-первых, дружески приветствовать его, а потом, известив о своем избрании, вместе с тем объявить пламенное свое стремление к миру церквей, прибавляя, что если того же хочет и царь, то это никогда не может быть достигнуто лучше, как во время его папства. Но когда Григорий чрез фрериев объявил это державному, — тотчас оказалось, что последний искал мира, боясь только Карла; а если бы этой боязни не было, то ему и на мысль не пришло бы говорить о мире: напротив Григорий главным делом почитал самое благо мира и единение церквей. Ведь несправедливо и неблагоразумно, что такие народы разъединяются мелочами: либо виновный пусть оправдается, чтобы братья обратились к миру; либо обе стороны пусть докажут, что они в своих чиноположениях и правилах не так различны между собою, чтобы имели основание питать взаимную вражду. Этим обеим церквам, достойно носящим имя Христово, довольно будет борьбы и против врагов креста, которых конец — погибель; потому что в этой борьбе, показывающей ревность на самом деле, и победа похвальна, и смерть спасительна. Такими мыслями обменивались царь и Григорий, когда последний ехал принять хиротонию, а первый долговременною настойчивостью пред собором и льстивыми речами пред патриархом старался склонить их в пользу своего предприятия. Папа, говорил царь, есть муж мира; желания его направлены к наилучшему. Вскоре по вступлении Григория на престол, приходят от него в Византию послы, — и послы фрерии, из которых один, по имени Иоанн Парастрон, прежде был нашим гражданином, хорошо владел греческим языком и имел такую ревность о соединении церквей, что, по его словам, неоднократно просил себе смерти в борьбе за это дело, лишь бы только оно увенчалось миром, что с ним после и случилось. Так говорил он, и действительно был самым жарким ревнителем мира: часто приходя и к патриарху, и на собор, он усердно умолял архиереев о своем деле, а пред нашим богослужением так благоговел, что однажды, при патриаршем литургисании, снял с себя калиптру и, взяв с собою других, вошел в алтарь, где став близ одного архиерея, с необыкновенным воодушевлением читал таинственные молитвы. Так-то ко всему нашему относился он чинно и благоговейно, а обращаясь к италийцам говорил, что хорошо и безопасно им оставлять прибавку к символу, соблазняющую братьев и мешающую их примирению. Впрочем, с другой стороны, не менее справедливо будет принимать оправдание людей, читающих символ и с прибавкою; потому что и латиняне, верующие в происхождение Святого Духа от Отца и Сына, и вы — от Отца чрез Сына, — одинаково берете на себя слишком много и мечтаете проникнуть в тайны Божии. Он говорил так с целью — прикрыть дерзкое прибавление к символу, и обязан был к этому, как посол, старавшийся больше всего исполнить возложенное на него поручение. Но правители церкви рассуждали, что «мир — действительно, дело доброе, можно ли и отвергать это? Особенно мир между такими церквами, которые для распространившихся повсюду учеников мироначальника Христа имеют значение главы: только его нужно заключить твердо, а не как-нибудь; потому что здесь настоит важная опасность допустить уклонение от истины в ту или другую сторону. Не нам первым пришлось рассуждать об этом, как будто мы только имеем причину ввести что-нибудь новое, чего прежде никто не вводил, или мы только не хотим изменить то, чего прежде держались. Об этих предметах говорили люди, по добродетели великие и по уму мудрые, и определили их значение. Простирать спор об этом выше меры им нежелательно, и выходящие в этом отношении из границ поступают невежественно и дерзко. А что мы указываем вам на прибавление, то за это тогда только можно было бы укорять нас, когда бы, ради такого прибавления, мы стали обвинять вас в чуждом или, что еще хуже, нечестивом учении, и таким образом сами, подобно вам, сделав прибавку, оказались бы нечестивыми. Но если с нашей стороны вы видите только отречение от прибавления к символу, поколику, то есть, не хорошо и вообще небезопасно налагать руку на скрепленные определения, хотя бы кто и утверждал, что это не противно истине; то справедливо ли приписывать нам подобное? Кто из нас дерзнул когда-нибудь произносить исповедание так, как ты говоришь, — с прибавлением? И так дело, конечно, похвальное и полезное, что ты так хлопочешь об установлении мира между церквами, стараясь мудро устранить соблазн от итальянцев: но если бы причина соблазна была в нас, и ты мог бы справедливо укорить нас, то мы тотчас приняли бы твою укоризну: теперь же, так как он вырос на земле итальянской, — тебе, как лицу духовному и посланнику мира, необходимо обратить внимание на Италию, и изгнать из ней грех нововведения в символе». Так говорили предстоятели церкви и обнаружили столько духа, что решились ничего не слушать, какова ни будет в этом отношении воля царя, и сколь ни велики были бы его угрозы. Но царь не опускал из виду однажды принятой цели: охотно ли стремился он к ней, или по принуждению, — это от иерархов скрывалось; а нам открываемы были и выставлялись на вид только ужасы войны и льющаяся кровь. Намерение царя казалось неизменным, кто бы что ни говорил.
12. Вот в один день съехались к нему и патриарх, и архиереи, и некоторые из клира: державный завел речь об этом самом предмете и говорил с жаром, воображая, по обыкновению, ужасы и представляя тогдашние обстоятельства до крайности опасными. Были и общники его мнений, например, архидиакон Мелитиниот, протапостоларий Георгий Кипрский, и третий, хотя не столько, как эти, преданный ему, но говоривший слегка, — ритор церкви Оловол. Справляясь с историческими их записями, царь указывал на Иоанна Дуку, на бывших при нем архиереев и на патриарха их Мануила, — как отправлявшимся в посольство архиереям внушалось тогда совершать литургию вместе с латинянами и упоминать имя папы, если только этот пошлет помощь находившимся в то время в городе. Для подтверждения принесена была памятная книга церкви (τ κωδίκιον), и царь тогдашние обстоятельства сравнивал с нынешними. Принесли также и подлинные будто бы по этому делу рукописи тех лиц, и находили, что в них итальянцы вовсе не были обвиняемы в нечестии, а только требовалось, чтобы они отреклись от прибавки к символу, написанной в некоторых экземплярах и подающей повод к различному чтению. Он представлял на вид и то, во скольких величайших таинствах греки нимало не затрудняются иметь общение с итальянцами, и на переход их в нашу церковь смотрят как бы только на замену одного языка другим, своего родного — греческим. Чтó противного каноническим правилам в провозглашении имени пред церковью, где и другим, не имеющим папского достоинства, необходимо участвовать в том же общении, когда они присутствуют при священнодействии и когда служащий иерей всем без исключения преподает благодать Троицы? В наименовании же папы братом, и даже первым, — менее несообразности, чем в том, что находившийся в пламени богач назвал Авраама отцом, несмотря на то, что своим нравом он на столько отстоял от бедняка, на сколько велика была разделявшая их бездна. Если мы предоставим также (папе) право апелляции, то в сомнительных случаях едва ли кому захочется плыть для этого за море. Тогда как царь говорил это, патриарх был тут же и уверил хартофилакса, что если он, стесняясь силою царя, не обличит итальянцев и не произнесет своего об них суждения, то поневоле подвергнется отлучению. Поставленный в затруднение с одной стороны страхом царя, с другой угрозою отлучения, хартофилакс увидел себя на средине между этими крайностями и сознавал неловкость своего, как бы висячего между ними положения, хотя и думал, что духовные интересы надобно предпочитать телесным. Он представил настоящее дело в виде разделительном и говорил так: одни, в отношении к чему-нибудь, и есть и называются; другие и не называются и ни есть; третьи хотя и называются, но ни есть; а четвертые опять хотя и есть, но не называются. К этим последним должно отнесть и итальянцев, которые, не называясь еретиками, на самом деле еретики. Такие слова придали смелости патриарху, а на царя произвели весьма неприятное и тяжелое впечатление. Он тотчас распустил летучее собрание, потому что не мог перенести произнесенных слов: они заградили уста царя и не представляли ему возможности отвечать, так как на них лежала печать истины. Но архидиакон и протапостоларий с яростью бросились на Векка, будто придорожные осы, крича, что он судит нехорошо, что он, как человек ученый, воображает себя умнее многих.
