Война — явление, которое может быть то в большей, то в меньшей степени войной. Клаузевиц.

Пограничное сражение в воздухе

Воздушную армию вел генерал Сано. Из многих вариантов налета им был выбран тот, который давно лелеял японский штаб, знающий, что его авиация хуже советской, это — молниеносный, внезапный удар по Ивановской авиабазе. Пока существовало это могучее объединение, в Японии никто не чувствовал себя спокойно.

Генерал Сано предполагал застать Ивановский аэродром врасплох, разрушить огнем фугасных бомб поле, поджечь постройки, разбить советские самолеты, стоящие на земле, и быстро вернуться к границе, на помощь армии Накамуры.

Еще прошлая война показала, что лучшее средство воспрепятствовать налету противника — это затруднить его вылет. К тому же японская авиация никогда не чувствовала себя сильной в ведении воздушного боя и во всех случаях предпочла бы сражаться с землей, памятуя, что только сильной авиации выгодно добиваться решающего сражения в воздухе, явления мало изученного и страшного по возможным своим итогам: в воздухе ни одна сторона не располагает средствами принудить другую к бою.

И генерал Сано избрал план разгрома Ивановской авиабазы. Вначале он предполагал выслать несколько слабых отрядов для ложной демонстрации своего маневра. Силы эти должны были встретиться с пограничной авиацией красных. Ивановская бригада оставалась бы, вероятно, в этом случае на аэродроме, в ожидании дальнейших перипетий сражения. Но Сано допускал, что она может опередить его и подняться над ним раньше, чего он решительно не хотел, но что красным было выгодно во всех отношениях.

Был еще третий выход — самим ждать удара главных авиасил противника, ускользнуть из-под него и затем последовать за наступающим, который, сработав горючее, будет возвращаться к себе, поймать его на аэродромах обессилевшим и не готовым к защите. Но этот третий вариант был рискованным и не соответствовал тому духу внезапности, который составлял славу японской армии, хотя и не всегда означал собой ее решительность.

Соблазнял генерала Сано и удар по городу в нижнеамурской тайге — там была вся душа большевиков, все их будущее. И он решил — тяжелыми бомбардировщиками ударить по новому городу, средними же и легкими силами действовать против Ивановска.

На север выделил он флагмана Сакураи, себе взял Ивановск.

И тотчас же, как только поднял он свои эскадрильи в воздух, с переднего пограничного плана на восток, к северу, на запад, в Москву ринулся короткий сигнал красного воздушного пограничника:

«Вышли в воздух на нас».

Потом другой сигнал от Тарасюка:

«Прошли над нами».

Сигнал из Георгиевки:

«Идут на север».

Дальний Восток просыпался в эту ночь сразу от Японского моря до океанов Арктики. Его будили коротко. И города вставали, вставали фактории, просыпались затерянные в тайге зверобои, поднимались рыболовецкие станы на далеких северных реках.

Радист Жорка в ту страшную ночь был всюду.

«Вставайте, вышли на нас!» — кричал он в телефоны и радиорупоры, мечась в эфире над тайгой.

Уже бежали к аэродрому, скользя на обледенелом снегу, Янков и Зверичев — на Дальнем Севере. На юге, спотыкаясь в черном хаосе сырой мартовской ночи, выходила к морю с винтовкой Варвара Ильинична. Рыбаки на Камчатке собирались к своим баркасам. В тайге нанайцы запрягали собак. Врач на арктическом пароходе, зимующем во льдах, говорил в эфир: «Самолет, я, медсестра готовы вылету любом направлении».

Летчики меняли в воздухе свои маршруты. Просыпались матери. Перекликались города:

Вставайте, идут на нас.

И — встали все.

Штабом генерала Сано служил двухмоторный «мицубиси» ТБ-91, вооруженный пятью пулеметами и орудием. Эскадра его состояла из бомбардировочных самолетов и крейсерского конвоя.

Ветер не был попутным, а ночь казалась особенно темной, как часто бывает в марте с его непостоянной погодой. Ровно в двадцать один час восьмого марта воздушная армия Сано прошла незаметную земную черту, означающую рубеж Союза.

