Около девяти часов утра 8-го сентября 1854 г., союзники выдвинули первую боевую линию из-за высоты, так, что нам была видна некоторая глубина их боевого порядка. Все войска их были развернуты; колонн мы не видали, что нам казалось загадочным: мы понять не могли, как можно вести войска в атаку развернутым фронтом. Рассуждая между собою, мы положили, что цель такого порядка заключалась в том, чтобы, при ударе, охватить наши колонны с флангов. Средина неприятельского развернутого батальона была вдвое глубже, что нас и укрепляло в этом предположении. Но вышло не то, что мы ожидали: англо-французы и не думали о нашем штыке, да и свои штыки отомкнули, возлагая — и весьма справедливо — всю надежду на огонь. К полудню вся неприятельская линия тронулась к наступлению.

Против самого того места на горе, где был наш наблюдательный батальон, заблаговременно выдвинулась, версты на три вперед, неприятельская походная колонна, держась морского берега, так, чтобы быть под прикрытием своих пароходов… Внезапно она остановилась в ожидании чего-то. Не понимая причины подобной медленности, ибо как эта колонна, так и вся неприятельская боевая линия более трех часов недвижно стояли пред нашими глазами, — князь, имея в виду короткость осеннего дня, послал меня сказать Кирьякову, что ежели мы дождемся ночи, а дела не будет, то чтобы он приказал там, на горе, которой угрожает неприятель, — к ночи развести костры и придать этому месту вид нового бивуака, дабы отклонить неприятеля от флангового движения: при нашей безвыходно растянутой позиции, оно с трудом могло быть отражено силою. Явясь к Кирьякову с этим приказанием, я застал его за сытным завтраком.

— Вы уже не первый посланный от светлейшего, и всё об этом левом фланге! Что он беспокоится? — так встретил меня Кирьяков. — Слезайте-ка лучше с коня, да закусите, а мы их угостим, как кур перестреляем; кто на подъем вышел — тот тут и лег… Да не пойдут, бестии; они только делают отвод. У меня там Ракович (подполковник, командир 2-го батальона Минского полка); он всё подкрепления просит. Куда ему? Там и батальону-то делать нечего! А вот вечером велю развести огни, а нет — так пошлю отсюда команды. Доложите светлейшему: не пропустим! Я сейчас послал князю сказать о том, что мне Ракович доносит. Неприятель, видите ли, притащил к берегу моря какой-то огромный ящик и положил его на самой Алме, со своей стороны, против подъема на гору, а сам ушел. Я думаю, в этом ящике — чумные; они нас поддеть хотят: думают — вот так мы и побежим рассматривать… ан нет! Я послал сказать Раковичу, чтобы он к этому ящику никого отнюдь не посылал… Вот, возьмите трубу: этот каторжный ящик виден отсюда. Однако, надо убрать завтрак и отправить телегу, — заключил Кирьяков перед моим отъездом.

Я возвратился к светлейшему, а Кирьяков, плотно закусив, поехал по батальонам кричать «ура!» — вовсе некстати.

Здесь к слову замечу, что Алминская наша позиция, для обороны и по подчинению расположенных в ней войск, вверена была: правый фланг и центр генералу от инфантерии князю Петру Дмитриевичу Горчакову[5], левый фланг и резервы генерал-лейтенанту Василию Яковлевичу Кирьякову.

Замедление неприятеля, о котором я упоминал выше, было не без причины. Союзники послали особый отряд, по самому прибою моря; видеть его нам ниоткуда не было возможности — они же ожидали пока он приблизится к подъему. Тогда тронулась фланговая колонна и вся неприятельская армия. Мы так долго ждали решительного наступления неприятеля, что светлейший, предполагая, что бой не состоится, послал сказать в штабной обоз, что бы там, где оный находится (верстах в двух, на горе), разбили ему палатку и варили обед, — что и было исполнено.

Здесь считаю уместным рассказать о событии, по существу своему маловажном, но в свое время возбудившем много шуму и нелепейших толков.