13. Прошел тот день, и хартофилакс навлек на себя ненависть царя, который теперь искал случая повредить ему. В избытке гнева он подучил Иоанна Хумна сделать на него донос в том, что он худо исполнил обязанность посла. Обвинение свое Хумн внес в собор, но обвиняемый отверг содержание доноса и отклонил обвинение самою даже его запоздалостью, прибавляя, что оно есть дело одного царя и что за него не подлежит он суду владыки. Говорил он это пред собором, стоя на том самом месте, где прежде сидел, между тем как Хумн стоял посредине и высказывал обвинение в присутствии членов правительствующего синклита, великого логофета Акрополита, логофета домочадцев — и других, которые заседали на соборе и требовали суда от лица пославшего их царя. Но архиереи в то время, отказались производить этот суд, говоря, что они не могут судить патриаршего клирика, если не будет на то дозволения от самого патриарха. А патриарх никак не дозволял, но нашедши в нем способного помощника, решился защитить его. Поэтому собор и гражданские чины прекратили дело, и великий логофет, выходя из собрания, сказал, что хартофилакс водит за нос весь собор, который без него не знает, что и делать. И так, встретив здесь отпор, они обратились к царю и известили его о случившемся. Потом хартофилакс, размыслив сам с собой, что трудно бороться с царем, пришел к нему и стал умолять его, чтобы он не гневался на него невинного: при этом готов был он оставить должность и отказаться от всех своих доходов, лишь бы только не лишиться церковного общения, и что ни сделалось бы, не отвергать царской милости, чтобы не показаться причиною разделения церкви. Если же царю угодно будет сослать его в изгнание, он готов и на это. Однако царь, прикрывши бесславие злобы как бы человеколюбием, ничего не сказал и отпустил его домой. После того Векк начал действительно готовиться к ссылке: он положил свое имение в церковное сосудохранилище, и, надев на себя нищенскую одежду, безопасности, вместе с близкими к себе, искал в великом храме. Так как, убежавши в храм, он казался недоступным для преследования со стороны царя; то царь, послав к нему письмо, запечатанное красною печатью, весьма почтительно просил его к себе. Тот послушался, и тотчас же по выходе (из храма) отправился прямо на зов: но прежде, чем успел он представиться царю, его схватывают и препровождают в крепостную башню Анемы[102], под стражу кельтов-телохранителей. Там он и оставался.
14. Потом царь, пользуясь содействием ученых людей, из которых первыми и важнейшими были архидиакон и протапостоларий, составляет трактат, в котором разными изречениями и выдержками из исторических сочинений доказывает неукоризненность итальянцев в деле веры, и этот трактат послав патриарху чрез Арсения Акапниева, человека важного и почтенного, но в отношении к настоящему делу хромавшего на оба колена, просил принять его и написать общее о нем мнение, только непременно на основании истории и письменных изречений. «Ведь доказывать иначе, от своего чрева, было бы неубедительно и бесполезно; да я и не приму такого суждения». Так говорил он в высокомерной уверенности, что никто не отважится возразить против написанного: ибо хартофилакс, который, по его мнению, двигал всеми и мог победить его словом, находится теперь в таком состоянии, что помочь не в силах. Но патриарх и собор, для рассуждения о присланном трактате, созвали всех, кого считали на своей стороне. Это были отборные люди из всей церкви. Здесь был и Иоанникий Терникикопул, явно отделявшийся от патриарха, но теперь, по требованию нужды, оставивший прежнее свое малодушие. С ними была и родная сестра царя Евлогия, и все, что представлялось лучшего между монахами и учеными. И у всех их было одно желание — написать царю ответ на его трактат. Как скоро этот трактат был прочитан, каждый стал говорить против него, что в настоящем случае приходило на мысль. Потом, когда эти отдельные мнения нужно было соединить и составить из них одно сочинение, — стали искать такого составителя. Это дело принял на себя Иов Иасит, имевший и других помощников, особенно меня, писателя этой истории. В короткое время ответный трактат был готов. Перечитавши его пред всеми и исправив то, чего требовало приличие, чтобы не оскорбить царя жёсткостью некоторых выражений, собор посылает его к царю с тем же Арсением. Получив ответ и внимательно прочитав его, царь увидел, что остался далеко позади своих слов; а чтобы скрыть стыд, которого причиною был сам, он вооружился презрением и, желая показать, что присланная бумага возбудила в нем презрение, а не боязнь, как было на самом деле, бросил ее.
Встретив здесь сопротивление, державшие сторону царя взялись за другой способ действования, — обратились к Векку в темнице.
15. Но вознамерившись состязаться с человеком ученым, они должны были убеждать его ученым образом, и потому избрав места из священных книг, показывали ему, сидевшему в темнице, те слова писания, которые, по-видимому, благоприятствовали итальанцам. Приняв эти выписки и спокойно прочитавши их, Векк стал как бы склоняться к миру; ибо, во-первых, был искренен, во-вторых, любил истину во всем, что опиралось прямо на писании. Состояние души его подобно было тому, в каком находятся беспомощные люди, когда во время гнетущей нужды неожиданно вообразят, что имеют все. Так как он любил истину, то ему не казалось бесчестным признаться в том, что он не знал и никогда не встречал этих свидетельств. И причиною служило то, что, изучая эллинские (светские) сочинения, он не довольно занимался Божественным Писанием и мало размышлял о нем; поэтому хотел видеть и внимательно прочесть эти книги с тем, чтобы вникнуть в самый смысл их, и таким образом надеялся либо убедиться и стать твердо на том, к чему теперь склоняется, либо, если не убедится, представить очевидные причины, по которым не соглашается. Так говорил он, — и царь, одобрив его слова, вывел его из темницы и доставил ему книги, чтобы он на досуге прочитал их.
Между тем патриарха сильно озабочивало составление ответов на предложенные царем доказательства, тем более, что он все настоятельнее требовал их и не давал ему покоя.
16. Монах Иов Иасит, видя беспокойство патриарха и опасаясь, как бы он, ослабев, не отказался от своей настойчивости, придумал способ укрепить его мысли. Он предлагает ему совет — написать окружное послание и разослать его во все места к лицам благочестивым, а для удостоверения присоединить и клятву, чтобы они не уклонялись на сторону латинян, но были тверды, — чтобы не верили также, будто патриарх ослабевает и таким образом, готов увлечь их, куда ему угодно, лишь бы принять отделившихся прежде. Убежденный этими словами иерарх позволяет изложить дело, и бумага в самом скором времени была готова. Но прежде, чем послали ее, патриарх пожелал спросить архиереев и узнать, будут ли они стоять до конца. Для этого окружное послание патриарха прочитано было в общем собрании, и потом предложен вопрос: устоят ли они в этом? Архиереи тотчас изъявили свое согласие и засвидетельствовали его собственноручными подписями, кроме немногих, более предусмотрительных. Затем бумага была скреплена и запечатана. Когда это послание было разослано, патриарх, по необходимости, не мог ничего переменить, чтобы ни случилось; ибо связан был клятвою, а потому объявил всем, да говорил и царю, что он и сам не начнет, и другим не будет содействовать в пользу принятого намерения. Отчаявшись в согласии патриарха, так как этому препятствовала страшная клятва, царь счел такой поступок его очень неблагоприятным; потому что ему одинаково хотелось — и привести дело к желаемому окончанию, и окончить его именно вместе с патриархом. Впрочем, встретив отпор с этой стороны, он тем настойчивее приступил к архиереям. В то же время и Векк, прочитавши книги и нашедши в них много благоприятного рассматриваемому делу, говорил, что итальянцы виноваты, может быть, только в том, что осмелились сделать прибавку к символу; а что касается прибавленного слова, то и дивный Кирилл приводит изречение, равно благоприятствующее и нам, и им. «Дух Святый, говорит он, происходит по Существу от обоих, то есть, от Отца чрез Сына»: стало быть, разница только в том, что они признают предлог от, а мы — предлог чрез; тогда как у Кирилла эти предлоги, соединяясь в одном выражении, оправдывают и их и нас. Познакомившись с этими и многими другими местами, он нашел свидетельство о том же предмете и у Максима великого, который в одном из посланий к Руфину, между прочим, выражается так: «Этим они хотели доказать не то, будто Единородный есть причина Св. Духа, а только означали происхождение Его чрез Сына и изображали Его совокупность и неизменяемость по существу». В том же убеждали его слова и Афанасия великого, который говорит: «В порядке Св. Троицы Духа Святого нельзя признавать существующим неисходно от Бога чрез Сына, а как утверждают, действенно». Ободренный этими и подобными местами, Векк как бы уврачевал свою совесть и склонился к миру. Это придало энергии и царю, живо представлявшему грозные войны и кровопролития, для отвращения которых он требовал помощи от окружавших его ученых. С того времени постоянно приступал он к архиереям и ожидал от них содействия, говоря, что итальянские послы потеряли уже очень много времени по-пустому.
