Знойное солнце, блестя и играя, рассыпает золотые потоки света по ясной лазури. Набежит иногда тучка, и еще ярче и радостнее выплывает оно, точно омытое ее жемчужным, прозрачным покровом. А сама куда-то дальше летит, от всех втайне держа свой путь. И небо глубокое, и тучка-суета смотрятся в безмятежную, катящую тихими струями, Волгу. Далеко разлилась она и, кажется, где-то с небом встретилась, потонув в голубом тумане. Золотистые волны ее переливаются в горячих лучах солнца. Иногда рыба всплеснет, и долго стоит звук в глубоком молчании дня. Зеленою стеной придвинулся к реке лес, обнажая песчаные, угрюмые овраги. Там тишина; устал он шуметь и поник в сладкой истоме; каждая травка приклонилась к земле и не может вдоволь насладиться своим покоем. Иногда пролетит пчела, прожужжит золотыми крыльями и усядется в чашечку яркого, душистого цветка. А тишина глубже, безмятежнее; точно все застыло под лаской ярких, жгучих лучей. Иногда, рассыпаясь серебром, подбегала волна к самому берегу, будто баюкая старый лес, и с таинственным шепотом дальше бежала, сливаясь с голубым покровом реки.

К самой воде сбегает зеленая полянка. Плохенькое деревенское стадо разбрелось по ней, мелькая между кустами и изредка нарушая тишину бряцаньем бубенчиков. По колено в воде, мерно махая хвостом, стоят коровы; в глубокомыслии остановился бык и посоловелыми главами осматривает свой гарем; по склону разбрелись овцы; несколько лошадей жадно щиплят траву. Под развесистой, угрюмою елью, весь спрятанный ее мохнатыми ветвями, лежит Ванька-пастух. На вид ему лет двенадцать. Черные кудрявые волосы окружают худенькое, бледное лицо, на котором горят, как два уголька, такие же черные глаза. Короткая рубашонка и штаны прикрывают его тело, ворот расстегнулся, и глядит оттуда загорелая, худая грудь, говоря о невеселом житье его. Но здесь Ваньке хорошо. Все лучшие минуты его жизни прошли в этом заповедном лесу. Здесь он — желанный гость; каждый кустик, каждое дерево знают его; он любит их, заботится, а за это и его здесь любят. Прошепчет ветер, закачаются вершины, а Ваньке кажется, что они ему говорят что-то ласковое, доброе; запоет птичка, и он знает, что она для него поет, ему рассказывает, потому что кому же нужна была ее песня, как не Ваньке, который с такою любовью слушал ее. Он все к себе применял. Никто от него здесь зла не видел, никто и Ваньке горя не принес. Много ему и волна рассказала, а он добавил своей детской смелою фантазией и понял остальное. То думается ему, что она рассказывает, как утонул бедный мужик, как она обняла его и унесла своим быстрым течением от родного пепелища. Никто-то над ним не поплакал, никто панихиды не отслужил. А то кажется, что водяной зовет Ваньку в свое подводное царство. И многое, многое другое представлялось его праздному воображению. Стадо далеко разбредется, а он и не замечает, — все думает свою бесконечную детскую думу. Смотрит на небо: оно — задумчивое, тихое — особенно его привлекало. В глубокой синеве коршуны парят, ласточки реют, и летят его мысли так же прихотливо, как они. Пронесется чайка, блеснув белоснежным, серебристым крылом, проскользнет по поверхности реки, схватит рыбу, огласив свою победу громким криком, и вздрогнет Ванька, — этот крик выводит его из волшебного, чарующего мирка. А кругом тишина, глубокая как небо. Прислушивается к ней Ванька и старается уловить каждый звук. Вот что-то дрогнуло, застонало вдали, что-то заунывно понеслось в безмятежном молчании дня: это бурлаки застонали свою песню. Много раз Ванька слыхал ее; он даже полюбил ее грустный, однообразный напев, но всякий раз ему становится что-то не по себе. Думает он о бедняках, об их суровой жизни, и о себе думает. А песня все льется.