Во время нахождения нашей главной квартиры на Алминской позиции, было сделано распоряжение, для срочного сообщения с Севастополем — об отправке каждый вечер с позиции, в сопровождении жандарма, крытого татарского фургона, запряженного четверкою, который обыкновенно возвращался на другой день, утром. Так точно и 7-го сентября вечером, фургон с писарем князя Меншикова, Яковлевым, был, по обыкновению, отправлен в Севастополь. Этот Яковлев обладал дарованием, свойственным большинству наших полковых писарей, а именно: умел переписывать бумаги совершенно машинально, не понимая их содержания. Поэтому Яковлев в канцелярии светлейшего употреблялся обыкновенно для переписки секретных бумаг. Утром 8-го сентября, как раз во время дела, Яковлев со своим фургоном, по переезде реки Качи, каким-то образом наткнулся на неприятельский разъезд. Жандарм, сопутствовавший Яковлеву, выстрелил в нападающих, сам был ранен — и, вместе с фургоном и писарем, попал в плен. К счастью, в переписке, которую везли в захваченном фургоне, не было ничего такого важного, чем бы неприятели могли воспользоваться. Опрашивая писаря, они, благодаря непонятливости переводчика, переименовали писаря в секретаря князя Меншикова, срочную переписку — в депеши, а самый фургон — в карету светлейшего.

Не придавая этой потере особенно важного значения, мы, в течение нескольких дней, совершенно о ней позабыли; но иностранные газеты вскоре протрубили, будто бы союзные войска завладели важными трофеями: секретарем князя Меншикова и его экипажем со всеми важными бумагами. Мы и не подозревали отчего сыр-бор горит, когда в Петербурге поднялась тревога по поводу этих газетных выдумок! Император в беспокойстве писал светлейшему, спрашивая разъяснения этого обстоятельства… Весьма многие и в Москве и в Петербурге видели в захвате фургона и писаря военную хитрость князя Меншикова: «в переписке-де нарочно положены были превратно составленные планы расположения войск и в таком же роде составленные предписания» и т. д. Другие обвиняли князя в оплошности…

Поставщиком фургонов при нашей главной квартире был татарин Темир-Хая. Материального вознаграждения за свой утраченный фургон он никогда не искал; за преданность же, бескорыстие и усердие к интересам царской службы, был впоследствии награжден государем, по личному ходатайству светлейшего, серебряною медалью с надписью: «за усердие», для ношения на шее на Станиславской ленте.

Возвращаюсь к дальнейшему рассказу о тяжелом дне 8-го сентября.

Светлейший, накануне расстроенный Кирьяковым, не надеясь на аванпосты, с 7-го на 8-е число провел бессонную ночь, наблюдая, с горы, за огнями неприятеля. Это его до крайности утомило; он смотрел в трубу, лежа на бурке, и сказал:

— Некстати нездоровится!..

Вдруг, вижу, бросил трубу, спросил лошадь и поскакал по направлению к левому флангу, проворчав как бы про себя: «посмотреть, что там наделал Кирьяков!»

После вчерашней проделки Кирьякова, светлейший уже сомневался в нём и лишь только что заметил не фальшивое движение неприятеля на левый фланг, как поспешил туда. За ним следовали, кроме меня: Кишинский, Сколков, Веригин, Грейг, Жолобов, Вунш, Комовский, Грот, Томилович, князь Владимир Александрович Меншиков, несколько казачьих юнкеров (Хомутов в их числе), человек 17 казаков, балаклавский грек и 4 крымских татарина, а сзади всех казаки, с заводными нашими лошадьми.

У левого фланга войск, помещенных в центре, Кирьяков встретил князя и поехал за ним. У того места, где Алма пробирается возле очень крутых, почти непроходимых берегов, светлейший указал Кирьякову на важность отлогостей, находившихся в смежности с обрывами: Кирьяков, с самодовольным видом указал на подъемы, занятые ротами Московского полка, сказав с особенным выражением:

— Залегли, залегли!