17. Между тем как это дело все еще тянулось, наступила необходимость отправить и со своей стороны послов к папе, чтобы таким образом обезопасить себя от итальянцев и показать, что греки, подчиняясь первейшей из церквей и почитая себя уже родственными ей, не подозревают оттуда никакой опасности. Итак, избираются послы. Это были: прежний патриарх Герман и никейский епископ Феофан, а со стороны синклита — великий логофет Акрополит, председатель вестиариата Панарет и великий диерминевт Верриот. Приготовлено две трииры: одна для сановников церковных, а на другой, за исключением великого логофета, должны были поместиться чины царские, везшие с собою множество священных даров, как-то, — одежды, золотые изображения и многоценные благовония. К этому царь прибавил и напрестольное облачение (νδτην), шитое золотом и украшенное жемчугом, которое он принес в достойный дар храму Божию, по случаю разрешения себя от церковного отлучения, и которое теперь, не успев взамен приготовить другое такое же, для великого храма первоверховных апостолов, согласно с его обещанием, взял из церкви и отослал. Между тем царь, считая неудобным расторгнуть союз с патриархом (ибо держался его, будто одночерепная раковина[103] — камня, так как от него получил церковное разрешение, и чрез его ходатайство надеялся также получить спасение; а что касается архиереев, то они почти уже склонялись), предложил ему следующее условие: патриарх оставит патриархию и поселится в Перивлептской обители, пользуясь всем своим содержанием и сохраняя обычное право провозглашения его имени при богослужении. По возвращении же послов, если дело каким-нибудь образом не состоится, — он снова вступит в патриаршие права, переедет в патриархию и примирится с архиереями, не упрекая их за случившееся: а когда начатое пойдет успешно и придет к желанному концу, — он совсем удалится на покой и для церкви поставлен будет другой предстоятель, так как ему, связанному клятвами, нельзя будет уже занимать прежнего поста. По выслушании такого условия, патриарх перешел в Перивлептскую обитель. Это было в 11-й день месяца экатомвеона, во втором индикте 6782 года. Церковные дела находились тогда еще в спокойном состоянии; обеспокоены были только лица, стоявшие во главе церковного управления.
18. Державный сильно подозревал, что архиереи легко не придут к единомыслию: это открылось особенно с тех пор, как рассуждения Векка, который приводил им места из святых отцов, не только не подействовали на них, но еще вызвали с их стороны прямые показания, что хотя бы дело соединения пошло и успешно, они не примут его. Поэтому царь стал винить их, что они нарушают должную ему покорность, поносят архиереев, склонившихся в пользу мира, и проклинают царя, будто бы принудившего их к тому. Впрочем, прежде, чем неприятности увеличились, он пытался склонить их ласками: пригласил к себе и, приняв очень почтительно, сел среди их и стал излагать обыкновенные свои мысли. «Его побуждает действовать в пользу соединения, говорил он, не иное что, как желание избежать жестоких войн и сохранить римлян от пролития крови; а церковь останется по-прежнему неизменною, несмотря ни на какие случайности. Все дело соединения с римскою церковью состоит только в трех пунктах: в признании за папою первенства, в апелляции на его имя и в провозглашении его имени при богослужении. Все эти преимущества, если посмотреть внимательно, — только пустые слова. Захочет ли папа ехать сюда, чтобы председательствовать пред другими? Кому из подсудимых вздумается измерить взад и вперед такое огромное морское пространство, чтобы только получить суд у людей, за которыми признано право первенства? Поминать же папу в первой нашей церкви и во второй вашей — великой, при патриаршем служении, — что можно найти в этом противозаконного? Как благоразумно отцы приспособлялись к обстоятельствам, когда того требовала польза? К этому побуждает и пример самого Бога, Который сделался человеком и претерпел распятие и смерть. Хотя Богу и неприлично было принимать на себя тело, однако ж, Он, по высочайшему домостроительству, сделался человеком; а чрез то, что, вопреки приличию, стал Он Богом плотоносным, получила спасение вся вселенная. Так чудно домостроительство! Если и мы, чрез благоразумное приспособление (ικονομικς), избегнем угрожающей опасности, то это не только не будет поставлено нам в грех, но еще послужит доказательством нашего уменья достигать своих целей. Вы, как я слышу, отвращаетесь от архиереев, которые согласились с нами, стараясь произвесть разделение в церкви, и, как носятся слухи, проклинаете нас. Так вот теперь представляется удобный случай предложить вам и, по возможности, получить от вас удовлетворение; потому что и нам неприлично слышать подобные вещи, и вам небезопасно говорить их и распространять в народе страх, — что вот мы-де не согласны на соединение, что нас против воли заставляют и переменить нравы, и исповедывать так, как говорят латиняне. Время кончить это чистосердечно, и мы предложим удовлетворение. Теперь я нуждаюсь в вашем совете, и пусть каждый выскажет свое мнение, как ему кажется. Только заботьтесь не об угождении своей собственной прихоти; но каждый, как духовное лицо, пусть и говорит по духовному. Основание — одно: отвратить опасность, которая неизбежна, если мы не сделаем ничего в пользу единения. А как этого достигнуть, — размысли всякий сам с собой и выскажи свое мнение в полной уверенности, что без его согласия не можем ничего предпринять и мы. Но рассуждать вам об этом сообща, по-нашему мнению, совершенно бесполезно». Этими и другими подобными речами старался царь склонить предстоятелей церкви на свою сторону. Но предстоятели отвечали, что им и неприлично и опасно проклинать царя, и решительно отреклись от такого обвинения, изъявляя готовность подвергнуться наказанию, если действительно будут уличены в этом. А что касается их несогласия с архиереями, то тут есть нечто похожее на правду: да и очень естественно, что люди, несогласные в действиях, расходятся и в образе мыслей; только их не поносят, как они говорят, а порицают их согласие на преднамереваемое дело. Да и почему не так? Ведь каждый — господин своего мнения, и чтó человеку не нравится сегодня, то может понравиться и сделаться предметом его стремлений завтра; и он будет делать это не по лукавым расчетам, и не случайно, а по внушению рассудка. Так-то и они склонились к миру, конечно, потому, что поступить таким образом признали делом полезным, и даже, как мы думаем, не противным их совести. Что же касается до собственного нашего мнения об этом предмете, то прежде всего нам и каноны не позволяют рассуждать о нем, так как мы находимся под властью архиерея, и должны следовать ему;— стало быть, тут и говорить нечего. Если же предложен будет вопрос каждому из нас отдельно, то может быть и страх твоего царского величества, призывающего к рассуждению об этом предмете, никому не воспрепятствует высказать свое мнение. Тогда царь стал спрашивать каждого порознь, — и один отвергал все три пункта, говоря, что церковь, следуя всегда одному и тому же учению, не может ничего принять нового, но должна сохранять и передавать потомкам то же, чтó и сами мы получали от предков. Если же угрожает обществу опасность, то это — не ее забота; на ней лежит обязанность только молиться: а не допускать ничего, угрожающего бедствием, или опасность сделать безопасною — обязан державный. Другие считали возможным признать за папою первенство и право апелляции; так как эти права будут существовать только в одном названии и для виду, а не на деле. Но иное дело провозглашать папу при богослужении;— на это, равно как и на прибавление к символу Веры, согласиться никак нельзя. В это время Ксифилин, занимавший должность великого эконома, надеясь на свою близость к царю и на старость, встал и, касаясь колен царя, начал умолять его, чтобы он излишними усилиями — избавиться от внешней войны, не возбудил внутренней — между нами самими: ведь никогда не примирить тебе всех, говорил он, хотя бы нас-то и удалось склонить к миру.
