1934

Спустя два года после начала романа.

Глава первая

Сентябрь

Шло двести пятьдесят самолетов над тайгой к океану.

Луза вернулся нежданно-негаданно.

Раненого, с разбитым вдребезги, размозженным лицом, приволокли его корейские партизаны к нашей границе, выше реки Тюмень-ула, и оставили на опушке леса, в траве. С великими трудностями они выкрали его у японцев;

Уткнувшись щекой в муравьиную кучу, Луза по-щенячьи дрожал от жгучей щекотки, кровавая каша его лица горела и дергалась. Он пробовал морщиться и стучать зубами, но перебитые мускулы не слушались, да и целых зубов не было почти что ни одного.

Шумно вдыхая воздух, он пытался сдуть лезущих в рот насекомых, но, минуя губы, они ползли в щели на щеках, бегали по костям ободранных скул. Его пугало, что муравьи заберутся в легкие и закупорят, закроют дыхание, лишат последней силы, которой владел он.

Нашел и подобрал его пограничный колхозник. Луза дышал в землю, до конца отжимая легкие. Колхозник боязливо коснулся его плеча.

— Е-ерни, — промычал Луза.

Тот поднял с земли его голову, осыпанную муравьями; кожа лица висела клочьями. Он перекатил Лузу на бок, потом на спину, стараясь не смотреть ему в глаза.

— Аош? — спросил Луза, пытаясь спросить, хорош ли он, и рукой без слов послал за помощью.

Колхозник побежал к Варваре Ильиничне, она верхом поскакала к границе.

В военном госпитале, куда Луза попал через час, молодой рослый хирург, отвернувшись к ассистентам, сказал:

— Сюда бы, знаете, часового мастера надо, а не хирурга. Миллион мелкой работы.

Чистка раны шла без наркоза. Без наркоза же, на одном терпеже, срезали какие-то куски мяса, сращивая костяную труху, и крепили проволокой нижнюю челюсть. Потом просвечивали рентгеном основание затылка и опять резали, пилили, сшивали, вытаскивали остатки зубов из остатков десен; доведя Лузу до изнеможения, наглухо забинтовали голову, проведя сквозь повязки дренажные трубки от лица наружу, и он стал похож на водолаза в белом скафандре с усами каучуковых проводов, окунутых в эмалированные чашечки.

Он лежал не двигаясь, но мелкие движеньица ходили внутри его. Боль чувствовалась не в одном каком-нибудь месте, а окружала его со всех сторон.

Хотя глаза его были целы, но он ничего не видел и, забинтованный, наощупь нацарапал записку: «Буду жив или не… Откровенно». Высокий хирург, наклонясь к его уху, сказал, улыбаясь, что он поправится, если не будет никаких осложнений, и обещал заново сделать лицо по любой модели.

Но в то, что Луза выживет, не верил никто — ни врачи, ни он сам. Да ему сейчас и не хотелось жить.

«Рассказать бы толком, что видел, — и умереть», — думал он, странствуя памятью по маньчжурским лесам и сопкам.

…Когда Луза соскочил тогда с двуколки и бросился в камыш, он услышал из-за реки негромкий окрик Воронкова: «Взяли?» — «Взяли», — ответил другой, тоже знакомый и ненавистный голос Козули. Третий, не русский, голос велел кончать быстрее. Две пули продырявили Лузе щеку, он закашлялся и приказал Пантелееву бежать за помощью. Трое людей между тем переправились через реку. Пуля еще раз коснулась Василия и сбросила наземь его кубанку. Он вскочил на ноги и, пригибаясь, ринулся сквозь камыши к реке, прыгнул в воду и пошел к лодке. Банзай плыл следом. Лодка двинулась назад. Луза выстрелил, черный силуэт на корме согнулся вдвое и, как бы расколовшись, упал в разные стороны. Двое оставшихся бросили лодку и пошли вплавь, торопясь в тень берега, но Луза был все еще на лунном свету, и с маньчжурской стороны били по нему не стесняясь.

— Трохим! — крикнул Луза. — Стой, не бежи, все равно нагоню.

В это время взвизгнул Банзай и, подпрыгнув над водой от боли и ярости, кинулся вслед за двумя пловцами. Он схватил за щеку одного из них. Человек захрипел и скрылся под водой, а пес поплыл к берегу.

Луза, перебравшись через реку, сначала лег на песок, но бешенство пересилило осторожность, и он пошел страшным, медленным шагом, стреляя на ходу. Вот еще один упал впереди и заголосил на всю ночь. На советской стороне рявкнули сторожевые псы.

— Где вы, Трохим? — заорал Луза. — Показывай своих японцев. Где?