Однако князь заметил ему, что они вовсе неудачно были размещены и наскоро приказал перевести их, прибавив, что у Кирьякова ничем не предупреждаются подъемы, есть мертвые пространства — почему, приказав спустить батальон, указал оному занять крайние к стороне моря виноградники на левом уберегу Алмы; части разбросать по подошве в закрытых местах. Затем, поднявшись на площадку горы, спросил у Кирьякова — «что у него у подъема»?

— Ракович! — отвечал тот с уверенностью.

Тут уже светлейший ничего не сказал, но, как стрела, поскакал к подъему. Еще не было видно 2-го батальона Минского полка (Раковича), как послышался батальный огонь и князь поручил Виктору Михайловичу Веригину привести к батальону Раковича остальные три батальона Минского полка. Проезжая далее, светлейший послал еще и меня за самым ближайшим батальоном, который мне попадется. Я скоро нашел батальон Московского полка, бывший в резерве; при нём оказался и полковой командир, генерал Куртьянов. Сообщив ему приказание князя, я просил спешить. Батальон тронулся, а командир полка, пешком, едва пошевеливался. Я поскакал обратно к светлейшему, но, оглянувшись, заметил, что колонна топчется, неся на брюхе своего генерала. Я не утерпел, воротился и просил Куртьянова не задерживать людей своей мешкотной походкой, заметив при этом, что впереди его есть уже батальон Минского полка в ротных колоннах и чтобы он, подходя, также перестроился, заняв места за минцами. После того я поскакал, крикнув людям, что бы они не мешкали, иначе минцы успеют отбить нападение и без них… Вдруг, сзади себя слышу сигнал: «застрельщики вперед». Это меня взбесило. Вторично повертываю лошадь и вижу, что генерал опять торчит во фронте, прикрываясь густой цепью стрелков. Что бы не терять времени, кричу ему издали:

— Что вы делаете?! Во второй линии вызываете застрельщиков?.. Уберите их!

Куртьянов, вместо того, приказал трубить: «резерв рассыпься».

Тут уж я налетел и, без церемонии, разогнав застрельщиков, повел батальон сам: при себе велел батальонному командиру разбить батальон на ротные колонны и, указав ему соответствующие роты минцев, присоединился к светлейшему, который, отделясь от свиты, стоял один на кургане, впереди отряда. Пользуясь этим и моим отсутствием, казаки начали, один за другим, помаленьку исчезать, да так, что когда я подъехал доложить князю о прибытии батальона во вторую линию, то в свите его остался только один казак, Кузьма Кудрявцев, именно тот, которому я заранее навесил на шею сумку с картами и тем, как бы силою, привязал его к месту. Кроме этого казака, были тут еще урядник Чеботарев, грек Георгий Панаго и юнкер Хаперский.

Наступление наше только что тронулось, как первое неприятельское ядро, направленное на курган, просвистало над головой светлейшего. Затем огонь усилился: открылась канонада и с суши и с моря; а пуще всего — французские штуцера стали донимать нас немилосердно.

Батальный огонь, заслышанный нами до подъема на гору, был наш; князь, подскакав к батальону, приказал прекратить пальбу: пули не досягали. Затем, подведя батальон ближе, светлейший положил его за бугры в ожидании резерва.

Любопытно, каким образом Ракович очутился так далеко от подъема, по которому теперь, не видя препятствий, неприятель поднимался, доходя быстро и плотно. Случилось это вот почему: Ракович, находясь в наблюдательном положении и заметив намерения неприятеля, рано утром послал сказать Кирьякову, что ежели он, в случае натиска, рассчитывает на один его батальон, то ошибется, потому что он, Ракович, сознает себя слабым и просит прислать еще батальон и хоть два орудия. Кирьяков отвечал Раковичу, что он и своими штыками сбросит врага с кручи. Этим Ракович не успокоился; опять прислал серьезно просить о помощи, прибавив, что тут не худо было бы иметь весь Минский полк и целую батарею. Кирьяков не дал никакого ответа. Тогда Ракович в третий раз послал ему сказать, что ежели он не подкрепит его надлежащим образом, то он ограничится одним наблюдением, и, при появлении неприятеля, присоединится к общей боевой линии. Кирьяков отвечал, на этот раз, что вслед за посланным отправляет к Раковичу то, чего он требует; однако отправкою и не думал распорядиться, а Ракович, напрасно ожидая подкрепления, начал, наконец, принимать свои предосторожности. К самому моменту появления французов на горе, батальон был уже на таком расстоянии от неприятеля, что едва мог, в отдалении, разглядеть его… Но не утерпел и начал бойко палить, да так и катал до приезда князя.