«Дернем, подернем… Давай, поддавай» — звучит рыдающий припев, и вместе с ним летит дума Ваньки. Так проходили летние долгие дни. Он с счастливым сердцем встречал начало дня, наблюдал его полное течение и с восторгом провожал на ночной отдых, когда, сияя багровым светом, словно купаясь и нежась в реке, гасли последние лучи. А затем наступала тихая летняя ночь, которая любила Ваньку и ласкала его.

Только что сгонит он стадо в деревню, забежит домой взять несколько объедков и — снова назад на Волгу, где, случалось, проводил целую ночь. Сначала ему доставалось за это, даже били его, но потом, ругнув крепким словом, махнули рукой. С тех пор он стал свободен.

В эти тихие ночи Ванька был еще счастливее. Ни звука в воздухе, — только волны переливаются. Небесный свод горит звездами, ясные — мерцают они, будто чьи-то бесчисленные очи. И опять кажется Ваньке, что они на него смотрят, ему мигают. Иногда облака протянутся серебристою вереницей. Он не может оторвать глаз от небесного покрова. Вот где-то звезда понеслась огненною стрелой, блеснула на мгновенье и потонула во мгле.

«Куда улетела? — думается ему. — Это ангелы божьи играют и звездами перекидываются. Бабы мне кинули», — фантазирует он и самому смешно делается, как это он, Ванька-пастух, захотел, чтоб ангелы вспомнили о нем. Он счастлив, что они позволяют ему хоть издали смотреть на их забавы. Вообще вид неба особенно наводил его на размышления. Думал он о Боге, святых и об их счастливой жизни. Иногда в этих бесконечных думах Ванька доходил до такого состояния умиления, что в слезах изливал полноту своей души. Любил он смотреть, как тихо, величаво выплывал из-за реки месяц, покрывая ее блестящей, золотою парчой. Светлая, дрожащая лента ложилась на ее поверхности.

«Точно кто мост золотой перекинул, — казалось Ваньке, и думает он, куда ведет этот мост. — В рай! — решает он. — Вот бы попасть туда!» — и опять уносится своей мечтой. А кругом все светло под лаской чарующих лучей. И хорошо бывало ему в те ночи, и жутко. Смотрит он по сторонам и чудится ему, что это не ель стоит, а какой-то лохматый старик с протянутыми руками.

«Леший!..» — шепчет Ванька. Но здесь его никто не обижает, так не обидит и «сам хозяин». Даже думается ему, что и руки-то леший протянул, чтобы приласкать его. И жутко, и хорошо. Шу-шу-шу… шелестит ветер, а Ваньке чудится, словно шепчет старик какие-то добрые слова. А то мерещится ему, что из реки выходят русалки с зелеными волосами, струи бегут с них и переливаются алмазами в лунных лучах. Придут они к Ваньке и потащут в свои водяные покои.

«Защекочут, зацелуют», — думал он, вспоминая рассказы деревенских, и боязно ему, и хочется в то же время узнать эти холодные, неведомые ему поцелуи. А кругом серебристая, сияющая ночь. Иногда Ванька вдруг вздрагивал. Какое-то чудовище бежало по реке и, словно огненный змей, несся за ним длинный золотой столб. Пролетит чудовище, и волны начинают роптать, точно разгневавшись, что нарушили их крепкий сон. Весь полный своих фантазий, Ванька засыпал, и грезились ему светлые, сладкие сны, а утром первый проблеск дня, первый румяный луч будил его и возвращал из сказочного царства.

