Еще шел дождь, который начался в мае. Ждали, что он закончится в сентябре. Трава сползала с косогора вместе со слоем дерна, разбухали мосты. Под ними, раздраженно кряхтя, ходили мокрые белые галки, волоча по земле взъерошенные крылья.
Но с каждым днем все теплел и тучнел дождь. С каждым днем тяжелели его капли, будто пропитывались соками солнца, и навстречу дождю на землю вставали травы, подымались цветы, прибывали зеленя на полях.
Сопки, как ярмарочные горшки, были размалеваны с гениальной непринужденностью. Море цветов покрыло их голубыми, сизыми и розово-белыми тенями. Цветы появлялись стаями, белые, сизые, и, разобрав себе сопки, красили их усердно сотнеметровыми пятнами пионов, лилий, маков, тут беля, там подсинивая, а на иные с размаху бросая все пробы кисти своего сумасшедшего маляра. Травы клевали дождь на лету, стайками вылезая на свет вокруг каждой лужицы, и, набок валясь от обжорства, росли и росли вверх, в ширину, в листья, в корни.
Всегда сухонькая, старушка-полынь держалась выше подсолнухов, ковыль забивал камыши красотой и силой. Все росли и дрались вместе: и ковыль, и камыш, и лилии; и к этой могучей весенней войне никак не мог привыкнуть Луза, хоть и глядел на нее много лет.
Но дожди все шли — и все разные: то редкие и крохотные, как мошкара, то густые и крупные, как прозрачная ягода, и навстречу дождям из земли лезли травы. Трудно себе представить, сколько было их в семенах, под землей. Казалось, нет уже ни местечка, ни точечки, где бы сесть мухе, но вот, пробираясь сквозь зеленые толпы, выскакивает невиданный, необыкновенный цветок. Едва продравшись на солнце, немедленно кидается в бой на соседей и наспех расцветает, навалившись на них, или вдруг исчезает, попранный сильными, и уже больше не появляется в беспощадной борьбе.
Все было гигантским здесь — и все самых сильных красок, самого рослого вида, самой крепкой живучести, богатыри и герои растений.
Это были настоящие цветы, как они должны быть.
В день, стряхивающий последние капли с последних, уже тонких и дырявых туч, — цветком, храбро прыгнувшим в воздух, проносилась голодная пчела. Медленно урча, как бомбардировщик, и не приземляясь, поверху обходила она свои поля. Не успевал умолкнуть одинокий сигнал первой разведчицы, как запевал пчелиным гулом весь теплый воздух сопок. Пчела поднималась тучей и уже не умолкала до осени. А между тем, странное дело, меду нигде не было; и, чорт ее знает, где ютилась пчела и кто был ее хозяином.
Дольше становились теперь перерывы между дождями и во всю начиналась косьба.
В это лето у Лузы в «25 Октября» косили машиной, и такой шальной, веселой косовицы еще не было сроду.
Кончали окашивать Тигровую падь между колхозом и пограничной заставой, и, как всегда делалось, Луза пошел в гости к Тарасюку просить пограничников на сеноуборку.
Кирпичный дом заставы стоял на берегу реки, за которой лепился скучный китайский городок. Он был так близок, что крики китайских детей пугали цыплят на заставе.
Луза шел, без интереса разглядывая давно знакомый и чужой город, в котором он перебывал сотни раз и никогда не видел ничего путного. У реки гуляли две женщины в лиловых халатах. В кустах, на самой границе, рылись куры. Три водоноса визгливо ругали огородника Ван Сюн-тина, равнодушно курившего трубку. Он увидел Лузу и кивнул ему из-за речушки, как старому знакомому.
— Опять он их, видно, накрыл, — сказал Луза, взбираясь на второй этаж к Тарасюку. — Ох, и жмот, собака!
— Ван Сюн-тин-то? — спросил Тарасюк, из окна которого эпическая картина этой крохотной стычки была видна превосходно. — Жмот совершенно бессовестный, но огородник он, скажу я тебе, первоклассный. Я из окна гляжу, что он делает, и у себя сейчас же повторяю. А вот скот у них дрянь, — сказал Тарасюк, показывая на выгон, правее города, — кошачьей породы скот.
