Зимний январский вечер. В избе Василья — стужа, ветер дует в щели. Голод с холодом уселись по углам и держат всех в своей могучей власти. Даже тараканов — и тех не видно: знать, есть нечего. На палатах лежит пьяный Василий. Он совсем захмелел и только изредка срываются с языка какие-то несвязные слова. Аксинья, что-то шепча, стругает лучину, на лавках спят, прикрытые лохмотьями, две сестры Ваньки. Сам Ванька, дрожа от холода, в рваном ватном зипуне сидит у окна. Неоконченный лапоть лежит перед ним, кудрявые волосы расползлись по лицу, а взор устремлен куда-то далеко, туда, где на просторе бесится и рвется метель. Снежные хлопья облипают окна; ветер все жалуется на свою горемычную долю. Тоскливо и жутко. Треснет лучина, и опять молчание. Аксинья замолкла, села на лавку и куда-то устремила свои оловянные глаза. А Ванька далеко унесся своей думой. Щемит что-то сердце. Смотрит он в окно и чудится ему, словно покойник бродит по земле и о чем-то так горестно плачет.
«Эх, жизнь ты горемычная», — думается ему и далеко он уносится в дремучий лес, где так жутко теперь, или в поле, где борется какой-нибудь крестьянин с злою непогодой.
«Вишь, сосед Иван за дровами уехал… Тяжко придется ему». И представляется Ваньке, что Иван замерзает, а савраска его поникла головушкой и тоже ждет кончины. А кругом-то, носится, словно бес, шальной ветер: то заплачет он, а то так захохочет, что мороз по коже подерет. Посмотрел Ванька кругом, и еще более жутко на душе стало. Мать недвижимо сидит и все смотрит куда-то, лучина догорела и только по временам вспыхивает слабыми искорками.
«Поесть бы чего, — вспоминает он, — да хлеба нет, до завтра подождать», и думает он о всех тех, кому есть нечего. А метель все сильнее ревет.
— Эй, Ванька! — вдруг раздается пьяный голос Василья. Ванька вздрагивает, — чует он недоброе в этом хорошо знакомом ему крике. Думы в миг разорвались и разлетелись в разные стороны, остался лишь печальный полумрак, холод и тяжелое, давящее чувство.
— Водки давай! — ревет пьяный. — Аль, леший, не слышишь?
— Водки нет, — шепчет Ванька.
— Слышь, давай! — все громче ревет Василий, вставая с палатей, которые жалобно под ним поскрипывают. Лучина совсем померкла, кругом глубокая тьма, слышно, как Василий идет к шкафу, как он берет пустой полуштоф. Рука пьяницы дрожит, посудина выскальзывает и вдребезги разбивается. Раздается громкое ругательство.
— Выпили, черти, выпили! — вопит он. — Небось я помню, сколько было. Это ты, дьяволенок! — и слова сопровождаются затрещиной.
У Ваньки даже в глазах потемнело от затрещины; он и не пытался уклоняться, а только вдруг как-то осел, съежился. Тяжелое, едкое чувство наполняло грудь; он молчал. Лицо его побледнело, но ни одной слезинки не выкатилось из глаз. Он так ненавидел теперь всю эту несчастную хату, родных своих, весь свет и свою жизнь. О, с каким бы наслаждением заснул он в уютной, тихой могиле, где-нибудь под березкой или сосенкой! И снег скрыл бы ее от всех людей, он бы белым ковриком ее покрыл и успокоил несчастного Ваньку. А отец все что-то кричит, и новый удар летит в спину. Кругом та же тьма. Аксинья со страхом забилась в угол и не смеет двинуться, чтобы не привлечь на себя внимания мужа. Ей по опыту известно, как оно дорого стоит. К участи сына она относилась равнодушно, как к чему-то неизбежному. «Знать не больно, коли не кричит» — так рассуждала она и ни одним словом не защищала сына. А Ванька этою порой, пользуясь темнотою, пробирается к двери. Явилась у него одна мысль, и на нее-то он возлагает все свои надежды. Василий шарит в шкафу, а Ванька уже у двери. Вот он схватился за скобу, толкнул ее, и дохнула на него темная, холодная ночь. Что-то отец кричал в след, но Ванька ничего не слышал, — так занят он был своей новою мыслью, так всецело был ею поглощен. Волчок, визжа и прыгая от радости, встретил его на дворе. Ванька это заметил на минуту, но тотчас же забыл. Глубокая, непроглядная тьма смотрела на него; ветер взметал целые столбы снега, рвал на нем ватный зипун, засыпал его снежною пылью. Но Ванька ничего не замечал. «Убегу, убегу, — твердил он воспаленными губами, — хоть на край света, но уйду от них, чтобы не били». На минуту перед ним мелькнула мать и жалость почувствовал к ней, но в своем ожесточении против всех он прогнал и это чувство. Явились было и сестренки с бледными, чахлыми личиками, но и их он тотчас же забыл. Так озлоблено было его детское невинное сердце!.. Покатилась слеза по лицу и тихо застыла на реснице… И метель, и ветер добрее тех, которых он оставил. Ведь если они и завывают, то потому, что самим тяжело пришлось. Вот налетел ветер, развеял его кудри, пробрался под ватный зипун, и думает Ванька, что тут не ему одному тяжело, а все о чем-то тоскуют. На все лады завывает метель, а Ванька дальше бежит. Деревня давно осталась позади и начались поля. Угрюмо стоял, весь засыпанный снегом, лесок, жалобно шелестя своими голыми ветвями. Запыхался Ванька, устал; и вот чудится ему, что кто-то ласково кладет его на землю, а он не сопротивляется, — нет, он с наслаждением ложится на мягкую, пуховую постель. Мелькнул на минуту Волчок; Ванька опустил руку в его мохнатую шерсть, и хорошо ему. Вот кто-то покрывает его