Входя в церковь, Бигу — по старой привычке — едва не снял кепи. Он заворчал на себя от стыда. Толстая желтолицая женщина, туго перевязанная шерстяным платком, проверила его документ.

— Что тут у вас сегодня? — спросил он.

— Что сегодня? — устало переспросила она. — А что тебе надо? Пожалуй, сходи послушай сообщение гражданки Антуан. Вчера приползла из Лиона.

— А еще?

— Пойди, пойди, послушай, чего там. А не хочешь — ну, что же тебе… Да вот просмотри наш бюллетень на стене, узнаешь все сразу.

Бигу подошел к доске, украшавшей стену у входа. Подбородки святых выглядывали из-за верхнего края доски, будто читали сверху. Доска была густо заклеена афишами, лозунгами, письмами и объявлениями. Веселая краснощекая девушка, высунув кончик языка, прикалывала записочку к углу картона — «Оружие будет раздаваться по жребию». Бигу прочел: «Всякий гражданин, который откажется защищать Республику с оружием в руках, подлежит расстрелу». Далее шло объявление о заседании беженской секции, о чьем-то предложении сделать доклад о международных событиях, вызов двадцати двух граждан к председателю оборонной секции клуба, а по тексту этих бумаг проходил начертанный красным мелком лозунг: «Победить или умереть».

— Ну, в общем, о программе тут ни слова, — буркнул Бигу.

— Как ни слова? А это? — сказала девушка. — Вот смотрите:

«Предлагаю реквизировать имущество гражданских и военных сановников в пользу вдов, сирот и раненых Коммуны».

— Или вот, пожалуйста. — «Мы за революцию, не знающую ни передышки, ни перемирия».

— Это, чорт его возьми, здорово сказано. Правда. Да я, видите, насчет программы в клубе.

Девушка засмеялась.

— Ах, вот как! Ну, это вы узнаете в конторе. Пройдите в ризницу.

В церкви было почти пусто. На хорах играл орган. Органист репетировал марсельезу.

— Привет и братство!

— Привет и братство! Вам кого?

— Тут у вас, так сказать, пункт, что ли. Или — чорт его — в общем… мне свое письмо хотелось бы получить, из Орлеана. Будьте добры.

— Пройдите к той гражданке, в углу. Скажите ей ваше имя.

Он пошел. Вдруг увидел Буиссона, которой пробежал, почти задев его блузой.

— Художник! Вот собака, ты что тут делаешь?

— Бигу, здорово! Я тут пишу кое-что. А ты? Ты чем меня хлопнул по плечу?

— Чем? Рукой. Вот она. Тут у вас — слушай — негде дернуть по стаканчику? Напрасно. Ну, живо, давай — рассказывай. Подумаешь, ударил его.

— Ты первый раз в нашем клубе? Сейчас начнутся доклады секций, потом доклад гражданки из Лиона, затем мы с тобой выйдем и хлопнем по стаканчику. Идем, я тебе покажу клуб. Вот моя роспись.

— Зараз это очень много, Буиссон: и доклад, и сообщение, и эта твоя проклятая роспись. Я две недели не был в городе, устаю от него, как собака. Слушай!

Но Буиссон взял его под руку и потащил к алтарю.

Позади стола с красной вязаной скатертью, на высоком подрамнике стояла картина Буиссона — Батальон иностранцев под командой Бигу.

— Ну, чорт возьми, однако, — пробурчал Бигу очень растроганно.

— Это вы? — Та краснощекая девушка, что встретилась ему у доски, вертелась тут же и заглядывала под кепи.

— Гражданки, у нас в гостях знаменитый офицер.

— Да ну вас к чертям! Буиссон, заткни ты ей глотку. Пойдем отсюда. У меня ревматизм горла, я же тебе сколько раз говорил.

Но уходить было поздно. Их окружила толпа женщин, девчонок и мужчин в рабочих блузах. Бигу и художник отбились от них только после того, как пообещали вернуться через четверть часа и устроить беседу. Они вышли на паперть. В церковном дворе, под деревьями, при свете фонариков из гофрированной цветной бумаги, старухи продавали черствые ломтики хлеба и вяленую рыбу.

— Тут можно выпить по одному, — предложил Буиссон.