Он ничего не соображал и все шел вперед. Вдруг что-то темное и мягкое стукнуло его по голове, хрустнули позвонки пониже затылка, и дым слабости прошел по крови. Луза упал.

Как его, ошеломленного ударом по голове, раненного в щеку и бедро, притащили на Катькин двор, он не помнил. Очнулся он от стонов рядом с собой. Мокрый, зеленый Воронков лежал на полу. Сквозь вырванную щеку его белел ряд зубов, и шея была толстой, сине-багровой. Козуля, сидя на лавке с перевязанной головой, осторожно курил.

— Ну как, Василий, жить охота? — наклонившись, спросил Губин. — Лежи пока, готовься. Сейчас Якуяма приедет, тогда начнем, — он засмеялся и подмигнул Катьке.

Она ахнула и, прошептав: «Господи Иисусе», — стала выталкивать из фанзы толпу любопытных китайцев.

— Погоди бить, — сказала она Губину. — Пущай сам Якуяма. Верней дело будет…

Маньчжурский полковник и русский барон Торнау сидели поодаль, зевали. Дверь с треском распахнулась, — медленным шагом, как бы прогуливаясь, вошел Якуяма.

— Зачем перешел границу? — спросил он Лузу. — Говори откровенно.

Луза молчал. Тогда Ватанабэ, откашлявшись, стал излагать обстоятельства дела. Они втроем-де ловили рыбу. Вдруг выстрел с советской стороны. Глядят, через камыши валит Луза. Они — назад. Он перешел вброд реку, науськал пса на живых людей, сам кинулся на него, Ватанабэ, и два раза выстрелил в него, потом повалил господина Козулю, пошел к дому госпожи Катьки, сильно матерился, стрелял. Господин поп Иннокентий выскочил в подштанниках, ударил забияку дубиной по голове, свалил. Госпожа Катька крикнула работников, бандита связали, положили в фанзу. А господин Воронков утонул в реке.

— Диверсия, — сказал Якуяма, — наглое нарушение границы. К допросу.

Катька выбежала в соседнюю комнату и принесла кружку для клизмы с длинной резиновой кишкой и ведро воды.

Катька хозяйничала умело. Прикрепив к стенке кружку, налила ее водой, конец кишки сунула Василию в рот.

— Поехали, — сказала она, тряхнув кудряшками.

И Луза стал быстро наливаться водой.

— Литров пятнадцать? — спросил Якуяму Губин.

— Даже пятнадцать с половиной, — заметил барон Торнау. — Можно было бы больше, да раненый.

Когда влили в него семь или восемь кружек, Губин положил ему на живот широкую доску, и Катька стала на нее одной ногой, приподняв юбку.

— Не валяй дурака, — шепнул Губин.

Катька стала двумя ногами и подпрыгнула.

— Давай, давай! — закричал Якуяма.

Она затопала ногами.

Вода хлынула к горлу, засочилась в уши, в глаза, в нос; резало кишки и сводило дыхание. Сердце становилось маленьким и неповоротливым. Казалось, что в него сочится, ползет вода. Острые горячие капли проникали через нос куда-то к надбровным дугам, ко лбу; из носа и ушей пошла кровь. Тут он потерял сознание. Когда он очнулся, услышал голос попа:

— Буди милостив к нему, господи.

Катька сказала жеманно:

— Он у нас миленький, хороший, — и вытерла окровавленное и потное лицо Лузы сырым полотенцем. — Ну, вот и молодец, вот и молодец, — приговаривала она. — Вот и все кончилось. Теперь все пойдет хорошо.

Он приподнялся на локтях, отбросил ее в сторону.

— Что со мной сделали? Что было?

— Ничего с тобой не делали, сам что надо сказал, сознался во всех делах, и протокол подписал, — ответил Губин, глядя в окно на отъезд Якуямы с маньчжурским полковником и бароном Торнау.

— Сволочи! Что со мной сделали?

Подняться и встать на ноги не было сил. Он упал.

Потом его отправили в Харбин, к Мурусиме. Мурусима жил в небольшой гостинице у вокзала. Вся прислуга была японская. Швейцар внизу требовал пропуск. Мурусима встретил Лузу на лестнице, похлопал по спине и провел в свой номер.

— Ну, все в порядке, все очень хорошо, — сказал он, — только надо было заранее связаться с нами, и тогда не было бы прискорбных ударов со стороны ваших бывших соседей… Ах, политика, политика!

Он помог Лузе снять куртку и усадил его в кресло.

— Политика — сложная вещь.

— Что со мной сделали? — спросил Луза.