Примерно в два часа ночи воздушный флот Сано достиг места стоянки Ивановской авиабригады. Разведчики, планируя с большой высоты, спустились с выключенными моторами к земле и выбросили осветительные бомбы — флот несся над Ивановском. Слева от линии эскадры открылось пятно аэродрома с пунктирами низких домиков по краям его. Разведчики выбросили осветительные бомбы, включили моторы и, открыв пулеметный огонь, пошли над строениями аэродрома. В широких взрывах бомб замелькали очертания самолетов, покрытых брезентом. Флот генерала Сано обрушился на Ивановский аэродром.

Радиостанция флагманского самолета не улавливала ни одного звука русских передатчиков. Земля молчала. Для генерала Сано становилось ясно, что на Ивановской земле пусто. Авиасоединение красных скрывалось на тайных аэродромах или заранее ушло в воздух, поджидая там Сано.

Путь над тайгой исстари труден и для бывалых птиц. Воздухом над тайгой управляла земля, на которой жили Михаил Семенович, Шлегель, Шершавин и Зверичев, давшие клятву не уступать ни одной ее пяди. Они берегли небо над родиной и запирали его дороги.

О смерти Михаила Семеновича в области не знали несколько дней. Узнав же, не сразу поверили. Казалось, что не может исчезнуть и перестать думать и рождать новое этот могучий мозг, это бодрое сердце. Но вместо печали смерть Михаила Семеновича породила гнев и жажду мщения. Будто стоял он, как всегда безоружный, на самом переднем плане границы и сравнивал свои всходы с их всходами, свои советские огороды с их огородами, свои хлеба с их хлебами, стоял и откровенно радовался, что у него все лучше, и казалось, что его убили за эту радость. Убив Михаила Семеновича, в каждом убили часть его собственной веселости, и это озлобило всех, кто знал покойного.

Каждый почувствовал пулю у своего виска и, сжав губы, бросился в огонь, нисколько себя не жалея и нисколько не думая о себе, а как бы обходя смерть стороной.

И каждый принял в себя навек образ покойного. Не раз, засыпая в смертельной усталости или падая от раны, думал дальневосточник о том, что он отомстил за Михаила Семеновича, и ему становилось легче, и он чувствовал, что еще не все силы иссякли в нем, но кипят, бурлят и требуют новых дел и новой славы.

Флагман Сакураи сначала не верил этому, но, споткнувшись о красный аэродром минут через двадцать после выхода в воздух, понял, что будет трудно. Чтобы прилететь неслышно, нужно лететь издалека, взлететь потаенно и вдали от противника, то есть нужно было быть в ином положении, чем воздушные силы генерала Сано.

На тридцатой минуте красные разведчики обнаружили группу флагмана Сакураи, истребители ударили по его флангам. Началось сражение в воздухе, не входившее в план рейда. Красные, дав развернуться вражеским эскадрильям, брали их в клещи.

Сано немедленно отдал приказ флагману соединиться с главными силами.

Всей массой своих машин он намерен был теперь обрушиться на город Георгиевку. Вызвал из пограничной маньчжурской полосы отряды штурмовиков для действий против ПВО, приказал в Маньчжурию: отрядам истребителей быть готовыми к вылету в воздух навстречу ему, если понадобится, и пошел к границе.

В три часа сорок загрохотало в Георгиевке. Треск и скрип оконных рам, звон стекла подняли на ноги жителей, вздремнувших в противогазах. Никто не ждал, что противник начнет с Георгиевки, к сигналам штаба ПВО отнеслись недоверчиво. Мало ли тревог пережили все за последние годы, да и — признаться — как-то привыкли к ним. Грохот сразу поднял на ноги все живое. Завыли собаки, испуганные кони захрапели в конюшнях. Чудовищная тяжесть упала и багровой тучей вскочила кверху на площади перед исполкомом. Рядом — другая. Грохот, представить который немыслимо, потряс человеческое сознание.

На улице имени Василия Лузы сверкнули желтые языки огня. Дождь битого кирпича и деревянных обломков падал не переставая. Глинобитная, похожая на село, Георгиевка была открыта ударам сверху, легка для огня.

В райкоме не расходились с вечера, и как только штаб ПВО предупредил о близкой опасности, Валлеш поделил Георгиевку на районы и прикрепил к ним уполномоченных для вывоза населения в сопки, хотя дети, кормящие матери и больные были эвакуированы еще вчера.