19. В таких рассуждениях прошел весь тот день, и царь несколько дней не настаивал на своем. Когда же узнал он, что церковные дела пришли в замешательство, так что один не принимает в общение другого, оставшийся непреклонным чуждается того, кто склонился к единению; тогда прежде всего наскоро составил грамоту, имея целью — собрать на ней подписи лиц, державшихся стороны царя. Неизвестно, чтó побуждало его к этому, — разве только то, чтобы между подписями видели имена предстоятелей церкви, хотя бы мнения их были и различны. Эти предстоятели с готовностью подписались словами, которые сказал Бог Аврааму[104]: «Благословляющие тебя благословятся, и проклинающие тебя будут прокляты». Затем послал он своих слуг обыскать домы всех, не разбирая ни правого, ни виноватого. В оправдание этого поступка говорили, что он — владетель города и, кроме всего прочего, один он — владетель также всех домов, и дарит их своим приверженцам; а тем, которые противятся ему в чем-либо, он отказывает в своей милости, и даже имеет право требовать с них уплаты за то время, которое они уже прожили в тех домах. Тотчас началась опись всех домашних украшений, мебели и всего, чтó у кого было, и владельцы этих вещей большею частью обвиняемы были в оскорблении величества. Между тем приготовляемы были транспортные суда для отправления в ссылку людей, казавшихся виновными; и дело не кончилось одними угрозами, — некоторые на самом деле испытали такую участь: одних сослали на Лемнос, других на Скирос, иных на Кос, а некоторых в город Никею; одни изгнаны были из города против воли, другие отправлялись добровольно; иные шли до Симврии и Редеста, а некоторые не успели еще выйти из Фаросской пристани, как, изменив образ мыслей, склонились на другую сторону и были возвращены.
20. Здесь кстати рассказать об одном случае с ритором, на которого ужасно было глядеть и со стороны, а еще ужаснее испытать что-либо подобное. Хотя рассказываемое происшествие относится не к этому времени, а случилось прежде; однако ж мы вносим его сюда в образец тогдашнего насилия, соединяя с другими жестокостями и этот жестокий поступок. Горе, горе нам, что и после стольких страданий, нас немилосердно осуждали! Что говорить — осуждали? И теперь еще осуждают те самые люди, которые пришли позднее нас, не показали своего лица, не подали голоса и не потерпели ни малейшего вреда единственно потому, что таились в неизвестности и не проявили ни малейшей ревности. Вы ли это — предстоятели церквей? Где стояли вы? Где ходили? Какую показали ревность об общем благе? Но упрек не вам, а принявшим (соединение), — и им тем более, что они особенно нападали на нас. Впрочем, довольно об этом. Теперь время начать обещанный рассказ.
Был день собрания в священных царских палатах, и на священное собрание явились иеромонахи, священники и монахи, сколько находилось их в городе. Пришел и патриарх, и весь собор. Предметом рассуждения был тот, занимавший всех мир. Когда все уселись и двое приверженцев царя — архидиакон Мелитиниот и протапостоларий Киприй удостоены были чести занять места, — ритор Оловол стоял и ожидал от царя позволения сесть. Так как ему не было указано кресло, то он вышел в другую комнату и сел. Потом когда начали рассуждать и стали искать ритора, считая полезным его присутствие, он позван был и, чувствуя нанесенное себе бесчестие, предстал пред царя не с видом кротости, — на вопросы не отвечал; и между тем, как царь надеялся найти в нем поддержку своих мнений, тот совершенно изменил прежний образ мыслей и объявлял царю противное, утверждая, что никогда не согласится на предложенное требование. Царем вдруг овладела ярость, и он разразился криком: ты всегда неприязнен царю и постоянно меняешься в своих мыслях — не по другой какой причине, а только по своей ко мне ненависти, которая написана у тебя на носу[105], напоминающем тебе о понесенном наказании. Выведенный из себя непомерною страстью честолюбия и раздраженный вместе мыслию о своем унижении, ритор высказал действительную причину испытанного им наказания: причина состояла в том, говорил Оловол, что он был предан малолетнему царю Иоанну. Едва он произнес это, как приверженцы царя, желая показать наперерыв друг перед другом свое к нему усердие, бросились, — кто откуда — на ритора и хотели растерзать его. Но царь, как бы по человеколюбию, воспретил это, отложивши свое мщение, как после оказалось, до более удобного времени. Подпавши гневу царя, ритор прибег в церковь и искал в ней спасения: но царь, взяв его оттуда, сослал в Никею и, как бы желая ему добра, отправил в монастырь Иакинфа. Не прошло еще и года после того, как поднятый вопрос о соединении всколебал души восточных христиан. Царь, пользуясь нисколько неприличными ему доносами, услышал уже, что ритор отказывается принять предписанное соглашение и, находя в этом удобный случай — его наказать, а нас убедить, что он стоит такого наказания, — дает приказ привести его в город в оковах, и сперва подвергает жестоким и бесчеловечным пыткам, а потом устрояет следующий новый[106] триумф. Он велел надеть на шеи длинные веревки сперва ему, за ним второму — Иаситу Мелию, и так далее подряд до десяти человек, а на конце всех — племяннице его, как будто за чародейство; потом первых двух велел обвешать овечьими внутренностями со всеми находившимися в них нечистотами, — за то, будто они не покорны царю, а ритора сверх того приказал постоянно бить по устам овечьими печенями, и в такой торжественной процессии водить их по всему городу, около же церкви подвергать их еще большему бесчестью, угрожая чрез это духовным лицам и наводя на них страх.
Это происходило в шестой день месяца елафиволиона[107] наступившего года, спустя шесть дней после смерти патриарха Арсения, который умер в заточении на острове тридцатого гамилиона. Видя висящую над собою опасность, духовные начали умолять державного избавить их от своего гнева и водворить спокойствие, пока не возвратятся из Рима послы: но многократные просьбы не убедили его; напротив было объявлено, что просители будут обвинены в оскорблении величества, если не станут исполнять предписанных условий. Когда же иные, боясь подвергнуться еще большему насилию, стали спасаться бегством, — царь тотчас приказал составить золотую буллу, в которой под самыми страшными клятвами уверял, что ему и на мысль не приходило употреблять насилие, или каким-нибудь образом домогаться сделать к символу прибавление хотя бы-то одной иоты или черты, что он не искал больше ничего, кроме соглашения в трех пунктах: в признании первенства папы, в праве апелляции на его имя и в провозглашении его имени, — да и то лишь на словах, для целей государственного домостроительства; потому что в противном случае произошло бы много бедствий и пришлось бы терпеть гораздо ужаснейшее зло. Написав и подписав это объявление, и скрепив золотою печатью, он посылает его в церковь чрез протасинкрита неокесарийца Михаила. Обеспеченные этою грамотою, архиереи подписали (предложенные условия). Правда, некоторые и теперь отказались и за то сосланы в ссылку, но чрез несколько времени, изменив свой образ мыслей, были возвращены и присоединились к церкви; так что из принадлежащих к клиру никто не остался в изгнании.
21. Теперь надобно рассказать и о том, что случилось с послами. Отплыли они в дурное время, потому что вошли на корабли и отправились в путь в начале месяца крония, а в конце того же месяца пристали к Малее[108], которую обыкновенно называют древоядною. В наступившей тогда великий пяток вечером надлежало им продолжать свой путь, — и они тут же испытали страшное кораблекрушение; ибо вдруг всколыхались волны и ветер, дувший с Геллеспонта, покрыв облаками сушу и море, распространил по земле такую тьму, что будто бы наступила тогда настоящая ночь, какая бывает по захождении солнца, кроме только блеска луны и звезд. Сильное движение воздуха и быстрые порывы разносторонних ветров произвели на море до того страшную бурю, что угрожали плывущим крайнею опасностью. Эта буря прежде всего разлучила корабли; так что находившиеся на одном из них не могли знать, куда направился другой, ибо кормчие не в состоянии были управиться с волнами, которые неистово ударяясь о суда, несли их по своей воле. Находившиеся с Германом и великим Логофетом направили свою трииру по ветру, в открытое море, и доверившись морю, поступили благоразумнее, чем другие, которые, при виде опасности, потеряв присутствие духа и надеясь найти спасение в какой-нибудь пристани, стали держаться ближе к твердой земле и, хотя тоже боялись попасть на мель, однако не отважились довериться открытому морю. Поэтому, когда от напора волн кормчий не мог справиться с кораблем, они вдруг ударились о берег и целым кораблем погрузились в воду, вместе с царскими дарами и драгоценным напрестольным облачением; так что из всех спасся только один, который и возвестил о случившемся несчастье. Так узнали о погибели бывших на том корабле гражданских чинов. А те, которые находились на другой триире с епископами и великим логофетом, проборовшись целую ночь с волнами и морем, хотя и близки были к опасности потонуть, однако на заре кое-как, с величайшими усилиями, достигли Метоны[109] и сверх всякого чаяния избежали предстоявшего бедствия. Остановившись здесь на несколько дней, чтобы узнать о другой триире, не удалось ли также и ей спастись от бури, они в скором времени получили горькое известие. Итак, оставшись теперь одни и не видя, однако ж, причины возвращаться назад, они решились продолжать путь и поплыли к Риму, а потом чрез несколько дней, принятые папою, исполнили возложенное на них поручение. Папа принял послов с радостью, одарил их тиарами, митрами и перстнями, которые у них обыкновенно носят архиереи. Проведши там весну и лето и постоянно получая от папы знаки благосклонности, они выполнили обязанности своего посольства и, по наступлении осени, вместе с папскими послами, возвратились в Константинополь.