— Вы в нетленности, — восторженно сказал Мурусима, — в полной нетленности, как невеста. Все зависит от вас, милый Василий Пименович…

Он приказал подать чаю, вина, закусок.

— Отлично сделали, что бежали. Мы давно ждали вас. Самый большой человек на границе — вы.

Он взял Лузу за руку.

— Наше начальство не так знает русских, как я знаю. Вы поступили как истинно русский, и я им все объясню. Но не будь меня здесь — о, я не знаю, я прямо не знаю, что с вами было бы.

В конце концов он объяснил Лузе, что переход его в Маньчжоу-Го рассматривается как диверсионный рейд, а это влечет за собой расстрел. Но он — Мурусима — уверен, что это не так, и истолковывает приход Лузы… как путешествие политическое. Но, чтобы все кончилось хорошо, Лузе следует написать письмо в газету, в нем повторить все, сказанное на допросе, что он бежал, измучившись жить при советской власти.

— Тогда, — сказал Мурусима, — у вас будет немножко денег, и вы уедете куда-нибудь в глубь страны.

Луза потребовал, чтобы вызвали консула.

— Если бы я хотел притти, — я бы не так пришел, — сказал он загадочно, чем очень огорчил и обеспокоил Мурусиму.

— Давай консула.

Этой же ночью его увезли на вокзал и поместили в отдельное купе служебного вагона. Вместе с ним был помещен молчаливый жандарм, внимательно следивший за каждым его движением.

На рассвете вагон прицепили к поезду. Лузе показалось, что он слышит мягкий голос Мурусимы.

— Требую нашего консула! — крикнул он и упал под ударом резиновой палки жандарма. Поезд двинулся. — Требую консула!

Жандарм хлестнул его по лицу, и Луза потерял сознание.

Он пришел в себя от грохота перестрелки за окном вагона. В вагоне было темно. Приоткрыв дверь, жандарм выглянул в коридор, коротко с кем-то переговариваясь.

Не раздумывая, Луза ударил его ногой в зад, захлопнув купе, опустил окно и нырнул на полотно, слыша за собой крики и выстрелы.

Скатившись в густую траву, он пополз в сторону и минут через десять, кряхтя и отплевываясь, сидел в дорожной будке с партизанским старшинкой.

Звали старшинку Тай Пин.

В сторожку крикнули:

— Опасность. Подходят.

Старшинка вылез наружу и пронзительно-длинно, с переливами, — голосом, каким в китайских трактирах кричат повара из кухни, что блюдо готово, — проголосил приказ об отходе.

Откричавшись, он не спеша пошел вдоль насыпи, на виду у японцев.

Темный силуэт поезда стоял на голубом фоне неба.

— Будешь окапываться? — спросил Луза.

— Ничего такого не надо, — ответил главарь, беспечно махая рукой. — Они грабеж сделают.

И правда, скоро все стихло, и в вагонах зажегся свет.

Старшинка имел приказ доставить Лузу в горы, в главный штаб партизанских отрядов, и с удовольствием предвкушал веселое и спокойное путешествие. Знатный пленник Мурусима также доставлял ему радость.

В штаб ехали трое суток, меняя лошадей на лодки и продираясь пешком через опасные места, идя, как волки, в один след, друг за дружкой. Ночевали не в деревнях, а в горных ущельях, выставляя на ночь сторожевых и почти не разводя костров. Питались плохо. Так как посуды ни у кого не было, варили бобы, толкли их в крутое месиво и раздавали его в шапки, в полы ватников или просто в пригоршни.

Все напоминало Лузе счастливое время девятнадцатого и двадцатого годов — и люди, и обстановка, и опасное путешествие. Он посвежел, стал разговорчив и перезнакомился со всеми ребятами. У многих из них на рукавах курток пестрели повязки с надписью: «Магазины не грабим». Другие носили красные бантики, но, когда Луза спросил, что это значит, ему ответили, что была такая форма в отряде «Объедатели богачей» и что ее не снимают в доказательство длинного боевого стажа.

Третьи партизанить начали месяц, два или три тому назад и говорили только о своих деревнях и налогах.

Природа, которую, не рассматривая и не изучая, Луза замечал наспех, была мягче и богаче уссурийско-приморской, но деревни редки и бедны, а фанзы грязны и вонючи, как помойные ямы.

Японцы встречались им редко и вдалеке.

— Как их дела? — спрашивал Луза.

Партизаны пожимали плечами.

— Прогоните? — спрашивал Луза.

— Прогоним, — говорили ребята.

— Ю Шань прогонит. Он не прогонит, другого дадут, а нас хватит.