Кирьяков, заметив, что дело неладно — удрал!.. я его встретил, ведя батальон Московского полка, одного в поле, едущего шагом. Узнав меня, он сконфузился и сказал:

— Еду отыскивать Минский полк… Он должен быть — там, — и Кирьяков указал в неопределенное пространство.

Я удивился и сказал ему:

— Поспешите, ваше превосходительство!

Наши наступали. Они шли, выбирая места, прикрываясь где было возможно небольшими отлогостями. В это время прискакала казачья батарея и поместилась между ротами. Несообразительные ротные командиры, толкаясь из стороны в сторону, никак не могли с должной скоростью открыть место артиллерии; особенно памятен мне один офицер, старый поляк: сидит во фронте и не дает роте двигаться… я был вынужден прогнать его за фронт. Он после прикинулся контуженным в ногу, скрылся — и, как говорил мне Ракович, во фронт более не показывался. Когда батарея открыла огонь, князь поехал шагом, за фронтом первой линии, к её левому флангу. Дорогой, наблюдая за направлением артиллерийского огня, светлейший заметил, что французы сильно обстреливают отлогую балку, тянущуюся от нашего левого к их правому флангу; мы, в ту минуту, в нее спускались. Подозвав Жолобова, князь, на ходу, отдал ему приказание привести два дивизиона гусар, направить их против правого фланга французов и при себе сбить их батарею с позиции. Не успел Жолобов на пол-лошади выехать вперед от князя, как ядро, пронизав ее, вырвало Жолобову поджилки правой ноги и контузило левую. Лошадь упала на левый бок и не дохнула; Жолобов, неведомо как, очутился на земле сидя, возле седла. Все проехали мимо. Я оглянулся на урядника и на грека; мы трое слезли… Лошадей отдать некому. Я подскочил к Жолобову, не замечая его раны, хотел предложить ему лошадь грека, но когда стал его поднимать, он показал мне ногу, говоря:

— Кажется, у меня тут что-то вырвало…

Я посмотрел, но, кроме изорванного белья и рейтуз, ничего не успел разглядеть. Надо было поторопиться оттащить его из-под ядер, которые то и дело сновали в этом месте. Насилу удалось нам поймать ехавшего мимо нас казака: ему отдали мы лошадей, побудив его к тому крепким словцом. Урядник заметил мне на это:

— Полно, ваше благородие! того гляди срежет и помрете с скверным словом на языке…

Слова эти показались мне весьма убедительными; поукротив свое красноречие, я стал помогать Жолобову. Мы потащили его, я за плечи… в нескольких шагах от раненого я поднял большой обрывок от сбруи его лошади, на случай надобности подвязать его ногу. Вынеся Жолобова с большим трудом из балки, мы положили его за бугор. Во всё время переноски страдалец ни вздохом не выразил боли, но всё просил меня передать его последнюю просьбу светлейшему, чтобы он по возможности берег себя.

— Он мог бы, — говорил Жолобов, — как нибудь выбирать места побезопаснее, откуда, всё равно, можно видеть и распоряжаться.

Я обещал Жолобову; хотел уже ехать догонять князя, весьма за него беспокоясь, так как свита его значительно уменьшилась, — но Жолобов попросил взглянуть на его рану и распорядиться перевязкою. Увидев рану, я ужаснулся и, в то же время, подивился терпению раненого: она казалась как бы обожженной, крови не шло; Жолобов даже не изменялся в голосе.

