Ноябрь

Шло триста самолетов над тайгой к океану.

Луза поправлялся быстро. 2 ноября его выпустили погулять во двор, а через три дня перевезли во Владивосток. Он написал, что хочет седьмого быть на параде. Но об этом нечего было и думать. Он был еще слаб.

Готовясь к семнадцатой годовщине Октября, город поспешно чистился. В гавань сходились корабли: дымил просторный «Алеут» — китобойное судно; стоял посреди Золотого Рога «Красин», иностранные флаги мелькали во всех концах бухты.

Восемьдесят лет тому назад в Золотой Рог, называвшийся Майской бухтой, вошли первые корабли. Они стали на якорь в том месте, где недавно встречали челюскинцев. Вековые сосны и кедры спускались к берегу залива, и пройти в конец его, в теперешний Гнилой Угол, было нельзя. Пять лет спустя основался военный пост «Владивосток», и жителей было в нем сорок один человек.

Жил город до революции беззаботно. Воду для питья ввозили из Японии, веники для подметания полов — из Чифу, тарелки — из Гамбурга, мясо — из Тяньцзина, яйца — из Маньчжурии, со станции Маоэржань, — так рассказывала Лузе Варвара Ильинична, приехавшая с ним в город.

— Упо, — пробурчал он. — Хупо, упо.

Потом набросал на бумажке: «Глупо».

Она обиделась и замолчала.

Луза думал: «Веники из Чифу — это ничего не значит, зато была крепость. Гарнизон тысяч сто, да артиллерия, да флот. А теперь кругом институты, да жить страшно…»

На другой день Варвара Ильинична привела к нему в гости Зверичева. Инженер ехал на Сахалин и был весел.

— Васька, жив! — закричал он еще из коридора. — Ты, смотри, не вздумай до времени помереть. Поднажми на свои гормоны, скорей окисляйся, поедем границу смотреть.

— По… оили?

Он написал: «Построили?»

— Ну-ну! Поедем, покажу. Да ведь ты ни фига не видал, брат ты мой. И флота нашего не видал? И промышленности? Понастроили! Воду, Васька, нашли, вот что приятно! В полосе вечной мерзлоты. А передний пограничный план не узнаешь. Электричество вам провели, ученых людей поселили, такое изобретают — голова, брат, кружится. Пантелеев, конюх твой, нынче парашютный инструктор. Да! Шестьдесят парашютных вышек поставил в Георгиевском районе… А Тулякова, сторожа вашего, помнишь? Снайпер первого класса, дьявол. Всех старых партизан собрал на границу. Ну, о пограничниках и не говорю. Теперь готовы. Можем обороняться до самого Шанхая, — сказал он со значением и захохотал своей остроте.

Потом, успокоившись, стал пространно рассказывать, как идет приграничная жизнь, и, сам того не замечая, хоть и старался говорить понятно, называл множество вещей, совершенно неизвестных Лузе.

Василий слушал, перебивая инженера, а потом махнул рукой, — все равно обо всем не расспросишь, — но удивление его было велико, и он в душе не всему верил из рассказов Зверичева. Ему трудно было понять, зачем нужны на границе профессора, электромеханики и ученые физики, чем будут заниматься институты и лаборатории и где они там все разместились на узкой полоске приграничных колхозов.

Седьмого ноября Лузу положили у окна. Он видел кусок мутного снежного неба и гребни сопок. С Ленинской улицы доносились музыка и грохот танков.

Луза продолжал вспоминать, что с ним произошло в Маньчжурии.

…В штаб, куда Лузу велел поместить начальник северных отрядов Ю Шань, съезжались командиры со всей Маньчжурии. Приехал из Аньдуна на корейской границе Чу Шань-хао. У него было четыре пехотных бригады и два кавалерийских полка. Пять самолетов без горючего стояли у его штаба на корейской границе. Приехал из Хайлара полумонгол, полукитаец Сяо Дай-вань, герой бергинских стычек. С японцами, приехал Бей Лай, атаман приуссурийских таежных волков. Цин Линь, похожий на иностранца, в крагах и с тросточкой, безрукий Ван Сюн-тин, командовавший теперь большим горным отрядом. Маленький старшинка Тай Пин также был приглашен на совет, в знак внимания к его заботам о Лузе. Приехали молодые командиры из красных армий юга и добровольцы-студенты — из Манилы, Гавайи, Гонконга и Индии. Говорили только по-английски, на «пиджине», так как на родном невозможно было сговориться из-за сотни наречий. Ю Шань и Луза английским не владели, им дали переводчика, студента из Бейпина.

Ожидали Тана из Маньчжурского комитета революционной партии. Предстояло серьезное дело — выбрать командарма на всю Маньчжурию.

— Шансы имеешь? — спрашивал Луза Ю Шаня.

— Наверно, не имею, — отвечал Ю Шань. — Я не знаю, как тут считают. Я бы хорошо командовал. Я молодой. У меня грехов мало.

В ожидании Тана командиры обсуждали прошлые свои операции и приглядывались друг к другу. Все были знамениты и все хорошо командовали. Ю Шань говорил Лузе:

— Наверно, я не имею никаких шансов. Но я хочу получить одно — армию, которой еще нет. Я сделаю ее на глазах у всех, она победит.

— А на границу обратно не хочешь?

— Там народ есть, — отвечал Ю. — Я хочу туда, где никого нет. Теперь не надо делить — тайга, долины, реки, север, юг… надо делить — промышленность, деревня, транспорт, — убежденно замечал он, и Луза, хоть и не мешался в партизанские дела, не мог не одобрить его деловых планов.

Представители Маньчжурского комитета Китайской народной партии спешили на совещание из Гирина. Пробираясь лесами и спускаясь на лодках по маленьким деревенским рекам, они торопились, хотя и были, как всегда, осторожны.

Один из них был тем самым Таном, знаменитым партийным конспиратором, который являлся бессменным руководителем Маньчжурского комитета народно-революционной партии. Он был складный, невысокого роста старик. С ним ехал молодой командир 4-й Красном армии, только что прибывший из Советского Китая, ловкий кантонец с красивым, нежным лицом и тонкой, бескостной фигурой акробата. Они познакомились третьего дня ночью, за час до отъезда, и разговорились в пути.

Сначала они расспрашивали друг друга о том, о сем и отвечали подробно. В вопросах и ответах оценивали друг друга. Называли общих знакомых, известные даты, декреты. Пытались установить, что каждый из них знает и насколько умен и осведомлен в политике. К рассвету они замолчали, потому что почти сдружились. Перетолковав о сражениях, земельной реформе, внутрипартийных новостях и настроениях армии, они точно выяснили общие контуры своих биографий, хотя о личной жизни не было сказано ни слова, и к утру стали говорить с тем сдержанным равнодушием и той недосказанностью мыслей, какие характерны для очень близких людей, с полуслова понимающих друг друга.

Спутник Тана молча выслушивал воспоминания о партизанских стычках, расспрашивал о погоде, о том, долга ли зима, о дождях и реках Маньчжурии. Тан отвечал кратко:

— Да, зимы ветрены, снега мало. Дожди затяжные, с мая по август. Реки непостоянны, опасны. Разливаются бурно. Летом нет дорог из-за грязи. В моде высокие колеса. Летом воевать трудно, хотя партизаны предпочитают лето.

Тогда Чэн сказал:

— Вы не спрашиваете меня, как я провел время на канале Кра, и я понял, что вы не узнали меня.

Тан взглянул на него мельком:

— Я ждал, насколько хватит у вас молчания. Вы изменились неузнаваемо. Эго почти смерть?

— Люди, выжившие после Кра, по-моему, должны быть бессмертны. Нас привезли на три месяца и по окончании срока из пятисот осталось в живых двадцать восемь. Я бежал непонятным образом в Кантон, в родной город, и с удовольствием просидел в тюрьме месяц. Это был отдых, хотя что такое кантонская тюрьма, вы знаете. Остальное просто. Когда я выбрался из тюрьмы, я просил ЦК, чтобы меня снова послали к вам.

— Когда мне говорят о страданиях, я спрашиваю одно — их можно терпеть или нет?