Они выпили пополам чайную чашку спирта, закусили рыбкой и расположились на паперти. Не успели они вспомнить общих знакомых, как к ним подошла высокая усатая женщина с дымчатыми глазами. Они познакомились. Это была та самая Антуан, что вчера приехала из Лиона. Она хотела получить оружие и с полсотней женщин уйти из Парижа в провинцию.

— Там можно делать чертовские дела, — сказала она. — Крестьяне ждут вас, парижан. На местах сил нет. Чорт с ним, с вашим Парижем! Что в нем одном толку?

— Ну, это как сказать, — рассердился Бигу. — Париж… Париж — это, мать моя, это глаз. Так сказать, глаз всей Франции. Верно, Буиссон? Ответь ты ей, ради бога, ну, что ты молчишь. Роспись какую-то придумал, морочишь меня только.

Но женщину не так легко было заставить молчать. Она повышала голос.

— Я сама работница из Лиона, ткачиха. Я-то ведь, слава тебе боже, знаю наших людей, наши места. Конечно, вы, парижане, самые отчаянные. Безусловно. Но вот вас-то и нехватает. — Она засучила рукава. — Я тебе говорю, отец, что через неделю подниму не один департамент. Вот бьюсь об заклад. Возьму пятьдесят баб — и подниму. Время идет. Подлецы в Версале готовятся. А вы тут что? Передушат тут всех вас, как цыплят. Ты куда?

— Что я с тобой буду говорить! — сказал Бигу и пошел к старухе.

Та опять вынула из-под фартука чашку.

В это время всех позвали в клуб. Доклады секций уже начались.

На трибуну, на которой недавно произносились церковные проповеди, сразу взбирались по два и по три оратора. Они начали говорить один за другим, без перерыва. Они говорили об устройстве беженцев, о борьбе с проституцией, о записи женщин в строевые части, об обысках, об изгнании попов.

Та самая краснощекая девушка опять очутилась рядом с Бигу.

— Мне хочется рассказать вам, что мы тут делаем, пока вы воюете. Мы закрыли в нашем районе решительно все публичные дома… ведем борьбу с тайной проституцией… и очень успешно. Организуем женский труд, ведем запись женщин на работу в походные кухни и госпитали.

— Что же это такое, Буиссон, ты слышишь, что она говорит? Мы, говорит, закрыли все публичные дома. Не могли поставить на это дело взрослую бабу, а? Ребенок — и ей приходится заниматься…

Буиссон взглянул на девушку и ничего не ответил. Та покраснела и перевела разговор на другую тему.

— Если ваш батальон снабжается плохо, мы можем взять на себя надзор за снабжением и кухней. Хотите? Мы контролируем питание семи или восьми войсковых частей. А с бельем у вас как? Кто стирает?

— Вот что, — вспомнил Бигу, — знамя бы нам, дочка, следовало! Можно? И на нем вышить золотом — вот это, что вы мне прочли там.

«Мы за революцию без передышки, без перемирия».

— Да, это тоже хорошо, но я имел в виду… «Будьте революционными до конца, или вы погибли».

— Мы сделаем с одной стороны — то, с другой — другое.

— Эх, славная головушка! Только, дочка, знаете что, — вы с этими делами насчет проституции не путайтесь. Грязное дело. Пусть взрослые. Им, чертям, уже все равно — лучше не станут. А вот вы, вы другое дело. Если мы власть возьмем — этих домов никогда не будет. И зачем вам знать. Не надо. Буиссон, вот гражданка тебе в помощь. Нельзя же такого ребенка — и головой в грязь…

Буиссон нагнулся к нему и шепнул:

— Замолчи. Я тебе все расскажу после.

Между тем на трибуну уже взбегала, оступаясь на узких ступенях лестницы, Антуан. Она, повидимому, никогда не произносила речей в помещениях, потому что кричала, до того раскрывая рот, что видно было, как ходит ее язык. Она кричала, как мать, у которой случилось несчастье. Она требовала оружия, людей, прокламаций, решительности. Она показывала рукой на дверь, на Францию, и била себя большим костлявым кулаком в грудь.

Потом, когда она задохнулась, по лестнице, на руках, взобрался наверх безногий Рони. Она нагнулась и схватила его за шиворот. Никто не понял, в чем дело.

Она схватила его за шиворот и подняла на руки, как ребенка.

— Слушайте, он сейчас вам все скажет. Послушайте его.

Клуб шумно, зааплодировал. Сонный органист заиграл что-то. Все закричали. Председатель зазвонил и ударил несколько раз кулаком по столу.