22. Теперь, по предположению, оставалось удалить патриарха на покой и, при богослужении поминая папу, приступить к избранию нового патриарха. Но удалить патриарха было нелегко, а сам он не отказывался от предстоятельства. В этом случае царь, не видя с его стороны отречения, представил свидетелей своего с ним условия (между свидетелями был дикеофилакс Скутариот), будто патриарх добровольно обещал уступить свое место другому, как скоро дело кончится успешно. Архиереи сочли эти слова законным отречением, данную же им клятву осуждали, видя в ней препятствие, а в тех словах обещание. Клятвою удостоверял патриарх, говорили архиереи, что он не примет единения, а этими словами обещал оставить свое место, как скоро единение состоится; стало быть, так как теперь дело единения совершилось, отречение его получило полную силу. Зачем ему теперь оставаться предстоятелем церкви, когда дело, которого он не хотел принимать под клятвою, и из-за которого обещался тотчас же отказаться от места, решено уже окончательно? Вследствие этого патриаршее место общим приговором объявлено праздным, и с 9 экатомвеона имя патриарха перестали упоминать, а сам он из Перивлептской обители переехал в Анаплскую лавру. Наконец, в шестнадцатый день того же месяца, когда в придворной церкви совершал литургию Николай Халкидонский, — в присутствии послов и царя, прочитан был на двух языках апостол из деяний апостольских (ибо в тот день был праздник первоверховного апостола Петра, которого память празднует церковь при положении божественных вериг), равно как и божественное Евангелие прочитано по-гречески и римски, и в свое время возглашено диаконом имя папы: Григорий назван был верховным архиереем апостольской церкви и вселенским папою.
23. С того времени церковные дела пришли в совершенное расстройство; люди начали чуждаться друг друга и, между тем как один желал общения в божественных собраниях, другие говорили: «Не прикасайся, ниже осяжи», и отчуждение простирали до того, что не хотели ни из одной посуды пить, ни вместе разговаривать. Разделение увеличивалось с каждым днем, и с кем кто сходился вчера, от того отворачивался сегодня. Как больной желудком, подвергаясь сверх того какой-нибудь новой болезни, вдвойне страдает и чувствует, что первая болезнь, от столкновения с другою, еще более усиливается, особенно если они столь различны, что лекарство, служащее к облегчению первой, действует на другую противоположно и расслабляет больного: так точно было тогда и с Божиею церковью. Претерпевая довольно зла от раскола арсениан, она испытывала теперь еще другое зло, и притом так, что обе эти болезни, терзавшие великое и прежде здоровое тело церкви, когда бы стал ты рассматривать их отдельно, не только сами по себе — величайшее зло, но и не сродны одна с другою. Те самые люди, которые одинаково несогласны были со всякою другою партиею, разногласили еще и между собою, и способствовали умножению разделений — один так, другие иначе, одни просто, другие с большею ревностью. Кто может достойно оплакать тогдашнее состояние церкви, когда всякое беззаконие отступников считалось ни во что, и когда казалось гораздо выгоднее принять соглашение, нежели находиться в церковном общении? Впрочем, не все, чтó делалось тогда дурного, было объявляемо: многое, совершавшееся втайне, оказывалось злом еще большим. Люди бедные были подкупаемы щедрыми подарками злонамеренных и, увлекаясь ими, молчали. Когда же говорившие были злонамеренны, а слушавшие — просты и необразованны; тогда толки говоривших казались достойными вероятия. Человеку необразованному благоразумие не позволяло рассматривать дело, но внушало спасаться, не вдаваясь в эти хлопоты. А кто, под предлогом утверждения себя в вере, тронул бы и поднял известный вопрос; тот — ох, какой получил бы насморк! Но если, напротив, начинали в чем-либо убеждать его самого, — он должен был слушать скромно, показывая вид, что далее лопаты, заступа, да насущного хлеба ничего не знает. Многие находили тогда многих и такими (ибо мое слово касается не всех), что они знали, в чем состоит разногласие церквей, знакомы были с историею, читали писания, понимали важность обвинений, которыми одна церковь преследует другую; и, однако ж, пользовались обстоятельствами не меньше умеренно, как и осторожно — это было хуже самого раскола. Может быть, надлежало бы им столько разногласить со своими, сколько в недавнем времени разногласили они с итальянцами; однако ж иные и тогда, по нужде, как говорили, имея с ними общение, отделялись от своих братьев, будто от заразы. Впрочем, довольно об этом. Вижу, что чувство увлекло мою речь далее надлежащего; тогда как мы взялись не обвинять, а повествовать. Будем же излагать одни голые факты и предоставим судить о них, кому угодно.
24. И так, когда Иосиф, как сказано, удалился на покой, — и церковь стала искать ему преемника, представляемы были на вид многие из монашествующих и из священников, пока, наконец, голоса не склонились в пользу Принкипса[110], человека благородного, ведущего свой род от князей Пелопонесских. Пришедши с родины еще в юношестве, он, ради подвигов добродетели и совершеннейшей жизни, заключился сперва в одном из восточных монастырей Черной горы, где, как мы сказали, подвизался и патриарх Герман; потом, чрез несколько времени, пришел к царю и, получив сан архимандрита, сделан был настоятелем монастыря Вседержителя; затем находился в посольстве к восточным тохарцам и там, сочетав браком побочную дочь царя с Апагою, удалился для уединенной жизни в келью Одигийской обители. Впоследствии Принкипс возведен на патриарший престол антиохийской церкви, а теперь жил на покое. И в это время, в его пользу, больше чем в чью-нибудь, оказалось голосов, избиравших его в сан константинопольского патриарха. Так и вышло бы, если бы некоторые из архиереев не склонились в пользу Векка, который был вместе и хартофилакс, и великий скевофилакс, и пользовался величайшею известностью. Когда эти мнения представлены были царю, — Векк показался ему более достойным, как по другим преимуществам, так и по его учености, влиянием которой, равно как долговременною опытностью и красноречием мог он уничтожить раскол в недре церкви. Поэтому архиереи, собравшись во святом и великом храме, его одного избрали по голосам и в первый и во второй и в третий раз. Таким образом в двадцать шестой день пианепсиона[111], в праздник Святых отцов Никейских, Векк наречен был патриархом, а второго мемактириона[112] в следующее воскресенье, или в знаменитый Духов день получил дар Св. Духа и посвящен в архиерея. Поставив его на этот духовный пост, царь немного думал о церковном управлении, но заботился о делах светских; ибо знал, что Векк имеет довольно опытности и различных сведений, чтобы управлять церковью. Впрочем, он изъявил готовность помогать патриарху, в чем будет нужда, надеясь и сам пользоваться его помощью. Кроме того, царь дал ему право ходатайствовать за людей и обещал исполнять по его ходатайству все, что будет не противно справедливости. Лица, о которых надлежало просить царя, разделены были патриархом на два класса: во-первых, на лиц, нуждающихся в милости для счастливой жизни; во-вторых, на лиц, осуждаемых и требующих правосудия для избежания суда. К тем возбуждал он сострадание царя, олицетворяя в самом себе и мольбы их и морщины и косоглазость[113], и с одной стороны свидетельствовал об их виновности, а с другой просил снисхождения к достойному наказания виновному: за этих напротив ходатайствовал пред державным смелее, доказывая, что они обижены, и требовал их оправдания. Не на докладчика опирался он, чтобы