— Нет.

— Люди наши оставлены там?

— Да.

— Во сколько жизней обойдется канал?

— Тысяч в пятьдесят, шестьдесят.

— Голод в одной провинции Гуандунь стоил дороже. Пятый поход Чан Кай-ши также. Но что такое Сиам?

— Это ничто. Это хуже Индии. На полуострове есть только одно сокровище — Сингапур, иначе говоря — каучук.

— И после Кра сразу тюрьма в Кантоне?

— Я скрывался в Панаме на французской концессии, затем пошел кочегаром на греческий пароход.

В последний вечер они пробирались через таежные чащобы Ляолинских гор. Молодой командир смотрел и сравнивал.

Все было невиданным, неиспытанным, неизученным.

В Кантоне, где он родился и вырос, и в провинциях, вдоль великой реки Янцзы, где он воевал, леса редки, реки густо населены и окружены оросительными каналами, деревни часты, поля культурны и открыты для глаза. Здесь же редкие поля похожи были на подлесок, заросший гаоляном, реки дики, человек редок, леса запутаны. Столько леса он никогда не видел.

Холмистые леса, ряженные в желто-красные, дырявые рубахи кленов, в кумачовые платки рябин, в легкую, почти вспыхивающую, сияющую зелень лиственниц и коричневые лохмотья дубов, стояли праздничными молодцами, дремотно ожидая зимы.

Они ехали верхами по узкой тропе. Солнце зашло, но зарево его еще носилось по краю неба, сливаясь с рекой, идущей по лесу. Река шла полосой света, раскаленного до багряности и, как бы остывая, парила. Это был свет, который не мог исчезнуть. Он нес в себе отражение леса и берегов, сжимая их, как пестрое корье, в своем голубо-сизом зеркале. Все ждало ночи.

— Немецкая строевая муштровка у японцев отменена, — говорил Тан негромко. — Офицер обедает в казарме. Служба солдата продолжается до отхода ко сну. Все письма прочитываются начальством. Солдат лишен права иметь собственные вещи. Никаких отлучек в будние дни. Пять раз в году отпуск до девяти часов вечера. Их офицеры любят повторять: «Дом солдата тяжелее горы, а смерть легче пуха».

Покрикивая в воздухе, птицы быстро осматривали бесцветную пустоту неба, смахивая крыльями последние следы голубоватых неясностей, еще кое-где видневшихся глазу.

На краю полей, всосавшись в небо, стоял тихий вечерний дым фанз.

Тан придержал лошадь и взволнованно оглядел яркую тишину вечереющего октябрьского леса, как бы остановленный чьим-то далеким окриком.

Потом он повернулся к спутнику:

— С авиацией у них плохо, — сказал он. — Очень. Они теперь выписывают немецких летчиков. Я вижу — вы еще не знаете японцев, — добавил он. — Да, да, встречали, я знаю, встречали и видели, но — я хочу сказать — еще не били их.

— Нет, — ответил командир и добавил: — Знаю, что противник сильный, опасный, умный.

Ему показалось, что Тан настроен чересчур самонадеянно.

Узкая улица деревни вобрала их в себя почти незаметно. Забрызганные кляксами птичьих гнезд, пронзительно прокричали галочьими голосами тополя у околицы. С другого конца деревни тополям ответила рогатая кумирня, похожая на шляпу старого мандарина с приподнятыми краями. Бородатые коротконогие лошади дружно чесались о ворота кумирни.

К прибывшим подбежал сторож с длинной тонкой бородой.

— Все благополучно к вашему прибытию, — сказал он. — Все в сборе.

Делегаты стояли кружком во дворе. Толкаясь, они двинулись гурьбой, чтобы поздороваться с Таном, и, обхватив его со всех сторон, повели в кумирню.

Небо быстро падало синим туманом ранней осенней ночи. Шел запах сырости и покоя, от которого клонило ко сну.

Тан жал протянутые руки.

— Уважение сунгарийским бунтовщикам, — говорил он, разглядывая, узнавая и приветствуя окружавших его. — Почтение диктатору Монголии. Привет волкам тайги, уважение и привет корейским братьям.

В кумирне они уселись на продранные цыновки. Сторож внес чай.

— Есть новости, которые следует услышать изо рта в уши. Вот потому мы и приехали, — сказал Тан.

— Ваш путь благополучен был? — медленно спросил Тана похожий на финна коренастый Сяо Дань-вай.

— Да, мы ехали хорошо. Всем нам необходимо быть осторожными накануне больших событий, — сказал Тан, отпивая чай из крохотной чашечки с таким видом, будто еще и не произносил ни слова.

— Сегодня обмен мыслей коснется Японии, — сказал Тан. — Мы получили известия, что японцы решили начать войну с Советами. Это печальное событие произойдет, по-видимому, весьма скоро. В связи с японскими намерениями находится и наше дело.

Тан обернулся и попросил у сторожа еще чашечку чая, чтобы запить усталость.

— Какой видим мы вашу работу из Мукдена? Я говорю на память, простите возможные маленькие ошибки. Что мы видим? Единый фронт еще слаб. Низы запутаны. Это большое зло. Главари партизан еще блокируются с офицерами и помещиками. Низы должны знать, в чем политика партизан. Партизаны оторваны от наших комитетов. Это зло. Отряды все еще мелкие, техника войны слабая. У нас много отрядов, а создавать новую жизнь им негде.

— Мы слабы, потому что нас очень много, — сказал цицикарский военрук.

— Каждый бьется там, где ему выгодно. Отсюда выгнали — идем туда. Там прогнали — ищем место третье. Своей земли нет.

— Наши главари не хотят объединяться, — сказал сторож кумирни. Он был сам главарем крупного отряда, пока не потерял ногу. — Они говорят: тогда заставят служить, как солдат, и власти у нас не будет, и заставят воевать по приказу, но — будьте великодушны — мы по приказу не умеем, — говорят они.

— Мне известны все эти случаи, — сказал Тан, — но будем смотреть вперед. Японцы помогают этому мнению главарей, потому что они любят слабых.

— У нас в Корее, — сказал делегат из Дзиндао, красивый, щеголеватый человек в роговых очках, — мы усиленно развиваем отряды «Поджигателей полей». Они бросают свои деревни и уходят в горы, сжигая поля помещиков. В горах они скрываются, не платя налогов, а в месяцы уборки урожая возвращаются с гор и жгут урожай.

— В такой работе есть план. Но вот последняя новость, которую я, собственно, и хотел вам передать прежде всего и притом лично… Скоро появится отряд «Общество любителей храбрости». Передайте всем нашим друзьям — это наш отряд… Ваши имена и клички известны начальнику «Общества любителей храбрости».

Люди зашевелились на цыновках, но никто ничего не сказал.

— Я прочту вам отрывок из воззвания партии и правительства Советского Китая. Вы поймете, с чем я приехал к вам.

Он стал читать, волнуясь:

«Все сыны и дочери великого народа, не желающие быть колониальными рабами; все командиры и солдаты, имеющие национальное самосознание, все партии, группы и организации, желающие участвовать в священной национально-освободительной народной борьбе; вся честная молодежь из членов Гоминдана и синерубашечников; все китайские эмигранты, желающие спасти свою родину, — он поднимал голос, словно скликал народы сюда, в кумирню, — все братья из угнетенных нацменьшинств, монголы, мусульмане, корейцы, тибетцы, мяо, но, мань, ли, фан и другие — все, как один, поднимайтесь на борьбу. Все, как один».

Тан протянул руки вперед.

— Отныне мы создаем единую революционную армию. Кто против всех и неизвестно за кого — тот против нас. Маньчжурская Красная армия начинает свое славное существование. Имя командира — товарищ Чэн. Вот он.

В ту минуту, как названо было имя, сильный, медленный голос громко и весело произнес:

— Начальник Тан, мы создадим хорошую армию.

Многие встали и оглянулись, — голос принадлежал молодому спутнику Тана.

Чэн, сын и внук портового рабочего, родился в Кантоне. В дни Кантонской коммуны ему было девятнадцать лет и он штурмовал гоминдановский штаб с рогаткой в руке.