Антуан стояла на трибуне, держа безногого на руках у своей груди, как живая «мадонна с гарпиями» Андреа Дель Сарто[24], живая, громадная, в азарте и гневе.

Она стояла, как изваяние. Буиссон схватил карандаш и клочок бумаги.

Он даже не удивился, когда услышал, что Бигу одобряет его намерение и волнуется, стуча сапогом по полу.

— Рисуй, рисуй ее, — хрипел Бигу. — Железная баба, она его с полчаса продержать может.

— Эй, держись, ткачиха! — вдруг крикнул он.

Шум не погасал, и Рони беспомощно разводил руками и нервно теребил густые усы.

Наконец он смог говорить.

— Обязуюсь доставить, кого скажете. Это можно… Это вполне. Совершенно вполне. Опасность имеется, но… будем революционными до конца, или мы погибли, ребята… Во Францию, во Францию, граждане!

Бигу снял кепи и отер рукавом лоб.

— Не знал я, что вы так живете. Здорово идет наше дело, честное слово. Не знал, не знал. Я, Буиссон, не могу больше, сил нет. Я посижу там на паперти. Идет? — Бигу встал и пробрался к проходу. Вдруг девушка схватила Буиссона за руку.

— Смотрите, что с ним.

Они увидели, что Бигу карабкается по узкой лестнице на трибуну. Лицо его было зловеще, багрово, он задыхался. Перекошенный рот висел на щеке. Он поднял кулак над головой. Он хотел что-то сказать и не мог. Прекрасная мозолистая рука его потрясала чудовищным кулаком. Он силился что-то сказать, губы его двигались, лицо стало кровавым.

Все закричали. Всем было понятно. Вот он стоит, пролетарий, в мундире, и высоко поднимает кулак.

Крики раздались с разных сторон и были все приписаны ему, будто это он один закричал сразу, тысячью голосов.

— До конца! Пощады не будет! Одна дорога — вперед!

Когда расходились, Бигу с довольным видом сказал Буиссону:

— Это дело я теперь здорово изучил. Надо говорить мало, вот что. Сказал одну-две фразы — и все.

Они шли вчетвером: Бигу, художник, ткачиха из Лиона и девушка.

— Слушай, что такое мы с тобой хотели сделать?.. А! Выпить по стаканчику. Вот чорт! И еще что-то. Да-а. Письмо. Я ведь пришел за письмом, будь оно проклято. Ну, ладно. Это уж завтра.

— Ты знаешь, кто работает здесь? — сказал Буиссон. — Керкози.

— Что ты говоришь? Что он делает?

— Вот придешь в следующий раз, я тебе расскажу. Помни одно — мы здесь тоже воюем, Бигу. Воюем по-настоящему. Мы отвоевываем людей. Вот она, — он взял за плечо краснощекую девушку, — Бигу, эта гражданка пробыла три года в публичном доме, ей сейчас шестнадцать лет, она наша, она никогда не вернется назад. Понял?

Тьер, глава версальской исполнительной власти, не был тем человеком, который мог спасти Францию зажиточных сельчан и парижских лавочников от парижской социальной революции. Человек трусливый по природе своей, а — следовательно — неустойчивый в мнениях и до крайности беспринципный, он держался у власти благодаря тому, что ему решительно все равно — что ни защищать. Он с совершенной серьезностью мог бы принять на себя характеристику, данную Марксом французской буржуазии времен Наполеона Третьего, что только воровство может спасти собственность, только клятвопреступление — религию, только прелюбодеяние — семью, только беспорядок — порядок.

Друзья его называли это качество гибкостью ума и высокой дипломатической тактикой, а враги — дьявольской хитростью. На самом же деле Тьер был далеко не умен: все, что составляло силу его натуры, укладывалось в одно определение — продажность. Она была у него поистине великой, всепроникающей и гениальной. А так как в характере буржуазного общества продажность заложена в качестве ведущей черты и является той самой струной, которая всему дает тон, то Тьер бессознательно владел тайной понимать вещи своего мира глубже, действительнее и точнее, чем все государственные люди его эпохи. Ничто не застило ему чутья — ни уважение к людям, ни уважение к принципам. Он был свободен от этих недостатков жизнепонимания, свойственных некоторым его современникам, соприкоснувшимся со здоровыми влияниями встающей на ноги демократии.