Многие говорили по-русски, бывали в Спасске и во Владивостоке, работали на промыслах, иные заглядывали на советскую сторону с контрабандой, кое-кто побывал в плену во время событий 1929 года. Много узнал Луза о партизанской жизни такого, о чем до сих пор не имел понятия.

Сначала он удивился, что не все партизаны вооружены, но ему объяснили, что отряд молодой и еще не вооружился как следует, потому что оружие достается в бою. В бой идет много людей, — рассказал ему веселый старшинка, — и они ждут очереди на оружие. Сам он получил винтовку от брата, убитого в двадцать девятом году, а брат получил по завещанию от одного старика из хунхузов, тот же добыл у японца в бою, и теперь, если старшинку убьют, винтовку его получит вот этот — и он указал на молодого парня, по виду горожанина, который прислуживал старшинке с покорным и почтительным видом.

Трофейное оружие распределяется старшинкой — он знает, кто заслужил и кто может подождать, но раз винтовка выдана, ее отобрать нельзя, ее отбирает смерть. Старшинка не любил партизан со своими винтовками, собственное оружие делает их очень самостоятельными, — говорил он, морща нос.

Потом рассказал он, что существует вообще много разных отрядов. Были и «Объедатели богачей», были и «Пильщики». «Объедатели» собирались в толпы и ходили в атаку на зажиточные дома и лавки, где — на глазах хозяев — и пожирали все съедобное. «Пильщики» же валили телеграфные столбы, рвали провода, подпиливали устои деревянных мостов и делили между собой застрявшие обозы, и однажды распилили автомобиль, не зная, как разобрать его.

Были «Охотники». Они работали капканами и силками. Были торговцы ядовитыми сладостями. Были, наконец, оружейные воры и поджигатели. Не было, словом, ни одной профессии, которая бы не внесла пая в борьбу с пришельцами. Все было враждебно японцам — внимание и ненависть, открытое сопротивление и спокойствие.

— Раньше было у нас так, — говорил Тай Пин. — Командир — всегда важный человек, чиновник или купец. Он сидит в городе, наблюдает, а людьми заведует старшинка, старшинка и в бой ходит. Он один знает командира. Так издавна хунхузы завели, так и мы от них научились делать. Командира никто не знает, мы знаем только старшинку, старшинка знает братку, братка знает командира. Хунхузов было четыре рода: таежные, равнинные, приисковые и сельские. Командир вызывает братку, говорит: надо взять завтра обоз там-то и там-то. Братка вызывает своих старшинок, у него их три-четыре, передает приказ, распределяет, кому что делать, и тогда старшинки ведут бой, как сказано. Патроны, пищу, одежду покупали у братки, оружие добывали сами. Братка всегда знал, где опасно, где спокойно, куда итти, где спрятаться, ему все было известно. Отрядами ходили до зимы, а зимой расходились до теплых дней, потому что по снегу работать опасно и трудно с едой. Молодых парней отпускали до весны, а весной назначали встречу у шибко знакомого человека, у братки. Старики же, вместе с старшинкой, человек пять-шесть, уходили в тайгу. Там у них были фанзы и запас на зиму. В тайге лежали до весны, как медведи, печи топили по ночам.

Большинство партизан воевало лет по шести, но были среди них и такие, что хунхузничали с самого детства.

Теперь завелись политруки и комиссары, партизаны не только воюют, но и ведут пропаганду, они знают своих командиров, хотя конспирация попрежнему очень сильна, и на зиму не распускают народ.

— Теперь братка — партийный человек, не хунхуз, он заведует разведкой и связью, через него старшинка запасается провиантом и сбывает трофеи. От братки зависит все, но теперь братка свой человек.

— А японцы не бегут к вам? — спросил Луза.

Партизаны переглянулись.

Тай Пин ответил:

— Если человек наш — ему незачем бежать в партизаны, у него и в своем полку много работы. А если чужой прибежит — убьем.

Тай Пин был очень доволен, что взял в плен Мурусиму.

— Менять его буду, — говорил он Лузе. — За такого старика три пулемета дадут и патронов к ним тысяч сто.

Луза убеждал, что Мурусиму надо везти в штаб и менять немыслимо, преступно.

— Э-э, — весело говорил Тай Пин, — надо немножко заработок иметь. Три пулемета возьму.

— За меня и пять пулеметов дадут, — убеждал Мурусима. — Конечно, меняй. Проси пять и двести тысяч патронов. Дадут. Взял меня в плен — пользуйся. А в штабе ничего за меня не получишь. Я слово даю: если вы меня обменяете, дарю на отряд пятьдесят тысяч гоби, честное слово, а потом уеду домой, ну вас совсем.