— Он может попасть камнем в летящую пулю, — говорили о нем.

И правда, он пробил не один офицерский глаз.

После разгрома коммуны Чэн бежал в глушь Гуандуня и скоро вступил в отряд Чжу Дэ, теперь главкома.

Под командой Чжу Дэ он дрался рядовым, взводным командиром и, наконец, политруком, после чего был послан агитатором в незанятые уезды — вовлекать в Красную армию молодежь. Он научился немного петь, плясать, показывать фокусы и уже достаточно разбирался в вопросах политики на селе. Он бродил из деревни в деревню под видом фокусника и напевал песню аграрной революции:

Долой помещиков,
Долой тухао и джентри [39],
Свершим аграрную революцию —
Так радостно мы поем, радостно все мы поем.

Через месяц, когда он привел с собой двести добровольцев, его отправили в школу комсостава с учителями-иностранцами. Школа шла в обозе, слушатели ухаживали за мулами, лекции читались на стоянках. На дневках устраивали тактические занятия, и сражения армии прорабатывались у карты и затем в поле в присутствии старшего командования.

Командуя ротой под Чанша, Чэн ранен был в руку и отправился в полевой госпиталь с американским врачом, не знавшим ни слова по-китайски. Пришлось учиться его языку.

Когда Чэн вернулся в полк, там уже выходила большая стенная газета. В отделе «Личных вопросов» Чэн написал самое большое желание своего сегодняшнего дня — он хотел бы жениться.

В продолжение месяца его имя упоминали во всех смешных положениях, вышучивали на все лады в столовках и приглашали на диспуты по бытовым вопросам, прося высказаться подробнее. Однажды он выступил, и речь его была коротка.

— Я хотел бы жениться. Я это повторяю. Но я так занят, что у меня нет знакомых женщин. Я не вижу в этом ничего дурного.

Это выступление отчасти повлияло на то, что ему не дали полка, как было уже предположено.

После диспута к нему подошла девушка из Поарма и спросила, как именно он предполагал бы жениться.

— Я думаю, это зависит от любви, — ответил он и получил приглашение зайти к ней вечером.

Он забежал, рассчитывая просидеть не больше часа, и остался до рассвета. Потом они пошли вместе в сельский совет зарегистрироваться. Их записали в книге, — они три раза поклонились портрету Маркса и вышли женатыми.

Чэн довел жену до Поарма и бросился в часть, забыв условиться, где они встретят друг друга вечером. Он искал жену в клубе, в театре, в госпитале и, нигде не найдя, долго сидел потом у стены ее дома, злясь на свое дурацкое положение.

Ха-Чуань тоже его искала и так же, как он, злилась на трудности брачной жизни.

В тот день они поругались и решили жить порознь.

Затем Чэн был послан командиром партизанской группы в деревни Хубейской провинции и первый раз в жизни увидел Янцзы, великую реку Китая. Ему удалось списаться с женой Ха-Чуань, и она приехала к нему погостить недели две. Здесь впервые он просил ее объяснить, откуда она и кто, и много ль училась, и каковы ее взгляды на жизнь. Покорная аннамитская кровь, смешавшись с японской, дала смесь удивительного упорства — Ха-Чуань сама удивлялась своему мужеству и упрямству. Она родилась в Макао, в богатой семье, окончила американский колледж, болтала по-испански и что-то делала в подпольной китайской организации. Ей часто приходилось выдавать себя то за богатую женщину, то за служанку или девушку рискованной профессии, и она умела говорить разными голосами и ходить разными походками, чему ее специально учили два года. Она очень любила свою работу и всегда, когда волновалась, начинала подражать голосу и жестам какой-нибудь своей старой роли. Целыми днями она рассказывала Чэну о шпионах, и он затосковал: жизнь ему казалась гораздо проще.

Из Хубейской провинции он выехал с женой вверх по Янцзы, она — под видом богатой женщины, он — в качестве слуги. Теперь он умел плести цыновки и делать бумажных драконов.

— Посмотрим, что такое шпионство, — говорил он. — Если это толковое дело, я им займусь.

Вскоре вышел он с тридцатью джонками[40] по реке к Ханькоу, забрав с собой Ха-Чуань, которая сменила богатое платье на синюю кофту и варила рыбу, сидя на корточках, как другие женщины отряда.

Ханькоу начался за двадцать или тридцать ли[41] до того, как они его увидели. Не город — страна лодчонок, парусов, моторов и кораблей, страна наречий таких непонятных, что люди, сходясь, молчали, или объяснялись на плохом английском, или прибегали к помощи толмачей[42], которые им все перевирали за сравнительно большие деньги.

Чэн немедленно нанялся толмачом и выколачивал по пяти долларов в день.

— Я думаю, половина здешних людей шпионы, — говорил он жене.

— Больше, гораздо больше, — отвечала Ха-Чуань.

Ханькоу — богатый торговый город, с иностранцами и большим гоминдановским гарнизоном. Чэн, осмотревшись, решил действовать. Скоро он потопил две баржи с военным грузом, приготовленным для Ханьяна, моторку чиновника речной полиции и пловучий чайный домик для офицеров.

Ха-Чуань поселилась на берегу и открыла лавку близ главного порта. Чэн изредка бывал у нее и однажды прошел с ней на выставку живописи.

— Наша и японская живопись не созданы для мыслей, — заметил он после, глубоким вечером, когда Ха-Чуань лежала в его джонке и пела детским, необыкновенно ласковым голосом.

На реке вздрагивали паруса, пьющие воду, как бабочки. Морские корабли, опустив в воду железные усища якорных канатов, покачивались большими пчелами. По воде шли синие, красные, голубые и белые пятна, будто река поедала цвет всего того, что на ней жило.

— Чэн, я слышала, что тебя ищут, — сказала Ха-Чуань, — тебе нужно быть более осторожным.

— Нет ничего надежнее храбрости, — ответил он.

Но она повторила об осторожности еще раз и снова вернулась к этому разговору много дней спустя, когда они снова проводили ночь вместе.

— Через неделю тебе отрубят голову, — сказала она.

— В таком случае надо поторопиться с делами, — ответил он и в ту же ночь, отослав Ха-Чуань в город, потопил железную баржу с орудиями и поджег два интендантских пакгауза. Преследуемый полицией, он бежал со своими джонками вниз по реке до самого Гуанцзы.

Но осень уже влезала в реку, рассветы сковывались холодком, речная сырость делала вялой мысль.

Когда он твердо решил ехать один в Ханькоу, Ха-Чуань появилась сама. Она привезла тяжелые новости. Чэну следовало распустить речных партизан и зарыться в подполье. Они проговорили несколько дней и приняли такой план: Ха-Чуань возвращается к Ханькоу и оттуда потихоньку перебирается в свою армию, а Чэн распустит речных партизан и уйдет на север, к Нанкину, и там переждет зиму.

Они попрощались, и Чэн повез жену в город, в сопровождении мальчика-лодочника.

Стояла ночь силуэтов, когда подходили к Ханькоу. Лишь очень опытный глаз мог определить дорогу среди тысяч лодок. Они пристали к знакомому берегу, недалеко от рисовых складов.

— Иди, — сказал Чэн. — Весной мы встретимся.

Ха-Чуань, с лодки на лодку, побежала к берегу.

— Уйдем, начальник? — спросил лодочник-мальчик.

— Подожди, она что-нибудь крикнет нам.

И сразу, точно подслушав его мысль, раздался крик. В нем был зов о помощи. Чэн разобрал знакомый тембр голоса.

— Я здесь, Ха-Чуань! — крикнул он и встал, чтобы прыгнуть на соседнюю лодку, но мальчик схватил его за ногу, повалил и тотчас оттолкнул лодку.

— Когда женщина так кричит — тебе нельзя выходить на берег, — шепнул он.

— Ее убили, дурак ты, — сказал Чэн.

— Такую женщину нельзя просто убить, — сказал мальчик одними губами и выгреб на середину реки.

Они вернулись в отряд. Чэн распустил людей и вдвоем с мальчиком ушел в Нанкин.