белым, нежным одеялом. Обрывки мыслей летят в его голове. Вспомнились летние ночи, звезды небесные, и кажется все, что чей-то голос шепчет: спи, Ваня, спи. И крепче обхватывает он Волчка, прижимаясь к нему; тихий сон смывает его глаза. Опять припомнился сосед Иван с савраской, но ему уже не жаль их; нет, они спят на такой же мягкой постели, под ту же сладкую песню. Раскрыл Ванька глаза и видит, что с неба летят белые духи, много их, целая вереница. «Ангелы», — шепчут губы, и припоминает он, как они звездами играют. А метель бесится и вьется кругом. Волчок чувствует, что дело не ладно: не привык он видеть своего друга на такой мягкой постели, покрытого белым одеялом. Все тревожнее становится он: то, прижавшись к Ваньке, начинает обнюхивать и лизать его, то завывает, протяжно и тоскливо, среди унылого плача природы. Подергает Ваньку за руку, снова полижет лицо, но видит, что дело плохо: Ванька спит и не хочет подняться. Вот издали донеслось ржание лошади, чей-то крик, но вой метели унес слова, и опять слышен только плач вьюги. Волчок насторожил уши и чутко прислушивается. Он оставляет Ваньку и бросается в сторону. Ныряя в снегу, он тревожно прислушивается и томительно взвывает. Все ближе и ближе приближается кто-то. Лошадёнка невесело переступает, погружаясь по колена в снежные сугробы, вся засыпанная снегом. Волчок громче взвывает; не жаль ему своего голоса, — от него ведь зависит спасение Ваньки. В темной мгле яснее выступают розвальни с савраской. Дядя Иван возвращается домой с тайной добычи. Только в такую ночь и можно было порубить дровец в чужом лесу, — никто не увидит и не услышит. Волчок прыгает возле него, кидается на лошадь и тревожным визгом заставляет дядю Ивана отправиться вслед за ним. Таким-то образом Волчок спас своего друга от крепких объятий старика-мороза, от пуховой, белоснежной постели его, и мальчик снова начал свою тревожную жизнь. До сих пор его сердце еще не успело окончательно ожесточиться, — нет, он всюду искал привета, ласкового слова, но нигде не находил его. Так тяжело сознавал он свое одиночество, так давили его все невысказанные мысли, что случалось, он чего-то горячо просил у Бога; слова срывались с губ, но он сам не сознавал, чего ему нужно, только чего-нибудь другого. Впрочем, за последнее время подобные минуты становились у Ваньки реже; какие-то другие мысли вкрадывались в него, и он уже не завидовал, когда ласкали других детей. Нет, теперь вдруг явилось что-то враждебное и к этим детям, и к отцам их, и к ласкам. Одна мысль порой приходила к нему и утешала его одинокого, забытого всеми. Это была надежда на отдых у Бога. Ему смутно представлялось, что его ждет на небе; но всякий раз, когда он уносился туда, где ангелы и звезды, что-то святое осеняло его. Там и его приласкают и может быть даже больше, чем других; ведь Бог видит, что здесь Ванька одинок, что его бьют, а другим и теперь хорошо живется. Но в последнее время одна ужасная, угрюмая дума явилась следствием его размышлений. Она в миг отнимала у него весь свет, всю радость, и только темная ночь ложилась перед ним без малейшего проблеска лучей. До такой степени он привык относиться недоверчиво во всем радостям, что и здесь запало вдруг в его детскую душу сомнение, и хоть Ванька отгонял его, но оно назойливо являлось при всяком удобном случае.
«Что если и там не будет радости? — шептал он в бесконечном своем страхе. — Что если и там Ваньку не примут и не приласкают? Ведь если все люди отвернулись от него, значит — он злой, дурной, а таких на небо не принимают. Ведь он мамку и всех своих не любит, и когда поп на исповеди спрашивает его об этом, он прямо говорит: нет, не люблю. А когда Бог спросит, он Ему то же ответит». Тяжело приходится Ваньке; он чувствует, что если это так, то лучше пойти к водяному, к русалкам, потому что там его не станут наказывать. Так трепетало его детское, обливавшееся кровью, сердце в темных сомнениях, в боязни чего-то еще более страшного; он, как пугливый зверек, опасался новых бед и боялся заглядывать вперед. Ванька искал выхода, и только воскресавшая природа нежным дыханием своим приносила ему примирение и забвение всех зол. Он начинал мечтать, и мечты заглушали горькую правду. И Ванька жил, жил по-своему, больше мучаясь, а иногда даже полной, своеобразною жизнью — всегда в стороне от людей, потому что от них он встречал только насмешки и обиды. «Ванька-пастух день это дня дуреет», — говорили о нем в деревне, и главным признаком дурковатости считалась его постоянная задумчивость. Бывало, летом, отправятся девки и ребятишки в лес за ягодами или грибами и натолкнутся на Ванькино стадо. А он и не замечает никого, смотрит в небесную высь, точно унесся с земли своей думой. И дети, и взрослые одинаково невзлюбили Ваньку. Может быть в этом сказывалось их тайное сознание его превосходства над ними, и за это его не взлюбили. С годами Ванька все более уходил в самого себя. Бог знает, чем бы кончилось подобное состояние, если бы не совершилось в его жизни события, открывшего ему много радостей; оно бросило внезапно несколько светлых лучей, которые согрели и приласкали Ваньку. Он перестал быть забытым и одиноким. Видно, сжалилась над ним, наконец, сердитая мачеха-судьба.