Рано утром, 5-го октября, поднялась канонада. Мы побежали на бугор, но огонь так быстро охватил Севастополь, что отличить выстрелов своих от неприятельских не было уже никакой возможности. Густой, черный дым застилал всё; отдельных раскатов не было слышно, но вся масса выстрелов слилась в сплошной, оглушительный гул, какого, до той поры, еще, я думаю, никто из нас не слыхивал. Князь поскакал в Севастополь; мы — за ним.

Переправясь на Корабельную сторону, мы увидели, что на подъеме уже валялись трупы, хотя это место и было прикрыто горой. Объезжая первые три бастиона, мы держали путь по гряде откатывавшихся ядер: они ложились плотно одно к другому, как булыжник на прибое моря. Новые ядра, подлетая, суетились, крутились, толкались, прочищая себе место.

Колонны, предназначенные для отбития штурма, стояли, прикрываясь как могли. Таким образом около госпитальной стенки прижался Бутырский полк. Командир его, полковник Федоров, увидев князя, подбежал к нему, предостерегая от невыгодного направления, которое тот избрал для своего пути. Князь придержал лошадь, указывая Федорову, в свою очередь, безопасные места для полка. В этот самый миг, ядро громадного размера, пробороздив пред лошадью светлейшего, осыпало нас дождем твердой земли… Если бы Федоров не приостановил князя, тут бы он и погиб; но только лошадь его шарахнулась, и мы поехали далее, пробираясь на правый фланг. Узнав на дороге, что Корнилов его уже объехал и возвратился на квартиру, светлейший направился к нему.

У дома Корнилова дожидалась лошадь; Владимир Алексеевич вскоре вышел и, сообщив князю, что французские батареи призатихли, — проехал с ним до Екатерининской пристани.

Мы еще не успели возвратиться на бивуак, как началось бомбардирование с моря. Князь поспешил на бугор, с которого мы обыкновенно делали наши наблюдения, и приказал переменить ему лошадь.

Гром от беспрерывной пальбы был невообразимый. Тучи черного дыма заволакивали всё видимое небо и только изредка можно было уловить глазом тёмно-красные огни, вырывавшиеся из жерл громадных орудий. Всего удобнее нам было рассмотреть громадный трехдечный корабль, который, став как раз в тылу Константиновской батареи, возле берега, безнаказанно громил ее в хвост. Сначала мы были рады, что корабль, не видя скрытой за мыском мортирной батареи, занял эту позицию, не ожидая гостинцев которые поднесут ему наши пятипудовые мортиры и две коронады. Батарея эта, устроенная на берегу бухты, была обращена жерлами орудий к морю, именно с тем, чтобы чрез мысок озадачить смельчака на случай покушения… Но батарея молчит. Что же она не кончает с этим кораблем? Ждем с нетерпением его гибели, но он цел и невредим… Или командир батареи не видит врага, или на ней все перебиты?

Князь послал меня узнать, что там случилось, но в нетерпении, следом за мною поехал и сам. Что же оказалось? В суматохе, когда французы, после Алминского дела, приближались к Севастополю, Корнилов, из опасения, чтобы враги не овладели такими страшными орудиями, велел опрокинуть их в море!! Вот почему Константиновская батарея так много пострадала в первый день бомбардирования.

От Константиновской батареи я доехал берегом до батареи № 4. Здесь, вижу, спешит шлюпка: гребцы сильно навалились, кормчий, почтенных лет отставной морской чиновник, с напряженным вниманием следит за падающими в воду снарядами и лавирует между всплесками от бомб… Наконец, стал держать прямо куда ни попало, лишь бы поскорее достигнуть берега. В шлюпке всё его семейство; две дочери, подсобляя гребцам, напирают на весла. Слышу — глухой, дряхлый голос кормчего:

— Спешите, спешите, дети! Уж близко… близко!.. Навались, молодцы!..