Там он вел работу в порту, учился русскому языку и одиноко страдал оттого, что не знает судьбы Ха-Чуань.

Его пугало, что она может вывернуться не так, как следует коммунистке. Затем он получил приказание ехать на север, в Мукден, в распоряжение Маньчжурского комитета партии, но из Шанхая выехал на канал Кра. С тех пор как он поступил в армию, прошло целых три года. Когда он вспомнил свои первые дни у Чжу Дэ, ему становилось стыдно, как много дней потеряно зря.

Тан хотел остаться в партизанском штабе еще дня два, так как ожидали приезда корейских товарищей.

Он обходил фанзы, занятые представителями отрядов, отдыхающими разведчиками, работниками политических организаций и молодежью, бросившей города и семьи, чтобы вступить в антияпонскую армию. Обычно его сопровождал кто-нибудь из больших командиров и обязательно Луза, которого Тан неутомимо расспрашивал о советских делах и Дальнем Востоке.

В фанзах суетились наборщики газет, резчики плакатов из дерева, фокусники-агитаторы. Минеры штаба ковырялись на берегу реки с керосиновыми бидонами.

Американский летчик Лоу, похожий в своем синем комбинезоне на приукрашенного китайца, сколачивал маленький планер на опушке леса.

Как только Тан выходил из кумирни, его окружали толпа ребят, вслед за которыми сбегались приезжие издалека. Это были рабочие кустарных маслобоек и гончарных заводов, обезумевшие от голода и ненависти к жизни. Они предлагали свои услуги в качестве тайных мстителей.

Тан обратил внимание Лузы на группу этих ребят, раскачивающейся походкой подошедших к нему.

— Снимите-ка штаны, — сказал он одному парню. — Это работающие на токарных станках, — объяснил он Лузе. — Видите, у него грыжа, и обратите внимание на ноги. От движения ног при нажиме на педали станка и трения о край деревянной лавки образуются кровавые мозоли. Через год он не сможет ходить, как и все его товарищи. Это профессиональное.

— Откажите ему в приеме в армию, — сказал Луза.

— Нельзя, — ответил Тан. — Нельзя. Таким, как он, ни в чем нельзя отказать. — Он перевел глаза на крепкого, средних лег крестьянина, очень коренастого, почти толстого, с широчайшим лицом бурята, который стоял, заложив руки за спину.

— Покажи руки!

Крестьянин улыбнулся и, щелкнув языком, отошел в сторону.

— Будешь так выбирать, начальник Тан, — никого не найдешь.

— Ты гончар? — спросил Тан.

— Сам видишь, — и протянул вперед руки ладонями вверх: на них чернели крутые кровоподтеки, и кожа до локтей была покрыта трещинами и мокрыми лишаями.

— И ноги? — спросил Тан.

— Да, — ответил крестьянин.

— Я всех вас приму, — сказал Тан, — только я подумаю, куда направить. Им нельзя отказывать, — заметил он Лузе, — потому что таким людям некуда деться. А кроме того, героизм свойственен им больше, чем кому-либо другому.

В тот же день Тан имел три разговора: с Лузой, с Ю Шанем и американским летчиком Лоу.

Беседа с Лузой касалась границы и приграничных партизан. Тан смеялся, когда Луза рассказывал ему о Ван Сюн-тине, потому что этот тип людей он давно знал. Сам Ван Сюн-тин, однако, злился на шутки.

— Выдам тебе десять винтовок, а Тай Пину, который привез Лузу, подарю маузер, хотя он дурак, отпустил Мурусиму, — сказал Тан…

В тот же вечер Тан два часа просидел с огородником Ван Сюн-тином, и за стеной было слышно, как они хохотали.

Но дольше всего Тан говорил с Лузой о Мурусиме.

— Видели вы такого — Якуяму? — спросил Тан и, узнав, что Якуяма допрашивал Лузу, сказал, что этот капитан представляет опасность большую, чем старый Мурусима.

— Во всяком случае, задачей Ван Сюн-тина является уничтожение их обоих, — сказал он и тут же спросил: — Этого можно добиться?

Луза развернул ему подробный план, как это легче всего осуществить.

Чэн, командующий отрядом «Общества любителей храбрости», всегда внимательно прислушивался к их разговору.

Когда они переговорили о многих вещах, вызван был Ю Шань.

— Вы хотели предложить мне ваш план действий… — сказал Тан.

— Да, начальник.

План Ю Шаня заключался в организации нового рода партизанских отрядов — городских партизан, партизан в промышленности и партизан на транспорте. Сам он желал бы организовать последних и, тяжело дыша от волнения, чертил планы железнодорожной войны.

Адъютант приволок и поместил перед ним рельефную карту Маньчжурии. Касаясь руками гор и проводя пальцем по рекам, Ю говорил о еще не происшедшей войне как человек, уже переживший ее тяжелые испытания.

Когда раненый Ю лечился у русских, он впервые увидел там географическую карту и долго не мог от нее оторваться. Маленькая земля лежала перед ним, как вскрытый механизм таинственной машины. Он видел воображением, как работали ее отдельные части — дороги, тропы, постоялые дворы, города и фабрики, как шли потоки грузи и людей, и восторгу и страху его не было границ, потому что сквозь все это он видел судьбы людей.

Вернувшись от русских к себе домой, Ю пошел наниматься в отряды. Предложений было немало, но Ю требовал от командиров предъявить карту, и так как карт ни у кого не было, Ю отказывался иметь с ними дело. В поисках командира с картой он добрался до Харбина и попал к хунхузу Безухому, который становился известным в прихарбинских местах.

Безухий показал Ю рельефную карту и сказал, что он может ощупать и погрузить палец в ущелья. Он развернул перед ним карты ремесел, дождей, почв, растений и дорог, по сторонам которых были нарисованы кружочки постоялых дворов, колодцев, хуторов, кладбищ, сел и городов. Все было маленьким на кусочке разрисованной бумаги, даже самые большие города и глубокие реки, но дороги вели свои линии четко и грубо, — страна лежала в них, как в силке. Стоило развязать узел — вся сеть расплетется и земля выпадет, как дичь из дырявой сумки.

— Я тебя знаю, ты Ю Шань, — сказал Безухий. — Возьми эту карту и служи у меня. Я научу тебя многому, чего ты не знаешь.

Хунхуз Безухий тогда как раз входил в моду. Он вступил в организацию революционных повстанцев и держал свой штаб в Харбине. Он увлекался «городскою войной» и размалевывал стены домов лозунгами и плакатами, разбрасывал листовки, распространял песни и наклеивал на дома богачей афиши с цифрами их доходов, что производило громадное впечатление на рабочие массы.

Ю воевал у Безухого четыре месяца, а затем вернулся в Нингуту, где основал свой первый железнодорожный отряд из бывших стрелочников. Сначала он сбрасывал с путей товарные поезда и создавал пробки на узловых станциях, как бы проверяя на опыте общую идею своего плана, но в это время к нему Тан прислал молодого офицера из Фучжоу, и Ю решил торопиться. Офицер был храбрым, восторженным человеком. Он становился во фронт перед Ю и никогда не садился в его присутствии. Однажды, выпив стакан ханшина, Ю открыл ему свои планы. Лицо офицера вздрогнуло от волнения.

— Командир, да здравствует ум народа!

Его смущало лишь отсутствие арсеналов, и он не совсем понимал, откуда он будет брать взрывчатые вещества для войны дорог.

— Отбивать у японцев, — сказал Ю.

— Командир, этого мало, и это не всегда под рукой.

— Тайно покупать в городах.

— Командир…

— Хорошо. Мы будем их делать сами, не о чем разговаривать.

Через два месяца он получил три сотни консервных банок.

Коробка «сардин» взрывала железнодорожное полотно на пространстве пятнадцати метров, но для мостов он предложил «ананасы» в банках по полкило и «маринованные огурцы» в банках по пяти кило. Получив бомбы, Ю разработал маленькое железнодорожное сражение под Нингутой и, забрав шесть поездов с бобами, два вагона пшеницы и сто пятьдесят тысяч патронов к винтовкам, был занесен японцами в особые списки, а человек, поймавший его, мог получить десять тысяч иен.