Первую травку весной Ванька встречал с бесконечною радостью, — эта травка воскрешала все его мечты. Он слушал, как осторожно и нерешительно начинал издалека свою песню жаворонок, и в неизъяснимом восторге, вдыхая смолистый запах леса, хотел бы сам кричать от счастья. Лес подслушивал его тайны и ласково кивал своей мохнатой головой; Ванька прислушивался к его голосу и жил с ним одной, неразрывною жизнью. За то сколько горя испытывал он, когда осенью постепенно желтели и опадали листья, когда грустно смотрели осиротевшие ветви и печально вздыхали о чем-то. Птицы улетали, и только ворон своим тоскливым кривом нарушал мертвенную тишину леса, точно пел панихиду минувшей красе его. Словно могилы возвышались груды желтых листьев и в них хоронилось Ванькино счастье. А там — зима, метели, снежные сугробы и долгие мучения Ваньки. Семейство его состояло из отца, Василия, матери, Аксиньи, и двух маленьких сестер. От него, как от старшего, уже требовали заработков. Никогда не оставляла избы Василья постоянная, безысходная бедность. Видно, ей полюбились ее черные, закоптелые стены, в которые дул и завывал ветер, жалкие лохмотья обитателей и черные куски скверного хлеба. Любила, видно, она и колоть лучины, и многие слезы, которые здесь проливались, и ругательства пьяного Василья, — а пьян он бывал часто, так что удивлялись только, откуда у него бралась водка. Видала бедность также и побои, которые выпадали на долю Ваньки, и, сидя угрюмо в своем закоптелом углу, не приходила защищать его. Как только Василий был пьян, он бил сына, бил с увлечением, до синяков.

Много и Аксинья вынесла, но потом свыклась и уже не выла, когда пинки градом на нее сыпались. Разве застонет, да и то редко. Только смотрит исподлобья каким-то безжизненным, тупым взглядом. Она была до того забита, что уже перестала чувствовать оскорбления. Жалкая, худая, с рябым лицом, она иногда забывала все окружающее, разговаривая сама с собой и своей рассеянностью вызывая новые неприятности. Когда проходил день без побоев, Аксинья начинала тужить. «Знать разгневался и смотреть не хочет, — думала она про мужа и ждала, как милости, новой затрещины. — Не бьет — не любит», — было ее любимым убеждением и в бесконечных побоях она умела находить признаки его любви. Только подчас, когда уже слишком сильно проявлялось расположение к ней мужа, вдруг ее глаза загорались каким-то странным блеском, точно у собаки, которая не знает пощады. Ломили кости, ныла спина, разрывалась от боли грудь, а Аксинье и в голову не приходило о лучшей доле. Другая жизнь теперь для нее была бы невозможна, — она так сжилась с положением забитой, что изменение ее участи повлекло бы за собой или смерть, или помешательство. А здесь она не многим отличалась от своих соседок, которые прошли ту же суровую школу.

Так проходила жизнь Ваньки — вечно впроголодь, в боязни побоев, без всякого приветливого слова. Двум сестрам его жилось легче. Ходили слухи, что вскоре после возвращения Василья из солдат родился Ванька, и родился как-то очень не во время, не в срок. Это и было причиной всех мучений его жизни. Аксинья, еще только чувствуя его, уже проклинала, как живое свидетельство ее вины. Тогда она еще не была забита. Вспыхнуло и в ней чувство, и за эту вспышку она заплатила ценой всей жизни. Кто знает, может быть и до сих пор ей припоминаются те ясные, весенние ночи, которые проводила она в соседнем лесочке. Тихие звездочки в небе горели, в кустах соловушко щелкал, и от этой песни сильнее разгоралась любовь. Тогда она была молода, здорова и горячо, страстно обнималась с молодцом уланом.