Парижские события 18 марта застали его врасплох. Он только что запродал себя умеренным республиканцам Бордосского национального собрания, Бисмарку и бонапартистам, обещав сохранить республику и в то же время восстановить империю, заплатить полмиллиона немцам и не платить немцам ни одной копейки, повысить пошлины на английские товары и, наоборот, не повышать их. Восстание 18 марта застало его врасплох, так как сразу путало все его планы.

Первый вопрос, который он задал шефу полиции, когда, запыхавшись, вбежал в покои, ему отведенные в Версальском дворце, был — кто они?

— Список! — кричал он. — Вы шляпа, гнилая тыква, а не шеф полиции! Дайте мне список главарей!

Главарей не было. Действительно, главарей первое время не было. Шеф полиции стал называть наудачу.

— Может быть, Феликс Пиа, господин президент?..

— Ах, это старое заячье дерьмо я давно знаю, нет, нет, не он, дальше!!!

— Флуранс, Ранвье, Варлен… Чорт возьми, Вермеш, конечно.

— Если «конечно», то где же вы были? Если «конечно», значит, вы знали, подозревали, догадывались, предполагали?.. Идите вон! К утру доставьте мне точный список зачинщиков и вдохновителей.

Но и через пять дней, когда ему подали подробный список предполагаемых вдохновителей, положение не стало для него более ясным. Конечно, виноваты были и прудонисты, и партия Бланки, и демократическая печать, и Федеральный совет Интернационала, и бездарные наполеоновские генералы, проигравшие войну и потом не сумевшие отстоять Париж в дни осады, виноват был Гарибальди, разжегший патриотический пыл, виноват был Рошфор, искренно путавшийся в дела обороны, виноваты были польские и итальянские эмигранты, провозгласившие восстание делом чести и доблести всех трудящихся мира. С другой стороны, были виноваты его собственные министры, известные главным образом своим примитивным жульничеством и бездарностью, виновата церковь, английские шпионы и еврейские банкиры.

Когда маршал Мак-Магон явился к нему с предложением своих услуг по подавлению мятежа, Тьер продержал его в приемной два часа, но выскочил, не пересидев своего бешенства, и, встав на носки, затыкал слабой желтой ручонкой в маршальский мундир.

— Морда! — кричал он. — Вы, маршал мой, изрядная морда! Так распустить! А! Так дезорганизовать! А! Я подотрусь вашим предложением, вот что! Да-да! — Он отскочил от него, как мяч от стены, и указал рукой на дверь: — Я позову вас, маршал, когда дела республики того потребуют. Не извольте рассуждать.

Потом он стал вызывать генерала за генералом и вести с ними длительные беседы. Убеждаясь с каждым днем в их абсолютном военном невежестве, он стал подумывать о помощи немцев. Он боялся лишь одного, что потеряет благодаря этой мере влияние среди мещанской части Национального собрания. Потом он боялся еще англичан. И русских тоже боялся. И все это так в конце концов его расстроило, что он никак не мог наметить единой системы подавления революции. Сначала, по инициативе парижских мэров, ему предложили компромиссный выход — соглашение с Коммуной на основе принятия им некоторых реформ. Тьер отказался, так как хотел сам даровать эти реформы, и еще потому, что боялся новых выборов Собрания, которые должны были последовать за соглашением. Генералы предложили штурм города — он им не поверил.

— В тысяча восемьсот девятом году французам пришлось бомбардировать Сарагоссу в течение сорока одного дня, — сказал он осведомленно, — и в конце концов, чтобы выбить испанцев, пришлось минировать каждую улицу.

Отвергнув предложенные способы, он остановился на том, который выдумал сам, — на подкупе. Его агенты, по их собственным утверждениям, платили кому не лень. Они представляли ему расписки коммунальных генералов, редакторов, рабочих лидеров и ведомственных чиновников.

Они утверждали, что все подкуплены и готовы сдаться главе исполнительной власти, но версальские атаки отбивались с прежним диким упорством, а газеты выходили каждый день с лозунгами, все более непримиримыми.

— Они проиграют на своем интернационализме, — сказал он наконец. — Парижанин не захочет драться, если это оказывается делом английского или русского пролетария. Русские проблемы у нас никого не заинтересуют.

Он дал указания провоцировать интернациональную политику Коммуны. Его агенты кричали на всех перекрестках, что дело, затеянное Парижем, оказывается даже не его, парижским, делом, а русским, английским и польским.