Теперь Ю Шань предлагал Тану план железнодорожной войны от Хингана до моря.

— Я отрежу японскую армию от ее портов, — говорил он. — Для этого я разрушу мосты и тоннели Корейской дороги. Я ударю по японским деньгам; разрушив линию Фушун — Дайрен, дорогу угля. Я отрежу японцев от моря и уничтожу пути между городами. Я заставлю японцев пройти по нашей стране своими ногами, и тогда все дороги поведут к смерти.

Тан улыбнулся, сказал:

— Дорогой Ю, существует авиация…

— Птица, которая питается летающими в воздухе насекомыми, и та нуждается в земле, но пищу воздушным машинам не принесут на своих крыльях орлы.

— Хорошо, — сказал Тан, — оставьте мне ваш проект.

— Я хочу, чтобы все добро, что привезут к нам японцы, осталось у нас. Мы вернем микадо только шапки его солдат, — сказал Ю, подавая проект и козыряя, как подобает дисциплинированному солдату.

Затем Тан просил войти американца Лоу.

Луза сидел у окна фанзы, заклеенного промасленной бумагой. За окном ветер нес желтый, пополам с песком, снег, сухую траву и охапки света, похожего на солнечный, но, может быть, то была пыль. Облака с колючими краями, похожие на куски цветного стекла, скоблили небо из края в край.

На стенах фанзы висели на гвоздиках улы, разбитое зеркало, дешевая лампа, ходики русской работы, подкова. Всюду, на ящиках, дверях, стенах, пестрели новогодние красные бумажки с иероглифом «Фу» — счастье.

Разговор зашел о Китае и Азии вообще.

— Китай — это выносливость под видом покорности, — сказал Тан. — История скрутила пружину нашего характера в жгут, но попробуйте распустите пружину. Говорят, арабские клинки хранятся свернутыми в кружок и перевязанными бечевой, но развяжите веревку — и сталь прыгает в воздух и вонзается в любое препятствие. Мы лежали свернутыми в кружок.

— Но если удар взвившегося клинка придется по цивилизации? — с любопытством спросил Лоу.

— Он одет, как плохой кинорежиссер — в ковбойку, кожаные штаны с индейской бахромой, расписной свитер, а на голове шляпа, напоминающая панаму. Можно подумать, что он только что вернулся с киносъемки.

— Я не знаю, что вы имеете в виду, — осторожно ответил Тан. — Я бы хотел вас спросить, как отнесется американское общество к вам, пришедшему работать с революционерами?

— Я пришел работать против японцев. Мой опыт, надеюсь, окажется не безынтересным и для моей родины.

— Академически, мистер, — рассмеялся Тан. — Только академически. Я не верю в то, что Соединенные Штаты будут когда-нибудь воевать с Японией. В европейской войне, мистер, ваша страна победила не силой оружия, а силой экспорта. У вас было больше нефти и солонины, чем у противника. Сегодня положение иное. Япония гонит вас со всех рынков и выгонит, если мы ее не побьем. Соединенным Штатам нужно, чтобы кто-нибудь другой воевал с Японией, пока Штаты будут возвращать себе старые рынки и захватывать новые.

— Я не представляю особу президента, и чорт его знает, что там думает Вашингтон, — говорит Лоу. — Но я офицер и собираюсь работать практически. Дело ваше большое, хотя белому человеку трудно согласиться с вами во всем. Даже у меня есть чувство неприязни, а я не худший.

— Что вы думаете о наших силах?

— Буры были когда-то храбрее англичан, а сербы храбрее австрийцев — и, однако, буры побиты, а сербов резали, как поросят. Храбрость — чудное дело… Храбрость… мне иногда думается — это часть вооружения, доставляемого солдату отечеством вместе с патронами и консервами. И это есть у вас. Производство храбрости у вас поставлено здорово.

— Я человек узкий и ограниченный, — говорит Тан смеясь. — Говорите без обиняков, каковы ваши планы?

Американец смотрит на него очень долго и говорит:

— Я скажу вам, как проповедник: «Дайте мне бензин, и вы войдете в царство небесное».

— Вы ничего не можете предложить?

Американец пожимает плечами.

— Тан подходит к Ю Шаню, сонно глядящему на беседующих, так как он не понимает по-английски, и говорит ему:

— Ваш проект начинает мне нравиться.

Потом все встают и идут в кумирню обедать.

Накануне отъезда Тана командиры собрались еще раз.

Тан принимал на себя командование всеми антияпонскими революционными силами.

Чэн получил армию, носящую имя «Общества любителей храбрости». Ю Шань назначался командующим армией тыла. Чу Шань-хао — командармом Корейской; Цин Линь — представителем военного отдела партии в районе Хайлара; Ван Сюн-тин возглавил пограничных партизан, которыми раньше командовал Ю.

Луза решил ехать вместе с Ю в Мукден, помочь созданию армии тыла.

Немедленно после совещания с Таном волонтеры, прибывшие с Формозы и Манилы, обступили командиров. Они требовали немедленной отправки на места и бранились с Ю, командармом тыла, который не брал ни одного приезжего человека.

— В полевой армии они будут очень полезны, — говорил он Лузе, — а мне нужны местные кроты.

21 октября армия Ю открыла военные действия. Партия № 1 выехала под видом сезонных рабочих на Цзиндуньскую железную дорогу, в сторону Кореи. Она имела задание взорвать тоннель по линии Гирин — Дуньхуа и Дуньхуа-Дайрен, чтобы задержать переброску японских войск в глубь Маньчжурии от берегов моря.

Сам Ю сидел в это время в старой каменоломне, у аптекаря Ангеловича.

В то же самое время Осуда выехал на Футунские рудники, а Ю от аптекаря помчался вдогонку своей партии, сопровождаемый начальником штаба.

Начальник штаба был человек осведомленный и всю дорогу шопотом просвещал своего командарма.

— Немцы, отходя из Франции в марте тысяча девятьсот семнадцатого года, — говорил он, — разрушали дороги таким образом, что на каждые три километра приходилась воронка от взрыва мины до сорока метров в диаметре каждая. Они уничтожили тысячу метров рельсового пути, две тысячи стрелок, тысячу станционных сооружений, полторы тысячи мостов, восемнадцать тысяч заводских зданий. Разрушения лишили восток и север Франции восьмидесяти процентов литейного производства, шестидесяти процентов меди и двадцати пяти процентов свинца.

Немцы устанавливали замаскированные мины замедленного действия, с расчетом взрыва через три месяца, так что взрывы продолжались во Франции до весны тысяча девятьсот девятнадцатого года. Это делать несложно. Бурится шпур метров восьми глубиной и уширяется взрывом нескольких патронов. В конце шпура делается минная камера, ее наполняют бомбами, из которых одна снабжается кислотным взрывателем. Мины укладываются под рельсы, в дом, под улицы, везде. Французские крестьяне, вернувшись в родные деревни, не смели войти в дома, боялись коснуться стен, деревьев… Вот какая война нужна нам. Я проповедую вместе с вами войну бомб и пакли, пропитанной нефтью.

Ю догнал партию № 1 в жестком и грязном вагоне поезда. Поезд пересекал хребты на восток от Гирина. Каменные тоннели Людохэ и Ляоелина вставали сплошной грядой. Потом поезд выскочил в долину реки Лафахэ и снова поднялся на крутизны Цинлина и Вэйхулина ходами тоннелей. Ю пытливо любовался природой. Ему понравился железнодорожный мост через Сунгари у Гирина, на девяти устоях, длиной почти в полкилометра. Под мостом свободно шли пароходы.

— Какой прекрасный мост, — сказал он зажмурившись. — Картина его разрушения была бы потрясающа.

С любопытством всматривался Ю и в начало тоннеля, между станциями Людохэ и Ляоелин, которые показались ему покойными и очень приветливыми. Тоннель в тысячу восемьсот метров казался отлитым из стали, так звонко отскакивали от его стен звуки бегущего поезда. Ю выходил на площадку вагона и глядел в темноту. Иногда огненные точки освещали край полотна — это возились ремонтные рабочие. Он любовался мостами, телеграфными линиями и железнодорожными станциями, везде отмечая в памяти картины уединения, как истинный любитель природы, каким он был.