Завидев вдалеке фуру, я послал за ней грека, но он не понял меня и понесся в большой обоз. Боясь потерять также и урядника, я поскакал к фуре сам, привел, уложил в нее Жолобова, причём он сам укладывал свою раненую ногу, обертывая ее полой своей шинели солдатского сукна. Потом он сам объяснил какой дорогой его везти; фура тронулась, сопровождаемая урядником, а я поскакал догонять князя. При расставании моем с Жолобовым, он, благодаря меня, не забыл и о распоряжении светлейшего касательно кавалерии: раненый говорил, что если бы я оставил его тут, то он был бы раздавлен конницей, которая из резерва должна была проскакать самым этим местом.

Так как светлейший ехал шагом, то мне удалось довольно скоро его настигнуть. Он остановился на левом фланге под страшным огнем, — подле него стояли казак с сумкой, Александр Дмитриевич Комовский и Грот[6], — и наблюдал за французской батареей, ожидая какое действие произведет на нее появление наших гусаров, за которыми, вместо Жолобова, послан был Грейг. Заметив, что французская батарея снимается, князь прежним путем направился к правому флангу отряда. Здесь к светлейшему подскакал гусарский офицер, с донесением, что лишь только гусары показались во фланге французов, как их батарея снялась.

— Я это видел, что она снялась, — отвечал светлейший, — повторяйте же атаки, не давайте им покоя!..

— Слушаюсь, — отвечал офицер и ускакал.

Но гусары и не думали делать ни одной атаки: не смотря на то, что батарея снялась, гусары, из опасения выказать себя неприятельским пароходам, укрылись за бугром, где и простояли всё время… французская же батарея, не видя опасности, заняла прежнюю свою позицию, и снова начала обстреливать балку. Между тем, подошел Минский полк, подъехали еще две батареи и «жарили» преисправно; казачья батарея, потерпевшая от огня, снялась и стала за бугром оправляться.

Следуя по линии за светлейшим, я просил его, не от себя, но от имени Жолобова, быть осторожнее; указывал на места, удобнейшие для проезда… но князь как бы не слыхал моих увещаний: безопасные места проезжал рысью, а где особенно была сильна пальба — там ехал шагом, спокойно наблюдая за тем, как ложились снаряды. В Жолобовской балке светлейший остановился, соображая: каким родом французы опять стали ее обстреливать? что же гусары?[7]. Никому в голову не могло прийти, что бы гусары или, вернее сказать, их командир могли сделать такую гадость.

Проезжая далее, светлейший останавливался за каждым нашим орудием, поверяя его направление, подвергаясь штуцерному огню и другим снарядам, направленным исключительно на батареи. Доехав до правого фланга отряда, князь, наблюдая с кургана заходом дела, убедился, что оно идет на лад: наши подаются вперед, артиллерия действует славно, французы заметно в нерешимости; ряды их редеют, так что мы, приблизясь еще немного, можем ударить и в штыки. Тогда светлейший потребовал Кирьякова с тем, чтобы, отдав ему окончательное приказание, самому поспешить по линии уже загоревшегося общего боя на позиции… но Кирьякова нигде не оказалось. Ожидая напрасно его прибытия, светлейший, обратясь к нам, заметил, что ему необходимо наблюдать за общим ходом сражения, а между тем он не видит ни одного генерала, которому мог бы поручить «покончить дело». Тогда я доложил, что видел Кирьякова в поле отыскивающего Минский полк, откуда его превосходительство еще не возвращался; что здесь есть один только генерал, Куртьянов, который стоит возле батальона своего полка. Князь, подозвав его, сказал:

— Генерал, я еду по линии общего боя к правому флангу позиции. Не вижу Кирьякова, чтобы оставить на него левый фланг: примите же вы начальство здесь и, продолжая наступление, выберите удобный момент для дружного удара в штыки… Дело здесь идет так хорошо, что момент этот должен наступить скоро.

Куртьянов отвечал обычным: «слушаю-с», а князь поскакал к правому флангу. Лошади наши стали уставать; не мешало бы переменить их, но я не знал, где были заводные. Принимая в соображение, что казаки очень осторожны, я боялся, не выбрали ли они такого безопасного места, что их и отыскать нельзя будет до окончания дела.