И однажды секретарь российского императорского посольства г. Обрезков ознакомил главу исполнительной власти с неожиданными результатами его агитации.

— Знаете ли, господин президент, — сказал он, — что рудный бассейн севера и Па-де-Кале пользуются у вас трудом поляков; Нормандия и побережье Средиземного моря — трудом китайцев; стекольные заводы в Бордо — трудом негров; железные рудники Брие — трудом итальянцев и немцев; Лион — трудом греков; что джутовая и лесная промышленность в Пиренеях держатся на испанцах и что все сезонные рабочие севера Франции — бельгийцы. И знает ли господин президент о том, что интернациональная политика парижских инсургентов весьма положительно воспринимается всеми этими некоренными группами рабочих.

Через три дня после разговора Тьер позвал Мак-Магона.

— Штурм, подкуп, экономическая блокада… Так мы их быстро возьмем, — сказал он бодро.

Неуверенный в способностях маршалов, он сам ежедневно посещал стрелковые занятия, ревизовал снабжение армии и присутствовал на политических занятиях офицеров. Если бы в его распоряжении было время, он избрал бы не способы прямой и открытой войны, а, наоборот, систему косвенных ударов, игру на голоде, на партийно-групповых разногласиях в Коммуне, на неопытности ее вождей и неверности многих военных специалистов. Он предпочел бы столкнуть лбами якобинцев с бланкистами, прудонистов со сторонниками Интернационала, чтобы на двадцать лет вперед рабочие Парижа закаялись верить всем этим господам из копеечных газетных листков. В его планы не входило сначала намерение физически уничтожить рабочих Парижа, — нет, он рассчитывал добиться подчинения восставших более «мирным» путем, вселив в них уверенность в продажности своих вождей, ужас перед всемогуществом буржуазии и сознание своего собственного общественного бессилия. Но обстановка требовала быстрых решений. Выборы 30 апреля были не в его пользу. Бисмарк день ото дня становился требовательней, Париж — день от дня организованнее, Национальное собрание в Бордо — день ото дня непослушнее. В начале мая он твердо решил, что будет штурмовать город со стороны Биланкура. Ворота Сен-Клу и Пуан-дю-Жур были намечены точками его генерального удара. У начальника прусского штаба, генерала Фабриция, он добился согласия помочь Версалю в блокаде города, и на Сене у Шарентона возникли заградительные заставы. Высшая интеллигенция города была предупреждена, что глава исполнительной власти внимательно следит за ее отношением к революции и не сочтет нормальным никакое участие в начинаниях Коммуны. Единственно, кого он поощрял оставаться на своем посту и работать не покладая рук, — это сотрудников Министерства иностранных дел и Французского банка. Пока Коммуна не рискнула опубликовать дипломатические архивы и не захватила долговой книги банка, он мог оставаться спокойным за конечный исход войны.

Северо-американский посол Вашберн, при свидании с ним в Версале, одобрил все начинания Тьера. Вашберн оставался в Париже и был в курсе решительно всего, что происходило, и даже того, что должно было произойти.

— Не жалейте их, дорогой президент, — говорил он, — не сулите им пощады. Платите чеками смерти. Эта валюта всегда хорошо идет.

И Тьер еще раз подтвердил свой план прорыва в Париж через Пуан-дю-Жур. Он назначил Мак-Магона пребывать вблизи фронта, в Сен-Клу, и сам стал проводить там четыре дня в неделю и однажды рискнул даже осмотреть переправу Биланкура, проявив — как потом писали газеты — упорное мужество. Впрочем, в тот день на фронте было спокойно.

В конце апреля объявился такой — Ле Мэр Бофон — отставной флотский офицер, бывший губернатор Кайенны. Он решил парализовать Коммуну посредством ловких маневров, вызывая ошибки в управлении и расстраивая работу общественных учреждений. Его помощниками были банковский служащий Ларок и отставной офицер Ланье.

Двадцать восьмого апреля коммунары оставили форт Исси.

Весна только начинала шевелить реку. Вода теплела медленно. Забившись под мосты, ветер целыми ночами рыл в воде ямы и срывал с привязей лодки. Запах дегтя, который возникает всегда над здоровой, работающей рекой, долго не появлялся над Сеной. Она вела себя так, будто навсегда потеряла движение, и, никуда теперь не желая течь, бесцельно болталась у пристаней, заигрывала с пароходами у их зимних причалов и задумчиво перебирала на своей волне вещи, которые бросал ей город. С заходом солнца она затихала, как в зиму. Утро водворялось на ней с трудом.