Луза, с вечера отправившийся на передний план к Тарасюку, передал с нарочным соображения пограничников: с часу на час ждут открытого боя. Партизаны, колхозники и комсомольцы заводов звонили в райком о формировании отряда. Вдруг загрохотало рядом.

— По районам! — сказал Валлеш. — Женщин и детей в сопки, мужчин — на тушение пожаров.

Красноармеец Ушаков, помощник Лузы по осоавиахимовским делам, схватив старенькое клубное знамя, пробежал с ним по улицам, и все, что металось на них, бросилось за Ушаковым, потому что знамя куда-то вело их. К толпе примкнули партизаны и охотники с ружьями, школьники с плакатами, окровавленный китаец с топором в руках. Ушаков выводил толпу на Ворошиловский бульвар — поперек бульвара стоял грузовик, в кузове его виднелась кожаная фигура Валлеша. Группа красноармейцев быстро и молча разбирала рухнувшее строение, из-под которого слышались крики. Вид молча работающих людей был неожидан. Человек тридцать мужчин отделилось от толпы и примкнуло к бойцам, но остальные держались знамени.

Пожилой уссурийский казак вскочил в грузовик Валлеша, крича неистово:

— А винтовка где, в Христа твоего Иисуса? Давай винтовки!

Валлеш махнул рукой в край бульвара. Голоса его не было слышно. Толпа двинулась, куда он махнул!

На небольшой трибунке, с которой затейники пели по утрам песни ребятам, стояла Надежда, жена Лузы, георгиевская казачка родом. В руке она держала древко красного плаката, на плакате было написано: «Все на копку свеклы!» Пионер бил в барабан.

— Товарищи казаки! — закричала Надежда — Братья! Наши колхозы на переднем плане…

— Давай, давай, Лузиха!..

— «Двадцать пятое Октября» как один человек, Луза на переднем плану, Чепурняк на переднем плану, Гончаренко тоже с ими… — прокричала Надежда.

— К границе! — раздался крик.

Все подхватили:

— К границе!..

Люди становились в ряды, скликали родных. Женщина с коровой на поводу, крича, привязывала веревку к автомобилю, ее уговаривали не делать этого. Со всех сторон собирались музыканты.

Взволнованная душа каждого требовала дела, в котором потонула бы боль всего личного, которое было бы выше, лучше и дороже всего того, что отобрала эта ночь. На бульвар стекались новые толпы и колонны. Подъехал, стоя на грузовике, Валлеш.

Степенные казачки стали выходить из колонн и, поправляя головные платки, становились за Надеждой.

— Пиши: к оружию, — говорили они сухо.

Воздушный бой относило к границе. Бомбардировщики Сано, врасплох захваченные красными крейсерами и окруженные истребителями, выходили в ту ночь к Георгиевке уже не той компактной массой, которая способна родить катастрофу. Барражи воздушного заграждения усиливали дезорганизацию японских эскадрилий.

Стальные тросы аэростатов воздушного заграждения, поставленные на высоте семи и восьми тысяч метров перед Георгиевкой, надвое разрезали наткнувшиеся на тросы машины, и вторая партия, растерянная этой неуловимой, невидимо висящей в воздухе опасностью, произвела свой залп раньше срока.

Третья группа, наиболее плотно атакованная красными истребителями, превратилась в беспорядочную стаю машин-одиночек, здесь и там бестолково сбрасывающих бомбы, чтобы покинуть еще не начатое, но уже проигранное сражение. Поля вокруг Георгиевки горели и дымились. Вызванные генералом Сано из приграничной Маньчжурии штурмовики между тем были уже в пути и с минуты на минуту могли обрушиться на противовоздушную оборону Георгиевки и ее подвижные цели, и казалось, что противник именно здесь ищет решения стратегической задачи.

Спешили из приграничной Маньчжурии и вызванные генералом Сано истребители, готовясь встретить возвращающиеся бомбардировочные отряды и вырвать их из окружения красных.

Воздушный бой развертывался вые всякой связи с прорывом армии Накамуры. Красные сковывали и держали японского генерала в стороне от наземных событий, уже развернувшихся во всю мощь.