узнать обстоятельства просителя, а выслушивал сам: и от говорящего требовал только правды в том, что хотелось ему высказать; пред царем же, полученные показания разбирать по правилам судопроизводства предоставлял себе. И сообщаемы были царю дела, смотря по свойству их: для пользы просителей, доклады предварительно располагались так, что об одном представлялось прежде, о другом после, одно защищаемо было наперед, а другое затем. От этого иногда приходилось даже и переписывать докладную бумагу, чтобы известному делу дать второе, или третье, или последнее место, если оно по всей вероятности, должно раздражить царя; либо изложить его в самом начале, когда можно было надеяться, что царь легко выслушает его и примет с удовольствием. Потому на этого человека многие полагались с такою же уверенностью, как на самого царя, и этот патриарх особенно замечателен тем, что смело говорил в защиту своего духовенства, и слова его державному казались истинными. Чтобы видеть, до какой степени прославился он своим ходатайством в пользу людей, не худо представить здесь несколько примеров его дерзновения и заступления за правду. Однажды в знойное время лета, в самый полдень, державный, проснувшись от послеобеденного сна, сидел на террасе и прохлаждался. Недалеко оттуда, в стороне, сидел и патриарх, ожидая, пока он проснется, чтобы тотчас подойти к нему. Наконец подошел он и стал ходатайствовать за человека, который, как ему сделалось известно, обвинен был несправедливо. Но думая о том человеке нехорошо, царь не соглашался помиловать его. Настойчивость с той и другой стороны была такова, что могла смутить и стороннего слушателя. Между тем дело не оканчивалось: напротив, патриарх, как ходатай за правду, разгорался еще большею ревностью и все смелее приступал к царю с просьбою; а царь, в котором неприятное чувство к защищаемому обратилось уже на защищавшего, стал приходить в раздражение. Один просил, а другой не соглашался; тот настойчиво умолял, а этот тем более ожесточался; первый говорил, что обвиняемый незаконно потерпит наказание, а последний не обращал на это внимания. Наконец, патриарх объявил, что будет действовать решительно, если царь не послушает его; а царь отвечал, что никак не простит, чтобы он ни делал. Тогда иерей вскипел ревностью и сказал: «Что же это? Чем архиереи лучше поваров и конюхов, которые необходимо повинуются вам во всем, чего ни захотите? И сказав это бросил символ патриаршей власти — жезл, упавший прямо к ногам царя, а сам встал и со всех ног побежал вон. Видя, что это дело постыдное, царь встал молча; а патриарх, несмотря на то, что его удерживали, и что многие, одни за другими посланные царем просили возвратиться, уверяя, что царя очень огорчит это, — ничего не слушал, но пошел пешком и зашел в соседний монастырь, показав самым делом, как велика была ревность его и как не обращал он внимания на лицо, когда требовал угодного Богу. Вот и другой случай, о котором нужно сказать. Некогда патриарх просил за такого человека, который, по его мнению, имел право на снисхождение царя. О нем говорено было уже много раз; но патриарха не слушали, и тому человеку не оказывалось даже и поздней помощи. Наконец, ходатай хватается за случай: был праздник славного мученика Георгия, когда в Манганской обители бывает большое стечение народа. Патриарх совершал бескровную жертву, и царь присутствовал при Богослужении. По окончании возношения даров, царю нужно было, умывшись, приступить к принятию антидора и благословения от священнодействующего. Царские врата отворены, и патриарх, которому нужно было благословить царя, вышел. Царь подходит и протягивает руки с тем, чтобы взять часть священного хлеба; но иерей удерживает правую свою руку, в которой был священный хлеб. И вот, когда с одной стороны царские руки были протянуты, а с другой — рука иерея оставалась неподвижною, — в ту самую минуту язык произносит просьбу и требует свободы скорбящему. Посмотрел бы ты тогда на благородное предстательство души. Один просит разрешения, а другой откладывает, говоря, что разрешать теперь, не время; против чего тот опять, еще громче взывает, что, напротив, всего приличнее оказывать сострадание к человеку, когда принимаешь освящение от Бога. Наконец, царь упрашивает патриарха о получении антидора не для употребления, как говорил, а более для того, чтобы не было ему стыдно пред народом, если возвратится от патриарха с пустыми руками. Но патриарх не давал, говоря, что этот хлеб будет ему в осуждение, если скорбящий останется с пустыми надеждами на разрешение. Тогда спокойствие царя сменилось гневом, — и он, не дав никакого ответа патриарху, сказал только: «Мы не праздновали праздника», ушел в свои палаты.
25. Испугавшись такой настойчивости этого человека, царь старался теперь отыскать случай к ослаблению его непоколебимости и, оправдываясь пред окружающими, говорил, что патриарх часто бывает упорен, не верит никакому посреднику и, по своей недоверчивости, требует непрестанного свидания с ним, что пóходя обеспокоиваемый его докуками, я чувствую то же, что чувствуют сытые люди, когда предлагают им множество блюд. Как эти досадуют, когда не могут отделаться от предлагаемого: так досадно и мне, когда патриарх ежедневно докладывает о множестве дел, и притом не на бумаге, а лично; так что по всякому предмету приходится заводить с ним спор и с неудовольствием оскорблять его достоинство отказами; а между тем дела наплывают и с других сторон и развлекают внимание ума царского. Чтобы избегнуть такого затруднения царю внушили избрать из семи дней один и назначить его для сношений с патриархом. Посему избран был день третий, и положено, чтобы патриарх именно в этот один день сносился с царем по делам известных ему людей; для чего определен и особый грамматик Михаил Ксифилин, который на доклады этого рода должен был писать решения. Таким образом, Богу, милости и утешению посвящен был день третий. А чтобы он не пропадал и тогда, когда бы царю необходимо было в это время заняться другими, не терпящими отлагательства делами, — местом отдыха для патриарха назначен соседний монастырь, в котором патриарх мог бы побыть, если бы что необходимое иногда помешало царю окончательно рассмотреть его дела, пока он не кончит остальное, по крайней мере, вечером, или даже позднею ночью. И сколько добра получали люди от такой заботливости патриарха! Но об этом довольно. Все приведенные нами разновременные факты мы, при помощи памяти, собрали в своей речи в один порядок.
26. Между тем царь опять снаряжает и отправляет послов к папе, чтобы узнать об исходе дела касательно соединения, равно как и о том, что делает Карл — оставил ли он прежнее свое стремление и сделался ли смирнее? Прибыв в Рим, послы предложили мир и были приняты благосклонно. Встретили они там и Карла и узнали, что он дышал угрозами и сильно домогался, чтобы папа позволил ему напасть на город. Видели они также, как этот король ежедневно валялся у ног папы и иногда приходил в такое бешенство, что кусал зубами скипетр, который, по обычаю итальянских вельмож, держал в своих руках. Все это делал он, умоляя папу позволить ему привести дело к концу и представляя на то свои права. Но папа никак не убеждался, был глух к его словам и со своей стороны противопоставлял ему права греков, по которым греческая столица должна остаться за теми, кому она принадлежала. Он утверждал, что хотя, по законам человеческим, и города и деньги суть дары войны, однако греки выше этого закона, — они сыны церкви и христиане: а на христиан не должны нападать христиане; иначе мы возбудим против себя гнев Божий.