Выпив натощак чашку горячего кофе, как рекомендовал санитарный комитет, в виде предохранительного средства против влияния утренних туманов, Клара Фурнье вышла на палубу канонерки.

— Неумолимый господь какой, — сказала она, — и солнца у него не выпросишь. — Клара собралась сойти на берег в бульонку — заказать парочку арлекинов[25].

— Станьте к вашей мортире, Клара Фурнье, — сказал ей командир. — Мы отходим.

За мостом-виадуком Отей крепостные стены левого и правого берегов по пояс спустились в воду, будто хотели вброд перейти реку и наглухо замкнуть ее ход. У острова Биланкур канонерку «Эсток» нагнала пловучая батарея. Обойдя остров правым протоком, суда разделились. Батарея избрала мишенью Медон, «Эсток» стала пристреливаться к окраинам Биланкура. Провинциальный вид Сены в этих местах смешил команды.

Осыпь берегов, дырявые корпуса лодок на мокрых и грязных отмелях, кустики чахлого ивняка, коровы, по брюхо стоящие в воде, вызывали искреннее удивление. После величавого спокойствия Сены в черте Парижа эта Сена казалась преднамеренно раскосмаченной, перепуганной, несерьезной. На «Эстоке» пробили склянки как ни в чем не бывало. Их гулкий звон напоминал деревенский церковный колокол. На крыше высокого дома по Биланкурской набережной засуетились красные флажки версальского сигнальщика. На «Эстоке» скомандовали огонь.

Медон прямо торопился загореться от края до края. От одного снаряда, куда бы ни попадал он, вспыхивали строения в самых разных местах. Теряя вагоны, локомотивы бросились наутек в сторону Версаля.

Биланкур казался гораздо устойчивее, взрывы снарядов терялись в гуще его строений, почти не причиняя ему вреда. Лишь у переправы перед Биланкуром затеялась веселая суматоха. Снаряды баловано разбросали здесь мешки с мукой и бочки с солониной. Солдаты разбегались по берегу, лошади рвали постромки и в щепы разносили телеги. Берег вставал песочным фонтаном и кропил землей реку.

Клара возилась у своей мортиры, как у домашней печки, засунув юбку меж ног и прижав ее коленями, чтобы не мешала движениям. Клара даже не успевала поскрести голову. Дух разрушения охватил ее резкой озабоченностью. Нутром угадывала она, куда послать порцию своего балованого железа, и нервничала, когда не попадала. Людей уже не было видно на берегу. Она послала снаряд к палаткам и скомкала их четкий четырехугольник в грязную, дымящуюся кучу. Она ударила по муке. Смех душил ее. Еще раз по муке. Снаряд закапывался в белой мучной туче и суетился в ней, как живой. Мука неслась над рекой, беля палубы батареи.

Тогда перевозчик на пароме в паническом героизме ударил топором в днище своего ковчега и обрубил канат. Следующим снарядом Клара освободила реку от судорог этой прогнившей посудины. Она еще хотела ударить по овражку за переправой, но «Эсток» повернул назад, зовя за собой батарею. От Медонского леса карьером неслось орудие. Клара отошла от мортиры и оправила юбку.

— Напекла, сколько могла, — сказала она, широко вздыхая.

Быстро прошли остров, и вот уже виадук покрыл их своей сетчатой тенью. У пристани ждали мальчишки, готовясь принять канат.

Спустя час Клара танцовала в бульонке. Она бойко переставляла ноги и кружила юбкой. Тут рассказали, что у одной убитой версальским снарядом девочки в кармане оказались очки и бумага, утверждающая, что она сиделка и что ей сорок лет.

Клара едва не захлебнулась смехом:

— Неумолимый господь, — пробормотала она сквозь смех, — какие штуки среди белого дня.

Потом рулевой Аристид купил ей в подарок шесть арлекинов из дичи, и они вдвоем вернулись на батарею. Аристид пел модный романс: «Если сердце твое крылато, назови его именем птицы!»

И Клара всерьез ответила ему на этот учтивый комплимент:

— Если хочешь со мною дружить и так далее, я прямо скажу — сердце у меня, как нырок. То оно есть, то его нет. Имей в виду, Аристид, я люблю самое лучшее обращение.