Он слез со своими людьми на станции Наньян и пешком двинулся обратно на запад, в сторону Гирина.

Поденщики требовались, куда ни зайди. Они работали артельно на разработке карьеров, укладывали шпалы, разгружали вагоны и так пришли к станции Хаербалин, где и остановились на долгий срок.

В Хаербалине Ю разделил партию на три части и послал две взорвать Хаербалинский тоннель, а сам с третьей частью взял на себя большой и красивый тоннель Людохэ.

Ближайшей ночью две первые партии поползли в тоннель. Первым полз человек из Синьцизинского комитета партии, имя его неизвестно. Он принял на себя выстрелы часового, ответил на них броском ручной гранаты и пропал в темноте.

К тоннелю приближался пассажирский поезд из Сейсина. Услышав выстрелы, машинист дал контрпар, вагоны, скрежеща колесами, остановились в самом начале тоннеля. Трое немедленно бросились к поезду и под вагонами пробрались к паровозу, проползли внутрь тоннеля и бросились бежать изо всех сил в глубь его, чтобы заложить бомбы подальше от входа.

В это время камень тоннеля раскатисто ахнул, и они поняли, что первый парень заложил и взорвал мину.

Повидимому, никакой боли никто не чувствовал, и смерть наступила вместе с окончанием мысли, но взрыв бомб в их умирающих руках был ужасен. Тучи едкого голубоватого дыма с летящими осколками камней вырвались из тоннеля, схватили и поставили паровоз на попа, качнули состав назад и подняли высоко в воздух будку часового и нити телеграфных проводов. Они летели по воздуху, свистя, как перепуганные журавли, или чудовищными кнутами, взвиваясь, хлестали землю.

Ю с двумя товарищами находился в это время перед тоннелем Людохэ. Наутро он уже знал, что произошло. Тоннель был поврежден, но не уничтожен.

Когда несчастье в Хаербалине забылось, Ю запрятал в своды тоннеля Людохэ восемь мин замедленного действия и две мины у входов в тоннель с обоих концов, а три «ананаса» заложил в глубокий шурф под тоннелем. Приехав в Гирин, он прочел в газете об ужасной катастрофе — взрыв тоннеля вызвал оползни, дорога исчезла под съехавшей горой. Там, где вчера ходили поезда, стояла новая гора. Это произошло в конце октября, когда на Фушунских копях началась забастовка.

Поезда на Дайрен, к морю, прекратились. В первый день забастовки в Дайрене произошло два неожиданных взрыва — на угольном складе и на военной пристани. Их никто не ожидал. Выпущенное в воздух, как птица, восстание началось. События стали обгонять друг друга в еще не объяснимом и непредвиденном порядке.

Все действовало, и все стояло.

Биржа функционировала, но сделки были мелочны, не настоящи, надуманны. Пароходы в Японию отходили по расписанию и казались пустыми, но каюты и трюмы были доотказу набиты людьми, покидающими Дайрен. Как всегда, воровски скользили в порту джонки, поскрипывая суставчатыми парусами, похожими на раскрытый веер.

Осуда под видом безработного монтера прибыл в Фушун и, предъявив прекрасные рекомендации, получил место смазчика вагонов на железнодорожной станции. Он вел себя человеком спокойных правых взглядов, несколько раздраженным личными неудачами. Дня через два он побывал в фушунской подпольной организации и выяснил там, что готовиться в сущности некогда. Местный комитет мобилизовал что мог, но следовало признать, что ничего не готово.

В полдень раздался взрыв на пороховом заводе. Осуда в это время торчал на станции. Он обомлел.

Вот что стало известно потом об этих днях.

К перрону подавали экстренный состав из Дайрена. Вдруг завыли гудки лесопильного, недалеко от станции. Завыли паровозы. Публика, ожидавшая еще не поданных поездов, ринулась на платформу и, отбрасывая служителей, атаковала запертые вагоны экстренного состава. Взрывы на пороховом мчались по небу, делая его вечерне-бурым. Осуда не понимал, в чем дело. Дежурный по станции пробежал на двенадцатый путь, чтобы там, вдалеке от народа, собрать три вагона особого назначения в сторону Дайрена. Под навес вагонного парка скромно прошла группа молчаливых пассажиров в штатском. Вокруг них суетилась охрана и лежали тяжелые стальные ящики. Их грузили в салон-вагон.

Толстый японец в коричневом цилиндре, никого не слушая и ни к кому не обращаясь, все время спрашивал в пространство:

— Так что же, выяснилось, в чем дело?

Когда были погружены ящики, бегом провели арестованных. Осуда узнал в одном из них работника комитета, с которым вчера познакомился. За арестованными, как детские колясочки, провезли два пулемета.

Человек в коричневом цилиндре бросил сигару и взмахнул рукой. Дежурный дал машинисту знак отправления.

Не думая и ничего не взвешивая, боясь упустить оставшиеся секунды, Осуда вынул бомбу из ведра для смазочного масла и, быстро справившись с часовым механизмом, сунул ее в карман оси. Кажется, механизм был заведен на час. Осуда степенно прошел потом на второй путь и, почти не стесняясь, нагло заложил новую бомбу — под последний вагон большого воинского состава. Забастовка повсюду переходила в восстание.

Горел, вздымался в воздух пороховой завод, на коксовом рабочие разбирали машины и уносили части неизвестно куда. Телеграф, радио, почта находились в руках рабочих.

Никто не хотел бастовать, все требовали восстания, которое казалось менее страшным. Той строгой выдержки и уменья выжидать, которые делают успешной любую стачку, не было. «Восстание! Восстание!» — кричали на улицах. Толпами неслись ребята и пели. Женщины пекли какую-то снедь, напевая тоненькими фарфоровыми голосами сонные лирические мотивы.

Толпы трусов тянулись в горы.

В штабе Осуда застал шумную дискуссию о том, быть ли восстанию.

Простаки полагали, что есть еще время вернуться к спокойной, хорошо организованной стачке, стоит лишь штабу ясно высказать свое отношение к маневру.

Штаб, утром еще бывший в глубоком подполье, теперь осаждался тысячами рабочих. Многие явились с оружием.

Они твердо вздымали коричневые и черные свои кулаки и требовали действий, зная уже, что такое восстание, по тридцать первому году.

Тогда секретарь комитета крикнул:

— Война! Приготовьтесь к борьбе.

Толпа довольно закричала. Люди пришли отдать революции что-то большее, чем жизнь, и они боялись, что им не удастся внести ничего, кроме жизни.

Наскоро набросали план боевых действий.

Осуда настоял на немедленном движении в сторону Дайрена, где ждут портовые рабочие, где шаток японский гарнизон. Он предложил немедленно разобрать железнодорожный путь на Дайрен и выдвинуть вооруженные отряды километров на двадцать во все стороны от Фушуна.

— Между нами и Дайреном мы еще успеем возвести хорошую баррикаду из банкирских салон-вагонов. Я заложил в их поезд бомбу.

— Поезжайте тогда в паровозный парк и ждите там товарища Одзу, — сказал секретарь комитета. — Весь путейский состав — японцы, и вам двоим будет нетрудно сговориться со всеми ребятами. Одзу — сам машинист, да заодно и бывший офицер. Я сейчас пришлю его к вам. Итак, командуйте восточным боевым участком. Часа через два я пришлю вам людей для заслона от Дайрена.

Осуда помчался на станцию. Он был еще в грязном костюме смазчика, со множеством карманов, забитых паклей… Он вбежал в комнату отдыха машинистов.

— Не приходил ли Одзу?

Машинисты переглянулись.

— Он дежурил, когда пришли и забрали его. Вы разве не были здесь?

— Нет.

— А где вы были?

— Я уходил в город.

— Вы семейный? — спросил Осуду один из машинистов, старик с длинными усами.

— Нет, я один.

— В такой день, как сегодня, нужно держаться товарищей, — заметил старик.