27. Когда Карл таким образом был укрощен, царь, освободившись от возбуждаемых им забот, предался ближайшим своим занятиям. В это время принял он к себе Икария, человека весьма опытного в воинских делах и владевшего одним большим островом, который у тамошних жителей назывался Анемопилами[114]. По каким-то случайностям этот Икарий убежал оттуда и, передав свою власть над островом царю, сам зачислен был в придворный царский штат. Кстати незадолго пред тем царь лишился севастократора и деспота — родных своих братьев, а еще прежде их лишился и другого севастократора, и кесаря, и протовестиария, и великого дукса, словом сказать, — многих высших сановников, а потому поставлен был в необходимость заместить их новыми лицами. Впрочем, этого Икария держал он пока еще в числе людей частных и, посадив на корабли с сухопутными войсками, отправил его в Еврип сразиться с великим Господином Иоанном. Когда Икарий высадил войско с кораблей около Сореев, — о его нашествии сведал Иоанн и, хотя болен был подагрою, однако ж, не отказался вступить в сражение и тотчас же, выстроив латинян в боевой порядок и держа их в готовности, вывел в поле. Произошло жестокое сражение, в котором великий Господин был ранен стрелою и упал; ибо больными ногами не мог крепко держаться в стременах[115] седла, и потому раненый был взят в плен. Вместе с ним задержаны были и многие другие, и в том числе родной брат Икария. В то же время действовало и войско сухопутное под командою стратопедарха Синадина Иоанна и великого коноставла Каваллария Михаила. Эти вожди устремились на крепость Фарсалу, которая некогда называлась Фойею, в намерении запастись там съестными припасами; но вдруг встретились с незаконнорожденным Иоанном. Завязав с ними бой и сражаясь мужественно, Иоанн берет великого стратопедарха Синодина; а великого коноставла итальянцы, — сколько ни преследовали, поймать не могли, потому что он ударился бежать изо всех сил и ушел далеко от преследователей, хотя, что ни делал, не мог уйти от своей судьбы. Гоня своего коня опрометью и часто озираясь назад в той мысли, как бы уйти, он на всем скаку наткнулся на дерево и разбил себе грудь. Случившиеся там люди с трудом остановили его коня (ибо ему самому пришлось думать уже не о коне, а о ране и смерти) и, сняв с него полумертвого всадника, отнесли его в Фессалонику, где он умер и погребен. Между тем Иоанн и его воины необузданно совершали убийства и собрали огромную добычу. Тогда-то узнали оставшиеся от побоища римляне, что за человек был этот Иоанн. Он делал нападения не из открытых мест, но выскакивал из засады, ему одному известной, поражал при первом взгляде и мужественным ударом, которого вовсе не ожидали, побеждая народ отличный и достаточно опытный в войне, приобретал себе величайшую славу. Корабельное же войско, сколько сохранилось его от боевых потерь, ведя с собою военную добычу в лице великого Господина Иоанна и окружавших его вождей, весело возвращалось к державному. Люди, приведенные с великим Господином, скованы были и посажены в темницы; а Икарий, в награду за его подвиги, почтен достоинством великого коноставла. Народ фивский, вместо Иоанна, великим Господином наименовал брата его Вильгельма. Сам же, Иоанн окруженный почетом со стороны царя, обещал ему, что сделается его зятем, и запечатлев свое обещание клятвою, был отпущен восвояси. Но этот брачный союз только и сохранился, что в обещании; потому что нареченный зять, едва успел прибыть в отечество, как заболел и умер. Тогда брат его Вильгельм, которого история называет зятем Иоанна незаконнорожденного, вполне уже принял власть умершего, и потому постоянно враждовал против римлян. Римский флот, правда, ежегодно приставал к берегам его владений и, находясь под управлением Икария, возведенного уже в достоинство великого дукса, причинял ему много зла; но решительных успехов не было
28. Тогда как Иосиф жил в Анаплском монастыре, патриаршествовавший Иоанн, т. е. прежний хартофилакс Векк впал в тяжкую болезнь. Однако ж, наконец, после долгих страданий, ему стало легче, и врачи нашли нужным перевезти больного в место более спокойное, где мог бы он лечиться отдыхом и где недосуг не способствовал бы развитию болезни; потому что, несмотря на облегчение, ему надлежало употреблять чистительные средства. Удобным для того местом была избрана Лавра. По этому случаю царь захотел переместить Иосифа, так как почитал неприличным, чтобы в одном и том же месте жили — и патриарх, посланный на покой, и тот, который после него патриаршествует. Но Иоанн знал приятный характер Иосифа, и то, что недавно еще подавал он голос, по которому сам принял кормило церкви; ибо, когда державный желал слышать, кого Иосиф укажет на свое место, и спрашивал его об этом, — тот, преимущественно пред многими, указал на Иоанна, как на человека ученого и в делах опытного. Так вот поэтому, и вместе потому, что верил в миролюбивое расположение Иосифа, патриарх воспротивился его перемещению и поселился с ним в одной обители. Прибыв туда, он послал приветствовать Иосифа от своего лица и получил от него ответное приветствие в выражениях дружбы и искренней признательности; потому что Иосиф был человек действительно миролюбивый и приятный, и держался столь далеко от дел церковных, что, по собственному его признанию, одна только клятва мешала ему принять настоящий порядок вещей, который не может уже идти далее того, до чего он доведен. Живя в Анапле Иоанн имел в руках много сочинений, написанных раскольниками, которые доказывали, что нынешние дела опасны и удаляют христиан от Бога, и что причина нынешних ересей — не только скрываемых и поддерживаемых сомнением, но и гласных, очевидных, заключается в итальянцах. Приводили они доказательства и из писаний, на которых опирались непрестанно, — ссылались и на изречения святых, если они благоприятствовали их учению и покровительствовали собственно им. Надобно стараться и о мире, говорили они, но так, чтобы не оскорбить Бога; а если настоит опасность оскорбить Бога, то нужно бороться. Всему своему учению давали они, таким образом, вид совершенного православия и, наполняя свои сочинения множеством других таких же мыслей, представляли дело весьма опасным.
Пересматривая все это, Иоанн видел, что для оправдания себя по каждому пункту их обвинения, необходимо писать и самому: но он понимал, что борьба слов против слов должна произвести соблазн, и что пишущему нельзя избежать действительного или мнимого нарекания в неправильном суждении о многом, и потому молчал. Обещание не писать ничего состязательного, дал он даже Ксифилину, человеку почтенному и великому эконому церкви: «Чтобы не показалось кому, говорил, будто мы, что ни сказали бы, налагаем руки на неизменные постановления. Ведь им, во всяком случае, представляется нововведением попытка — как опускать нечто в церковных делах, так и держать. Говорят ли только что-нибудь, или явно, самым делом восстают на неизменные догматы, — у них одно оправдание: отклонить им нетрудно. Напротив, для нас, хотя бы наши речи были яснее дня, хорошо будет и то уже, если мы удостоимся внимания и избегнем укоризны в извращении догматов». Так говорил Иоанн, когда брал в руки сочинения раскольников; но находя в них много положений вздорных, захотел он написать опровержение, и сколько ни удерживался, наконец, не мог не сделать опыта, чрез что навлек на себя множество неприятностей. Между тем, живя в лавре, он совершенно выздоровел и, дружелюбно простившись с Иосифом, возвратился в Константинополь.
29. Между тем некоторые люди столь далеки были от мира, что Иосифу, живущему и на покое, не давали покоя. Они ежедневно приходили докучать этому человеку, непрестанно занимали его, и тогда как он, по простоте своего нрава, мало-помалу охладевал, возжигали в нем рвение. Иосиф был такого уступчивого и умеренного характера, что из лиц, находившихся в общении с церковью, кто ни пожелал бы посетить его для принятия благословения, всякому стоило только припасть к нему и испросить благословение, — тотчас делался он причастником даров св. Духа. Это было невыносимо, как для тех, которые окружали его, так и для других. От того ежедневные его посетители получали все больше дерзновения, так что, наконец, совершенно отделялись от церкви. Слыша об этом, державный лишил его своей доверенности и обвинял в том, что он не с добрым намерением допускает к себе многих и оказывается несправедливым к царю; ибо тогда, как царь радовался, что доставил ему спокойствие, он отечески и дружелюбно принимает к себе людей, далеко не согласных с ним в мнениях, и таким образом раздирает тело церкви. Им бы надлежало следовать за Иосифом, а не Иосифу за теми, которые стали отъявленными врагами и сильно разногласят с церковью. Питая эти мысли, царь послал к нему запрещение, принимать подобных людей, если только он дорожит своим покоем. Но Иосиф отвечал, что если державному угодно будет сослать в изгнание как его, так и лиц его окружающих, то он уже по необходимости не станет принимать приходящих к себе людей: а до тех пор за прием посетителей обвинять его нехорошо; ибо и для нашего утешения нужно, чтобы посещали нас многие не только знакомые, но и незнакомые. И так пусть царь или сошлет нас в изгнание, если хочет; или без причины не делает нам упреков, пока мы на свободе. Так отвечал Иосиф не для того, чтобы настоящие свои обстоятельства хотел привесть в худшее состояние, а потому, что верил в расположение к себе царя: надеясь на это, он даже примешивал к своим словам выражения несколько резкие; говорил, например, что царь, лишив меня чести, хочет лишить еще и утешения видеть вокруг себя людей. Но державный, схватив в этих словах, что было по его мыслям, вздумал послушаться Иосифа и сделать то, чего сам он хочет, и чего из уважения к нему, может быть, не сделал бы; то есть, под этим благовидным предлогом назначил ему изгнание, о котором он первый напомнил, и чрез посланных выведши его из лавры, удалил в Хилу (это островская крепость у берегов Эвксинского моря), где весною жить весело, но чрезвычайно тяжело зимовать; так как тот остров открыт для северного ветра, который дышит жестоким холодом. Некоторых же, преданных Иосифу монахов, расселил он, в качестве ссыльных, по разным островам Эгейского моря; а монаха Иасита Иова послал под крепкою стражею в Кавею — крепость, лежащую при реке Сангаре.