Шлюпка коснулась берега; два багра мигом вцепились в него.

— Все вон! — торопливо крикнул старик, удерживая шлюпку багром.

Седой, как лунь, он привлек на себя мое внимание. Его старческая, напряженная фигура, судорожно стиснутые губы, раздутые щеки, выражали какое-то сосредоточенное, тоскливое ожидание. Глаза его никуда не смотрели, но были налиты кровью.

На берег выпрыгнули все, он — последний, и шлюпка сама отошла от берега. «Дальше! дальше!!» кричал старик своему семейству; сам же, оборотясь к своей отплывавшей спасительнице, пристально смотрел на нее, будто чего-то ожидая… В этот самый миг, удар снаряда и шлюпка — в щепы. Старик отвернулся, точно ему только этого и нужно было, погрозил кулаком в сторону англичан и сказал, переводя дух:

— Опоздала, Виктория![14] — перекрестился и пошел догонять свое семейство.

Некогда было мне предаваться сочувствию этой простой, но глубоко трогательной сцене: я спешил исполнять поручения светлейшего, но она врезалась в мою память.

Объехав береговые батареи северной стороны, светлейший возвратился на бивуак. Канонада стала притихать, дым начал редеть, поврежденные корабли союзников потянулись от берега и мы имели возможность присесть закусить. Светлейший был с нами… В эту минуту из Севастополя пришло известие: Корнилов тяжело ранен!

Все мы всполошились, князь собрался опять ехать в Севастополь, послав наперед узнать, где он может найти раненого; но в это самое время другой гонец доложил, что Корнилов уже скончался. Глубоко пораженный, светлейший не вымолвил ни слова: но в этом безмолвии было неизмеримо более красноречия, нежели могло быть в самом блестящем панегирике.

Корнилов, до последнего вздоха, принадлежал своему великому и святому делу, и в предсмертных страданиях, теряя память, не потерял присутствия духа: последнее ему донесение было о том, что английские батареи также умолкли, сбитые подобно французским; при этом известии он и скончался. Вечная ему память!

Сколько в день кончины Корнилова было еще в Севастополе геройских смертей и кончин праведников; сколько погибло людей и непричастных бою и сколько, наконец, отлетело в вечность невинных, младенческих душ — перечесть трудно. Вот, между прочим, случай, кровавыми чертами врезавшийся в мою память. Офицер ластового экипажа, спасая свою маленькую дочку, прятал ее повсюду: то, укладывая в яму, не велит ей шевелиться; то, забежав за строения, припрячет ее там; то засадит ее в погреб… и повсюду казалось ему опасно. Вдруг пришла ему счастливая мысль: на берегу бухты, в скалистых обрывах есть пещеры; туда бомбы не достигают и дочь его будет в совершенной безопасности. Схватив ребенка за руку, бедный отец бежит по Екатерининской площади, — а снаряды снуют, раздирают воздух и бороздят площадь. Прикрывая собою малютку, он достиг берега; вдруг, бомба — и нет малютки! Крохотные члены её разлетелись по воздуху, кровь брызнула на отца… С волосами, поднявшимися дыбом, остолбенелый, оглушенный, он уставил глаза на ручку убитой, уцелевшую в его плотно сжатой горсти…

— Куда девалась девочка? Отдайте ее мне, я ее спрячу в пещеру! — кричал несчастный, как безумный бегая по площади.

Много раз пробежал он взад и вперед, махая в воздухе окровавленною ручкою дочери; долго искал ребенка, спрашивая встречных… Машинально спустился к пещере, обошел ее кругом; воротился на площадь и остановился в недоумении; поднял еще тепленькую ручку к небу, будто показывая, что она там!.. Затем, несчастный побрел собирать далеко разметанные клочья тела своей малютки. Снаряды уже не летали, ничто не мешало ему… Пришла ночь; офицер сел на обрыв берега, положил себе на колени кровавые останки дочери: обнимал, целовал, обливал их слезами; так застало его утро. Дальнейшая его участь неизвестна.