— Я член штаба, — на риск сказал Осуда, — мне сообщили в комитете, что сейчас придет сюда Одзу и представит меня вам. Мы должны немедленно прервать движение на Дайрен и завалить пути.

— Одзу не придет, — ответил старик машинист, — его увезли в Дайрен еще поутру, а поезд взорвался в дороге. Так что путь и так завален, мой друг. Вы, может быть, поедете со мной, с аварийным составом, если вам туда нужно? — спросил он, переглянувшись с товарищами и подмигивая им.

— Хорошо. Штаб вышлет туда заслон.

— Да, да, очень хорошо. Сядьте, мы сейчас выйдем к паровозу.

В комнате возникло молчание.

— Как товарищи относятся к событиям? — спросил Осуда, спеша познакомиться. Машинисты молчали.

— Нам пока известно немногое, — строго сказал старик, — мы действуем на основании совести. Пойдемте, — позвал он Осуду.

Аварийный поезд тотчас же двинулся. Осуда тут только сообразил, что он едет напрасно, так как, очевидно, ему не особенно верят, и надо вернуться. За выходной стрелкой он решил спрыгнуть на полотно.

— Далеко ли произошло крушение? — спросил он машиниста.

— Часа полтора ходу, — ответил тот не оборачиваясь.

Осуда ринулся вниз. Все произошло в пределах одного движения. Схватясь за поручни, он оттолкнулся руками — и горячий свист пронизал его со спины в грудь. Рука машиниста схватила его за шиворот.

— Так я и знал, — сказал он. — Так я и знал, что ты сволочь!

Он быстро ошарил штаны и куртку Осуды, вынул револьвер и бросил Осуду в угол паровоза, на кучу угля.

— Спасенья тебе нет, — сказал он. — Давай говорить, как люди.

Кочегар вел поезд один.

— Кто ты? — спросил машинист.

— Мое имя Осуда, оно незнакомо тебе. Я приехал с севера, член вашего штаба.

— Довольно болтать.

— Не будем спорить. Ты сделай одно — сообщи, что произошло, комитету. В том, что случилось, никто не виновен. Сообщи комитету, как было. Осуда мое имя. Запомни. Осуда. Осуда. Очень важно. Не перепутай. Конспирация не терпит откровенности, но имя мое не забудь, оно важно для дела. Повтори его.

— Осуда, — сказал покорно старик, разгибаясь, и добавил: — Рана, я думаю, не опасна. Патроны только что выдали, чистенькие, как ребятишки. Крепись.

— Заткни мне грудь паклей, — сказал Осуда. — Возьми ее в моих карманах. Вот так. Крепче. Ах, чорт возьми… жми, жми… Так. Хорошо… Поезд, значит, взорвался? Взрыв под последним вагоном?

— От кого слышал?

— Моя работа. Очередь за воинским, что на втором пути.

Вдруг он крикнул:

— А если штаб пустит заслон с этим составом? А? Они могут бросить отряды с этим составом. Под четвертый с конца заложена мина.

Старик впился руками в регулятор.

— Теперь я вам поверил, товарищ Осуда, — сказал он бледнея.

— Надо так сделать, — сказал Осуда, приподнимаясь с помощью кочегара. — Наверно, будет какой-нибудь поезд в Фушун. Передай с кем-нибудь из своих: первое — Осуда ранен, пусть присылают другого, второе — состав на втором пути осмотреть, он опасен, третье — выслать вам директивы о действии…

— Третье ты дашь, — сказал машинист. — Я передам людям все, что прикажешь, я парторг здесь.

— С твоим поездом едет кузница? Надо склепать концами два рельса, как вилку.

— Сделают.

Они замолчали.

— Тебя сейчас перевяжет наш фельдшер. Не разговаривай. Не отвечай на вопросы, — сказал потом машинист.

На месте крушения поезда стоял оживленный гул. Железнодорожная рота копошилась в остатках вагонов. Паровоз, прижавшись спиной к земле, изредка всхлипывал перебитыми трубами.

Санитары грузили раненых на открытые платформы с песочной подстилкой, чтобы впитывалась кровь.

Машинист, как приехали, тотчас крикнул знакомого фельдшера, и Осуда был аккуратно перевязан. Жизнь его, сказал фельдшер, была в трудном положении. Когда Осуда очнулся, машинист сказал ему:

— Рельсы склепали вилкой, говори дальше. Скажи все, что надо, чтобы Я знал.

Тонкий вечер едва держался в зыбком небе. Минута, другая, он дрогнет, и ночь промчится по его беззащитным краскам.

— Попробуй так сделать, — сказал Осуда, глядя через плечо старика на небо, последнее, которое ему суждено было видеть. — Оба свободных конца вилки прикрепи к вагонной оси, их тут валяется много, а ось, чуть-чуть расширив, втолкни колесами между рельс. Понял? Дай карандаш, я тебе покажу.

Он набросал ему дрожащей рукой, что делать.

— Ось эту прикрепи к заднему вагону поезда, что вернется в Дайрен. Оружие есть? Как только рота погрузится и поезд пойдет — начни стрельбу.

— Что выйдет?

— Они будут пахать за собой путь. Рельсы полетят к чорту. Только надо их гнать, чтобы они не остановились.

— Будет сделано, — сказал машинист. — Ты лежи, — и ушел распорядиться.

Осуда закрыл глаза, погружаясь в туманный жар тела. Кто близок был к смерти, тот знает, как обидны воспоминания перед последним вздохом. Человек прожил всю жизнь маленьким, скромным и вдруг, за минуту до смерти, начинает понимать, что он могучий ум, гигантски я воля, что он имел силу десятерых, страсть безумца, смелость героя и что все, чем когда-то гордился он, только маленькая доля той настоящей жизни, которая была заложена в нем, — и тогда великие и печальные мысли осеняют его. Он ясно видит, где он свернул с героического пути, где ослабел, где струсил, он видит себя таким, каким был он и каким мог быть. Счастье тому, кто после этих видений преодолевает смерть. Ничто не устрашит его теперь, ничто не свернет с дороги.

— Опоздали! — крикнул над его ухом старик.

— Что? Кто?

— Началась война с русскими! — крикнул старик, схватившись за горло. — Все опоздало.

Он сел возле Осуды и заплакал мелкими и редкими старческими слезами.

— Старик. Ты принес такую новость… — сказал Осуда, становясь на четвереньки. — И умереть можно. Это самая важная новость в моей жизни. Брось плакать — теперь победим. Поезд ушел? Уходит?.. Прицепляй ось, прицепляй. Откройте стрельбу… Встань, крикни солдатам: «Война!» Встань, крикни всем: «Война! Война!»

— Молчи! Тихо! Я уже рассказал, все знают, — увещевал Осуду машинист, но Осуда был сильный и очень упрямый человек, с ним нелегко было сладить.

Старик упал с паровоза и побежал в темноту. Следом за ним, жуя от боли клочок пакли, выплевывая и вновь засовывая ее в рот, спустился на землю Осуда. Глаза его ничего не видели. В глубине их была разлита мутная потная слабость. Он шел умирать, и все мешало ему в этой тяжелой дороге. Валялись трупы — он бил их ногой. Трещала щепа — он отшвыривал ее прочь.

Переживи восстание, поверь в товарищей, взгляни в глаза будущему — и ты поймешь, что нет на свете ничего, что было бы радостнее борьбы.

Переживи восстание — и станешь крепким, как родившийся заново, и если ты победишь — никогда не отступай от счастья; будешь разбит — научишься ненавидеть, а погибнешь — имя твое останется нам.

Но не хотелось умирать Осуде. Он грыз землю и вытирал паклей подвернувшуюся под руку железную шпалу, потому что уже не понимал, где ему больно — здесь ли, в груди, или вот там, в блестящей гайке, что валялась невдалеке.

А от Фушуна мчался поезд с отрядом рабочих. Над местом крушения снижались первые остро свистящие пули.

Фушун брался за оборону.

В тот самый час, когда полумертвый Осуда лежал на железнодорожной насыпи, Чэн с отрядом «Общество любителей храбрости» поднимал восстание за восстанием в далеких уездах Гирина.