— При ихней системе на себе легше пахать. Вчера этот самый Ван Сюн-тин выгнал двух баб, запряг их в соху вместе с ослом — и давай ковырять. Скорчились, тянут, как собаки, еще песню мало-мало поют.
— Интересная агитация для нашего брата, — сказал Тарасюк, беря бинокль и задумчиво наводя его на холм за городом.
Луза, не нуждавшийся в бинокле, поглядел туда же. В одно мгновение схватил он внутренним зрением знающего человека сотню движений городской жизни.
— Что скажешь? — спросил Тарасюк, следя за лицом Лузы и протягивая ему бинокль.
— Да-да. И давно заметил?
— Вчера.
— Здорово.
— Видно, на удар взять нас не рассчитывают, на оборону садятся, — сказал Тарасюк, глядя на черные фигурки японцев, занятых рытьем окопов на холмах вокруг городка.
— Что ж, — вздохнул Луза, — господи Иисусе, вперед не суйся, как говорится.
Еще стояло утро, но, возвращаясь с заставы домой, Луза принял его за ранний вечер. Вот так и старость приходит — нечаянно. Его сегодня злила опасность из-за реки. Он поминутно набивал, скуривал и вновь набивал спою сипучую трубочку.
Но еще стояло утро. Ворча, толкались пчелы о пухлые, неповоротливые цветы. Наваливаясь на солнце, громоздились пегие тучи, и оно застревало и замирало в густой шуге их, и жар зримо, медовым следом растворяющийся, не спеша оседал на землю с тончайшим металлическим тоном, похожим на голос цикад.
Луза шел вдоль реки, по сторожевой тропе. Страна кончалась у его ног. Никогда не чувствовал он, как сегодня, что идет не по области, не по своему району, а по земному шару, и волновался.
Вот эта линия, по которой ступает он, отмечена на всех картах мира. Здесь нет ни сел, ни городов, ни пашен. Земля пуста.
Но когда, стоя на ней, глядишь, как за неширокой рекой за дорогой или за линией кустиков и камней начинается не наша, чужая сторона, а в полусотне метров стоит чужой внимательный пограничник и за его спиной распростерт вид чужих, не наших деревень, с чужой, не нашей жизнью, — тогда кажется, что все иное на той стороне — и трава там другая, и воздух разный; и узкая полоса своей земли у границы становится дороже всего на свете. Все мило на ней, все значительно.
И ему стало жалко своей земли, на которой много лет стоял он, как живой пограничный столб.
Жена сказала Лузе:
— Ван Сюн-тин заходил, спрашивал, когда дома будешь.
Поздним вечером Ван Сюн-тин тихонько постучал в окно.
— Плохо дело, Васика, — сказал он. — Японса граниса цемент возит.
— Кликните партизан, — зло сказал Луза. — В чем дело? На вас, дьяволах, еще двести лет будут воду возить.
— Нельзя кликать, — ответил китаец, — хлеба мало. Дай мне пила три дня.
— Возьми. И слушай, друг, теперь. Один уговор будет: по ночам на нашу сторону не ходи. Хоть ты и свой парень, а лучше захаживай днем. А то и вообще… Понял? Все ж таки ты за границей, имей в виду.
— И-их, — пропел Ван Сюн-тин, — моя никакая офисера, моя репа исделает, огорода приготовляет, рабочка и крестьянска человек.
— Ночью сунешься и паспорта предъявить не успеешь — отполируют собаки. Либо переходи жить к нам, либо пропуск выправляй…
Ван Сюн-тин засмеялся.
И этой ночью спустили собак и за пожарным сараем, у колокола, поставили сторожа.
За рекой, у сопок, строили быстро. Возникали здания. Пробежала серой цепью колючка в три ряда. У брода через речушку, где еще неделю назад купались ребята, стал японский часовой в белых гетрах.
Теперь уже нельзя было сбегать с той стороны на нашу за керосином и солью. Еще висел на фанзе «Торгсина» роскошный китайский плакат: «Соль и керосин всем без ограничения и без перерыва целый день», но дверь фанзы была заперта, и седой меланхолический волкодав валялся на пороге.