Луза отговаривал Тай Пина, но тот был упрям, хитрил и однажды сознался, что начал переговоры — запросил пять пулеметов.

По ночам Мурусима будил Лузу и шептал ему:

— Василий Пименович, помоги, как земляк земляку, не мешай обмену. Отпустите меня домой, старика.

— Тебя, суку, удавить — и то мало. Купец! Я, брат, тебя знаю. Я твоего Шарапова на ветер пустил.

— Так ему и надо, — спокойно ответил японец удивленному Лузе. — Я ему, собаке, денег стравил, трудно сосчитать.

— Я и тебя один раз чуть не трахнул, — эх, ночь была темна — не попал, — сказал Луза.

— Спас Христос, бог наш, — хихикнул старик, ластясь к Лузе. — Да не враг я, не враг вам. Вот я перекрестился, смотри. Вот слушай, что я тебе скажу: вернешься домой, поезжай в бухту Терней, найди десятника Зуя — это брат Шарапова, бери его с потрохами. Я от тебя ничего не скрываю.

Как-то ночью Луза проснулся — разгружали ящики с вьючных лошадей. Пулеметчик Хан длинным ножом вскрывал доски. «Пулеметы», — подумал Луза. Вдруг Хан залопотал что-то так быстро, что Луза не разобрал, всадил нож в землю и стал бить себя по лицу кулаками. Прибежали партизаны с лопатами и закопали ящики, даже не вскрывая их. Наутро Тай Пин был очень сконфужен, и когда Луза спросил, где старик Мурусима, он засмеялся, взмахнул рукой и ничего не ответил. От Хана Луза узнал по секрету, что пулеметы пришли никуда не годные.

На привалах партизаны, как могли, развлекали русского гостя. Один из них, рябой, называющий себя Семкой, пел русские песни, которые он выучил, работая во Владивостоке, и плясал казачка, щелкая языком. Старшинка Тай Пин крякал от удовольствия.

Ехала ялмалка ухала купеза,
Ухала купеза, шибка молодеза…

Китайцы улыбались, высоко подняв брови.

— Хорошая песня, — говорили они.

Плиехали дилена, кони искупай,
Кони искупай, сама напевай…
Кыласна лубашика, синя иштанай,
Вышла на улица сама выпивай,
Сама выпивай, длугой не давай…

Потом пели все вместе любимую песню прикордонных китайцев: «Солнце всходит и заходит».

Соньца юла и ми юла
Чего фанза пушанго,
Калаула юла-юла
Мию фангули в окно.

В один из привалов старшинка послал человека за водкой и с пышным гостеприимством ласково угощал Лузу горьким вонючим спиртом.

После Семки вызвался петь старик-хунхуз. Он спел, шмыгая носом, древнюю печальную песню:

Ланше мине купеза била…

пел он скороговоркой, под общий хохот слушателей, —

Дзеньги мине много била,
Моя война ходила,
Тятика, мамика пулпадила.

Все хохотали как сумасшедшие, потому что Семка переводил, а хунхуз, как выяснилось, действительно был в молодости купцом.

…Дьесят сутика муника била,
Тятика, мамика тоже била…

Он смеялся вместе с другими, скреб голову и в конце концов забыл конец песни.

— Сама хунхуза пасыла, — сказал он прозой и махнул рукой.

В начале четвертого дня добрались до штаба. Это было крохотное селеньице в глуши Ляолинских гор.

Партизаны оживились. Никто из них, кроме старшинки, ни разу не был в этом таинственном месте, откуда суровая рука Главного штаба направляла их судьбы.

Старшинка строго сказал Лузе:

— Дорого буду за тебя просить, так и знай.

— Я разве пленный?

— Пленный не пленный, а расход сделал. Ты подтверди, если спросят, что много труда имели мы найти и доставить тебя.

Селеньице было набито народом, как в праздник. Кривоногие, плечистые монголы валялись на кошмах, подле стреноженных лошадей. Высокие, белолицые китайцы южных провинций возводили новые фанзы. Маленькая кузница тарахтела от ударов молота, и полуголый кузнец картаво пел отрывистую песню, похожую на цепь проклятий.

Штаб помещался в кумирне. У входа группой стояли сытые, чистые офицеры, один из них спросил:

— Это русского товарища привезли? — и велел Лузе итти внутрь.

Старшинка закричал, что ему велено передать русского в руки командира Ю Шаня.

— Ничего, — ответил военный, — я его братка, начальник штаба его.

— Расход также большой мы понесли, — сказал старшинка и, не ожидая ответа, пошел по улице, не оборачиваясь на зов военного.