Так и родился Ванька с проклятиями. Он никого не любил из своих родных. Мать, вечно униженная, боявшаяся даже приласкать его, возбуждала в нем только жалость. Он ненавидел Василья и знал, что тот не был его отцом. Но был у него верный, неизменный друг, который не пожалел бы жизни для Ваньки и, казалось, понимал все, что творилось в детском его сердце. Это был старый, безобразный Волчок. Часто, весь избитый, Ванька, сверкая глазами, бежал с ним куда-нибудь в глушь и здесь наедине, весь в слезах, обняв своего преданного друга, изливал перед ним всю муку наболевшего сердца. Волчок в ответ только лизал его лицо. А для Ваньки это было красноречивее всяких уверений, — он видел, что его ласкают, сочувствуют ему, и без конца ласкал своего верного, старого пса. Когда летом Ванька, увлеченный своими фантазиями, казалось, забывал друга, Волчок тихо лежал около него и, сознавая всю важность минуты, только изредка на него взглядывал, умильно помахивая хвостом. Когда ночью в лесу что-нибудь возбуждало его опасение, он тихо, но внушительно рычал, как бы давая знать, какая сила охраняла его друга. Зашепчутся деревья, или птичка встрепенется, а Волчок уже наготове и, уткнув морду в лапы, свирепо рычит. Он бдительно охранял тишину, которая приносила столько отрадного его бедному, маленькому Ване. Он относился к нему даже как-то покровительственно, как старый дедушка к неопытному внуку. Волчок отличался самыми философскими взглядами на жизнь. Те бесконечные пинки и побои, которые выпали на его долю в продолжение длинной жизни, закалили в нем дух спартанца. Он не возмущался даже и тем, что, несмотря на его старые годы, его преисправно колотили до сих пор, уже не говоря про лишение каких бы то ни было удобств жизни. Удрученный годами, он, кроме того, страдал падучею болезнью. Под старость припадки ее, по каким-то обстоятельствам, случались у него все реже и реже. Но именно, благодаря этой немощи его, и совершилось знакомство Волчка с Ванькой. До тех пор он не имел даже приюта и кочевал с одного двора на другой, пока его не выгоняли вон после тяжелого припадка падучей. Года три тому назад, в какой-то праздничный день, Ванька вышел на улицу и был свидетелем следующего зрелища: человек пять ребятишек разных возрастов, громко смеясь и шумя, тащили на привязи черную косматую собаку. Несчастная билась, жалобно визжала, но ничто не было в состоянии пробудить жалость в ее мучителях. Они так были увлечены своим предприятием повесить собаку, так им хотелось видеть, как при этом она будет себя вести, что не могли отказаться от удовольствия только потому, что ей это могло быть не совсем приятно. Хохот мужиков, глазевших на улице, благодаря праздничному дню, еще более подстрекал ребят к исполнению задуманного дела. Остроты сыпались на несчастную со всех сторон. Ванька долго смотрел на эту картину. Что-то особенное совершалось в его душе. Казалось, слезы хотели политься из глаз, жгучая жалость к обреченной на жертву переполняла его существо. Но слезы не потекли, а только зажглись глаза каким-то нехорошим огоньком. Он рванулся в толпе, ударом сшиб с ног двух мальчуганов и несчастную освободил от душившей ее петли. Трое остальных, пораженные смелостью того самого Ваньки, над которым всегда издевались, а главное — неожиданностью дела, быстро отретировались. Ванька вышел полным победителем и, весь бледный, с горевшими глазами, вел трофей своей победы. Молва о нем разнеслась по всей деревне. С этой минуты и началась глубокая, задушевная дружба между ним и собакой. Что бы ни случилось с Ванькой, Волчок все понимал, и горе, и радость. Так проходила их жизнь: зимой били обоих, а летом они мечтали. Впрочем, их взгляды на природу расходились. Когда Ванька с благоговением смотрел ночью, как выкатывался на небо огненный шар, как он плыл по тихому своду, Волчок начинал рычать. Он не любил месяца, — должно быть его смущал его ясный, безмятежный вид. Иногда, в припадке враждебного чувства, он даже взвывал. Впрочем, старый дедушка Волчок, наконец, сделал уступку Ваньке и теперь уже не рычит на месяц, а только враждебно, исподлобья на него посматривает. Вообще Волчок, постигший житейскую мудрость, отличался более положительными взглядами и часто в то время, когда Ванька далеко уносился в своих мечтах и словно, забыв все земное, парил в небесной вышине, Волчок рыскал по лесу, отыскивая добычу. Дружба их скрепилась еще более благодаря одному обстоятельству.