— Прикрыли, Шурка, твой базар? — спрашивали заведующего.
— Не тот ассортимент, — отвечал он уклончиво.
По ночам за рекой тревожно светилось небо. Костры ли это горели, автомобильный ли луч бродил, ища дорогу, прожектор ли, круто наклоненный вниз, отбрасывал зарево?
Едучи на луга, бабы опоясывались патронташами и вешали на плечи дробовики; мужчины за поясами штанов таскали наганы.
В июне опять приехали гости — москвичи. С ними в качестве представителей местной власти Шершавин и Губер. Старший из приезжих, высокий хмурый человек с раздвоенным подбородком, Зверичев, сказал, здороваясь с Лузой:
— Приехали запереть вас на замок. На Западе заперли и тут запрем.
— Очень интересно, как это вы белый свет запирать будете, — сказал Луза.
— Света запирать не будем, а землю и воздух запрем.
— Воздух? Ну-ну. Слыхали мы.
— А вот понаставим вам разных штуковин — и птица не пролетит, и самолет не продерется.
Их было человек десять. За ужином говорили они о Франции, об Украине, о новой морали, вспоминали знакомых женщин. Комдив Губер все время перебивал их беседу.
— Кажется, опоздали мы, — и он стучал кулаком по столу. — Ни черта не успеем сделать. Все зря.
— Чего это он? — спросил Луза Шершавина.
— Да ведь как же. Начальник укрепленного района все таки, — ответил тот. — Послали его сюда к нам, как в крепость. Приезжает, а тут чистое поле, ни единого кирпича. Нервничает.
— Занервничаешь, — сочувственно отозвался Луза. — Инженер, шалава, только смеется, воздух грозится запереть.
— Это он может, — сказал Шершавин.
Губер встал из-за стола, заложив руки за спину.
— Я, товарищи, никак не разделяю вашего оптимизма. Фортификационные работы — дело серьезное…
— Да говори, чего ты хочешь! — закричал Зверичев. — Я тебе построю укрепрайон по росту, на твою фигуру.
— Я, товарищи, не верю в ваш оптимизм.
— Это ты, друг, иди скажи своему комиссару. Хочешь верь, хочешь не верь, а в декабре — приемка. Говорю тебе как старый портной.
— А он, между прочим, действительно портной, — сказал Шершавин Лузе. — До сих пор сам себе штаны шьет.
За час до рассвета гости легли спать, но Зверичев остался просматривать записную книжку. На груди его висел облупившийся по краям орден Красного Знамени. Он читал, присвистывая и напевая. На рассвете полез в печку без спроса, достал чайник, выпил три стакана холодного чаю и, весело зевая, будто переспал, подмигнул Лузе.
— Построим. И довольно быстро, товарищ председатель.
— Укрепления, что ли? — спросил Луза.
— Etwas!.. Нечто! — сказал инженер, покрутив в воздухе рукой. — Дело долгое, земля наша пустая, обезлюдела. Я тебя как раз хотел предупредить, товарищ председатель, хлопот тебе предвидится много… Люди понаедут, семьи, то да се, с детьми, знаешь, хурда-мурда. Ты уж как-нибудь… Главное — нажимай на свиней. В свиньях твое спасенье, иначе самого съедят.
— Года на три закручено? — спросил Луза, раздеваясь и пропуская о свиньях.
— К зиме, к зиме приказано, товарищ председатель, — весело ответил инженер, надевая сапоги, и опять повторил о свиньях.
Утром Тарасюк постучал с коня в окно хаты.
— Новость тебе, — сказал он Лузе. — Старшинка партизанский привет тебе кричал утром из-за реки.
— Это какой же?
— Ю Шань, что ли, прозывается. Да тот самый малышка, что к тебе в шалаш прибежал. Недостреленный-то.
— Скоро они там начнут, что ли? Жалуется народ; японцы, мол, сильно притесняют.
— К осени, надо думать, ударят, — задумчиво сказал Тарасюк.