Весть о войне, начатой японцами против Советов, последняя новость, слышанная Осудой перед судорогой смертельных мучений, была ошибочна: военные действия откладывались японцами со дня на день. Минами упорно собирал пополнения, воинские составы шли от берегов Японского моря на северо-запад и север почти непрерывной цепью. На их пути вставали восстания, их тыл тревожили мятежи и диверсии, горел Фушун, заводы его стояли, бастовал портовый Дайрен, на Сунгари тонули пароходы, взрывались тоннели — и в декабре японские дивизии, став спиной к северу, всей силой первого удара обрушились на бунтовавшую Маньчжурию. Деревни исчезали с земли, города разбегались. Древний Рим не проявлял большей жестокости, и сказания об умерщвлении Палестины оживали в кровавых образах Харбина и Гирина.

Минами издал приказ, запрещающий китайцам передвигаться по железным дорогам, — и, бросив поезда, население страны пошло пешком. Вторым приказом Минами запретил передвижение из уезда в уезд, и пришлых стали карать, как бродяг, шпионов и изменников родины. Тогда Маньчжурия залегла в своих фанзах и притаилась загнанным зверем для смертельного прыжка, в котором было последнее спасение.

Японские армии стояли, оборотясь лицом внутрь страны. Маньчжурия замерла перед их штыками. В декабре полки медленно возобновили прерванный путь на север, к границам Союза. Тотчас позади них обнаружились партизаны. Дивизии вновь обернулись к стране.

Тан полагал, что теперь Минами до осени не предпримет решительных действий, но Чэн не был согласен с ним и переубедил его без труда.

— Потери антияпонского фронта велики, — говорил он Тану, — страна терроризирована, японцы, несомненно, используют передышку для удара по красным. Две-три новых победы на фронте восстановят их положение. — Чэн считал поэтому необходимым неустанно тревожить японскую армию, идя вслед за ней к северу, и писал товарищу Чу Шань-хао, командарму Корейской, чтобы тот не давал японцам отдыха на границах Советского Приморья. Чу Шань-хао медлил с ответом, и теперь с твердыми директивами Тана ехал на север Луза. В день его отъезда пришло известие из Шанхая от Меллера, что Осуда жив и отправлен домой, в Японию, как железнодорожник, пострадавший при исполнении долга. Это было хорошей вестью. Меллер писал еще, что начинались бои и в самом Шанхае. Нападение японцев во многом повторяло их действия в январе 1932 года. Тогда они выступили глубокой ночью, и адмирал Шиозава заявил иностранным корреспондентам, что Чапей будет взят через несколько часов. В бой тогда вошла японская морская пехота, впереди которой с факелами в руках двигались добровольцы из местных японских жителей. Той же ночью японцы бегом вернулись обратно.

Теперь японцы выступали не ночью, а утром и без факельщиков впереди, но тем не менее тоже вернулись бегом к своим позициям. Наступление же их шло по старому фронту — из района Ханькоу, опорной базы японцев в Шанхае, через железнодорожные пути в Чапей, к Северному вокзалу.

Чапей запылал вторично. Но это уже не тот Чапей, что был в 1932 году, и люди его не те.

После 1932 года на месте сметенной с земли снарядами деревушки Цзянвань была построена значительная часть нового китайского города, Большого Шанхая, — ратуша, музей, публичная библиотека, огромный стадион, больницы, парки и первая очередь Цзюганских доков.

«Именно на Цзянвань, — писал Меллер, — японцы и повели свое наступление, рассчитывая, очевидно, уничтожить и новый город и новые доки. Они давно мечтают создать тут свою концессию. Отсюда близко к Усупу, к Янцзи, к морю. Но у нас за это время выросли люди, и они не отдадут Шанхая, хотя бы японцы поставили орудия на всех крышах домов, как они это сделали на крыше японского банка «Нисин».

Наши люди есть везде — и в банке «Иокогама Спеши», и в пароходстве «Нисин» и даже в японском институте естественных наук, на улице Гази, своеобразном Вердене шанхайского театра войны.

Я смотрю на события бодро. Наши солдаты идут на смерть, будто возвращаются домой, а война только начинается и еще не всколыхнула народ до дна.

Есть у нас много честных людей из американцев, французов, англичан и немцев.

Наш интернациональный батальон еще мал, но мы не опозорим его имени даже после геройств интернациональных отрядов в Испании.

А главное же, ребята, в том, что сражаться в городе может только народ и его народная армия. Еще не родились генералы, умеющие сражаться на улицах, где наши китайские фабрики и банки граничат с японскими.

Тут нужна не их стратегия, а наша».

«Война ставит перед нами очень сложные задачи, — заканчивал он. — Штабом командующего армией должен быть плановый экономический отдел. Если создана диверсионная армия, она должна охватить все экономические базы противника, и чем эти базы дальше от фронта, тем они ближе к фронту. Диверсионная армия должна действовать на всех узловых пунктах, точно выбирая объекты своих действий. Пусть Ю Шань командует и Шанхайским диверсионным узлом, а там не сегодня завтра приберет к рукам и диверсионные узлы в самой Японии, и на Малайском архипелаге, и в Сиаме».

Прочтя письмо, Тан вздохнул:

Повидимому, старик Меллер прав, но мы не в силах сейчас взять в свои руки то, что само упадет в них завтра.

Луза и Чу Шань-хао встретились в лесах за Хойреном. Командарм Корейской вяло соглашался на доводы Лузы и план удара по японским пограничным кордонам принял без воодушевления.

— Надо агитацию сначала вести, — сказал ом задумчиво, — лучше японцев агитировать, чем бить. Есть у них люди, которые к нам придут, если позовем. А начнем бить — испугаем.

— Кто у тебя есть? — спросил Луза.

— Один офицер есть. Большой человек. Вот увидишь. Если я его к себе переманю — все солдаты за ним перейдут.

— Познакомь-ка меня с ним, — попросил Луза, с тревогой слушая повествование корейского командарма.

— Это можно. К рассвету я велел ему быть здесь.

— Он знает о плане налета?

— Да. Он имеет свое дополнение.

Глубокой ночью Луза проснулся от тоски и беспокойства. За тонкой бумажной стеной, в комнатушке командарма, раздавались негромкие голоса. Видимо, японец уже приехал и докладывал. Луза прислушался.

Голос был очень знакомый.

— Коминтерн не одобрил восстания японцев в 1926 году, — говорил японец. — Энгельс, слыхал? Энгельс говорил — шутить с восстанием нельзя, а Ленин — ты слышал, кто такой Ленин? — подтвердил этот взгляд и развил его.

Луза прильнул глазом к щели в бумажной перегородке и увидел — капитан Якуяма сидел перед Чу Шань-хао, который с задумчивым видом слушал его сбивчивую речь и одобрительно кивал головой.

— Приказ старшего товарища Тана, — бормотал он иногда.

— Не старший товарищ Тан отвечает за Корею, а мы, — быстро и вдохновенно отвечал японец. — Может получиться печальное положение, нас разобьют, рассеют, и придет веселый товарищ Чэн, чужой человек, кантонец… Русский спит? — спросил он вскользь.

Чу Шань-хао кивнул головой.

— Эти старшие товарищи имеют привычку торопиться, — сказал японец, — но мы…

Луза отбросил легкую бумажную перегородку.

Капитан Якуяма вскочил с цыновки.

— Знаю! — крикнул он, улыбаясь и быстро вынимая револьвер. — Знаю.

Они оба выстрелили одновременно. Тотчас раздался шум за дверями и пять или шесть человек ворвались в фанзу, стреляя направо и налево.

Лузе показалось, что все пули попадают в него, глаза застлал едкий дым. Он рванулся к окну, выскочил во двор и побежал, отстреливаясь, к реке. Вот все, что он мог вспомнить, лежа в госпитале, и воображение его никогда потом не находило в себе сил воссоздать картину происшедшего и объяснить, как оказался он на советской границе близким к смерти.

О том, что им убит командарм Корейской, он впервые услышал во Владивостоке. Такие слухи распространялись среди корейских партизан, но Луза чувствовал, что этого не было. Он знал, что убил одного Якуяму.