Всё утихло и мы улеглись, но в Севастополе не спали: за ночь производили исправления и твердыни его сделались как бы несокрушимыми. С нашим пробуждением пробудилась и канонада и заревела по вчерашнему. Французские батареи в этот день еще не могли открыть огонь, так как они сильно пострадали; зато 7-го октября бомбардирование сопровождалось тем же ожесточением, как и в первый день. Лишь с моря союзники не отваживались атаковать. С 8-го по 13-е октября бомбардирование продолжалось почти с одинаковою неослабною силою, каковою оно отличалось в первые три дня: начинаясь с утра, прекращалось к вечеру. Пороху тратилось, как говорили, от 1500 до 2000 пудов в сутки; выпускалось до 10 000 снарядов. Легко выговаривать цифры, но трудно выразить всю степень ужаса, охватывавшего сердце при мысли, что громадное это количество пороха и чугуна предназначалось для посева смерти.

Потери в людях уменьшались день ото дня: они приучились укрываться от снарядов; при всём том насчитывали выбывшими из строя с 5-го по 13-е октября около 3500 человек. В первый день мы потеряли около 1000; во второй и третий уже 500, а затем по 250 человек.

Жительницы Севастополя, в недоумении и в тяжком ожидании, чем окончится страшная катастрофа, разразившаяся над городом, не оставались праздными её зрительницами и спешили, с своей стороны, кто чем мог поусердствовать общему делу. Одни поили раненых; другие обмывали раны, приносили им бинты, ветошки или сами как умели перевязывали легкие раны. Между тем сделано было распоряжение об отправке раненых на северную сторону бухты: некоторые дамы последовали за ними, и там, в отведенных для госпиталя помещениях, они с неутомимым усердием заботились о несчастных. В числе известных мне дам, кроме упомянутой прежде Елизаветы Михайловны Хлапониной, была Екатерина Висарионовна Хомякова, тоже очень милая дама, жена артиллерийского офицера одной батареи с Хлапониным. Прилагая все попечения к поданию помощи раненым, они порядком утомлялись и, лишь на четвертый день бомбардирования, Хлапонина, чтобы хоть несколько освежиться, вышла из госпиталя на чистый воздух. Опустясь с крыльца, она встретила носилки, на которых несли раненого, в бессознательном положении. С участием взглянув в лицо вновь принесенного, она узнала в нём своего мужа! Не скоро могла несчастная опомниться; силы душевные ее оставили; машинально последовала она в госпиталь за носилками, остановилась подле койки, на которую уложили раненого Хлапонина, и как будто не сознавала, что тут делается. Посторонние подавали помощь её мужу, а она, удрученная горем, была в каком-то оцепенении. После того она еще дней десять провела в госпитале, а потом решилась увезти мужа в Симферополь, откуда он чрез несколько месяцев, почувствовав себя в силах, всё-таки поспешил возвратиться в Севастополь, к своей батарее.

Касательно подвоза пороху были приняты князем Меншиковым самые деятельные меры. Он посылал за порохом повсюду, где только знал, что есть склады; его везли, везли, но всё еще было недостаточно, и случалось так, что из Петербурга светлейшему пишут, например, что он, в случае надобности, может получить порох из таких-то и таких-то складов, — а порох уже давно и взят светлейшим и израсходован в Севастополе. Ревностным пособником князя по этой части был полковник граф Петр Андреевич Шувалов: куда, бывало, светлейший его ни пошлет, он живо слетает и пороху добудет. Помнится, по возвращении своем из Киева, граф Шувалов рассказывал нам, что, забирая там снаряды, он, до укладки их в приспособленные к тому парковые полуфурки, приказал их запрячь для испытания и пропустить по улице; полуфурки этой пробы не выдержали: от продолжительной стоянки они рассохлись и снаряды пришлось везти на обывательских подводах.