30. В то время царь собирался предпринять поход в Орестиаду, чтобы смирить до наглости беспокойных генуэзцев. Прежде гораздо сильнее их были венециане, правительство которых отличалось и богатством и оружием и другими снаряжениями; так как они владели морем более чем генуэзцы, и на длинных своих кораблях переплывая морские пути, получали больше добычи, чем сколько случалось приобретать выгод генуэзцам, посредством торговли и перевозки товаров. Но с того времени, как генуэзцы получили от царя право свободно и беспошлинно владеть Эвксинским морем, по которому они осмеливались плавать даже среди зимы на укороченных кораблях, называемых таритами, — не только для римлян заперты были ими все пути морской торговли, но и для самых венециан. Богатство их и снаряжения сделались предметом зависти. От этого стали они гордиться не только пред единоплеменниками, но и пред самыми римлянами. Притом надобно сказать, что царь особенно почтил одного благородного генуэзца, по имени Мануила Захариева, подарив ему в восточной Фокее богатые приисками алюминия[116] горные высоты, на которых поселившись, он и работал со своим народом. Но получая от этой работы большие выгоды, Мануил захотел еще больших и, надеясь на милостивое расположение к себе царя, обратился к нему с просьбою. Он просил запретить генуэзцам провоз алюминия из верхних стран чрез Эвксинское море; а между тем известно было, что этого металла много требуют люди, занимающиеся окрашиванием шерстяных тканей в разные цвета. Когда царь согласился на такое запрещение, тогда одни из живших в городе генуэзцев, частью по уважению к воле державного, а частью и потому, что город был последним их убежищем, решились строго исполнять царское предписание; другие же напротив, не обращая на это никакого внимания, построили большой круглый транспорт и, выплыв из своего порта, направились к Фракийскому Босфору, переплыли узкие проходы Понта и нисколько не стеснялись ни царским указом, ни своими обычаями, которые требовали, чтобы ни один генуэзский корабль не проходил куда бы то ни было, не сделав приличного салюта живущему в Влахерне царю и не отдав ему поклона. И так, не обратив внимания ни на какие условия и пользуясь благоприятным южным ветром, генуэзцы смело отчалили и, миновав устье Понта, направились к северным берегам моря, где, занимаясь пиратством, прожили довольно долго. Наконец, собрав много добычи, которой значительную часть составлял алюминий, и нагрузив ею транспортное судно, они смело поплыли назад. Между тем царь, узнав об их отплытии, сильно оскорбился неуважением их к своей особе и стал думать, каким бы образом этих презрителей забрать в свои руки. Такое намерение царя не неизвестно было и им. Посему стали они теперь заботиться особенно о том, как бы счастливо совершить плавание необыкновенным способом, и чрез то избежать угрожавшей им, как они знали, от царя опасности. Когда перед этими пловцами открылись уже восточные горы, — ветер для них был то попутный, то боковой, как бы только скользивший по парусам, и пловцы находили его достаточным, для благополучного плавания удовлетворительным: но приблизившись к Фаросу, они рассчитали, что единственно северный ветер будет для них полезен, лишь бы дул он не слабо и лениво, будто при безветренном состоянии воздуха, когда паруса только что зыблются, а так, как дует ветер, называемый у моряков Танаитским[117]. И на этот-то один ветер надеялись они, отчаиваясь во всем другом; ибо знали, что царская засада караулит их. Наконец, чрез несколько дней ожидаемый ветер, к их радости, подул и сильно погнал их корабль. Оживленные надеждою на него, генуэзцы и сами ободрились и, распустив все паруса, понеслись по течению. Но полагаясь на силу ветра, они не забыли, однако ж, бока корабля завесить бычачьими кожами и вооружиться — с намереньем достаточно противустать огню и всякому другому разрушительному действию на корабль, даже и самим сразиться, если б напали на них посланные царем. Узнав об этом, царь приказал жившим в Пере генуэзцам послать людей и остановить плывущих. Те действительно послали много народу, чтобы преградить им путь; но посланные не могли остановить их. Тогда генуэзцы, не сочувствуя их упорству и предохраняя самих себя, известили царя обо всем, и вину сложили на этих единоплеменников. Царь, поняв это, как выражение крайнего к себе презрения, и думая, что ему будет стыдно, если корабль не задержат, и генуэзцы уйдут, — собрал все грузовые суда, какие только стояли у города, и расположив их, будто охотник — собак, выше Гасмулийской части столицы, поставил начальником над ними вестиария, Алексея Алвата: потом с бывшими при нем людьми сам переправился чрез Босфор, и своими приказаниями производил ужасы. Если вестиарий не одолеет генуэзцев, говорил он, то лишен будет власти. И вот одни из римлян расположились на кораблях, а другие выстроились на морском берегу, и готовились принять грузовое генуэзское судно. Римляне напали и, окружив генуэзцев, выполняли дело солдат, но не имели никакого успеха; потому что сильный попутный ветер и высокая палуба корабля весьма много помогали генуэзцам, так что все усилия нападающих остались напрасными. Одни бросались, чтобы удержать корабль; а другие, бывшие на кораблях, даже и не беспокоились, зная, что это будет безуспешно. Стрелки пускали множество стрел и дырявили паруса; но сильный ветер ослаблял их полет, и больше помогал ходу корабля, чем сколько задерживали его нападающие; так что, проскальзывая между окружавшими его, он — один мало-помалу убегал от многих. Царь сидел где-то в стороне и, видя, что одни нападают, а другие убегают, находился в сильном волнении и непрестанно посылал одних воодушевлять, другим приказывать, а иным грозить. Но усилия оставались напрасными, и корабль, несомый попутным ветром, уходил из рук преследователей. Когда эти последние не знали, наконец, что делать, — душа царя сильно возмутилась; он видел в себе предмет поношения и смеха. В это время кто-то из приближенных дал ему такой совет, который, по-видимому, обещал успех. Он состоял в том, чтобы царь воспользовался на этот раз каталонским кораблем, который был больше других. На этот корабль надобно послать достаточное число солдат и, распустив на нем паруса, поставить его так, чтобы он первый принимал на себя удары ветра: тогда сила его приражения на корабль убегающий ослабеет; он будет загражден от дуновения как бы стеною, и потому с другого корабля останется только сделать на него нападение. Этот совет тотчас приведен в исполнение. Войско быстро взошло на каталонский корабль и стянуло его корму. К счастью, стоял он недалеко;— и царь был рад употребить его в дело. Как скоро поместился он взади генуэзского корабля, — удары ветра на второй корабль стали падать на первый, и сильно надутые его паруса сделали то, что корабль неприятельский скоро остановился. Тогда можно было уже вскакивать с одного корабля на другой; причем помогали люди на кораблях и с низкими палубами, и нападали на генуэзцев с жаром. Таким образом на генуэзский корабль, при возбуждении со стороны царя, из числа одних всходили одни, из числа других — другие, и после сильного сражения на море, взяли его. Тогда корабль этот приведен был в царскую гавань, а бывшие на нем понесли должные казни: многим из них, в наказание за презрение к царю, выколоты были глаза случайно попавшимися гвоздями. Подобного рода обвинение падало и вообще на генуэзцев; ибо, когда один из них стал величаться пред проселоном и сказал ему, что город снова достанется нашим, — этот, движимый ревностью, ударил его по щеке и вышиб латинянину глаз, а латинянин вдруг схватил кинжал и лишил его жизни. Узнав об этом, царь наделал ужасов; но своего гребца не отыскал. А так как его не возвращали (да он уже и не существовал), то царь до того разгневался на генуэзцев, что приказал Мануилу Музалону тотчас истребить все это племя. Музалон немедленно собрал войско, сколько было его в городе и по окрестностям. Оно — страшное и вообще, казалось еще страшнее, когда окружило все генуэзские домы и, готовое рубить, ожидало только приказания от царя. Генуэзцы объяты были ужасом и, обуздав, сколько могли свою гордость, отвратили от себя гибель: пришедши, по возможности к лучшему расположению и приняв смиренный вид, они обратились к просьбам и, представляя повинные головы в полную волю царя, что ни захотел бы он сделать с ними, стали умолять его, совершенно подчинились царской его власти и давали обещание охотно исполнять все его приказания; потому что не имели другого убежища, кроме царской милости. Обузданные таким страхом, они от имени всего общества приняли царский указ и, обязавшись заплатить большой штраф золотом, едва смягчили царский гнев. Тут только стало для них ясно, что царское слово гораздо сильнее их глупости. Так это было.