В шесть часов утра восьмого марта Сано, видя бессмысленность сражения в воздухе, отдал приказ эскадре вернуться на свои аэродромы. Это был первый и последний бой над советской границей.

Но командующий второй армией Накамура потребовал авиацию в сражение у Георгиевки.

В канун женского дня Тарасенкова ночевала с самолетом близ старого нанайского стойбища. Бен Ды-Бу, здешний уроженец, ездивший делегатом стойбища в Москву и вернувшийся авиабомбардиром, устраивал вечер. Евгению посадили в президиум между пионеркой, совершившей два парашютных прыжка, и древней старухой, открывшей ясли. После доклада Бен Ды-Бу началась художественная часть — участники вечера слушали патефон, рассматривали виды Москвы и глядели, как Бен Ды-Бу танцует с Евгенией западные танцы.

Старики много смеялись и от души благодарили танцоров за старание. Потом сами выступили со сказками. Сказки были неожиданные, только что ими выдуманные, — все слушали весело и дополняли их дружно. В разгар сочинения Евгению вызвали к радиотелефону. Говорил Жорка.

— Женя, идут на нас! Срочно летите в… — Он назвал ей один из военных аэродромов третьей зоны.

— А что случилось?

— Японцы чего-то замахиваются.

— Война?

— Похоже. Ну!

— Что «ну»?

— Сколько лет я вас знаю, Женя, а никогда не видел. Я ж вас искал, когда украли вас эти Френкели.

— Я тоже не знаю, какой вы.

— Какой-никакой, а люблю я вас здорово. Но — вот радиосудьба. Живу, как чорт, невидимый. Дикая судьба.

— Когда вернусь — прилечу к вам, Жора, — сказала она. — Посмотрите, какая я: может, еще не понравлюсь.

— Если вы вернетесь, так только героем, Женя. Летчики погибают, как птицы, без хлопот. А вернетесь — не до меня будет. Ну, счастливой дороги!

— Жора!..

— Леспром? — визгливо пронесся чей-то посторонний голос. — Семь-пятнадцать восемь-четыре. Леспром? Алло! Леспром?

— Я не Леспром, — сказала Женя, — я летчик.

— Извиняюсь, извиняюсь, — миролюбиво провизжал голос. — Извиняюсь, наступил не на ту волну.

Жорка бесследно затерялся в эфире. Она положила трубку.

Вперед, самолет!
Комсомолец, вперед!

весело запела она в нервной радости и, крикнув на помощь Бен Ды-Бу, заторопилась к аэродрому. Он тоже решил лететь с нею, хотя и был в отпуску.

Пятая эскадрилья бомбардировщиков, та самая, в которой числился Севастьянов, объединилась в тайге накануне восьмого марта с двенадцатой крейсерской. Только что узнали о штурме границы и всю «истребиловку» вытребовали во Владивосток. С севера двинулись пополнения. Прибыла седьмая бригада тяжелых бомбардировщиков и эскадрилья торпедоносцев особого назначения. Народу собралось много.

Женя Тарасенкова прибыла с последним пополнением, еще в дороге зная, что и Севастьянов и Френкель — оба в пятом.

«Вот будет история, если попаду к кому-нибудь из них», — думала она с некоторым смущением, так как шла на войну серьезно, отбрасывая все личное.

Но встретиться с ними ей не пришлось. Сразу же отправили ее вторым пилотом на бомбардировщик в седьмую эскадрилью, к летчику Щупаку, бывшему пограничнику. Он был усатый, довольно полный и меланхолический человек.

— Ели? Спали? — спросил он. — Ну, ешьте тогда и спите. Авиация — самый скорый способ передвижения, никогда ни на что времени нехватает, — добавил он шутливо.

Женя вспомнила ироническую поговорку Френкеля: «Авиация — самый скорый способ передвижения, следовательно нечего торопиться», — и спросила, где он.

— Кто их знает. Тут их человек восемь однофамильцев; вам какого? Да пройдите в красный уголок, в шашки, небось, играют.

Но возможность увидеть обоих сразу пугала ее. Она прилегла на узенькую койку в шалаше, тихонько мурлыча песню без слов.

— Получим сегодня задание, как вы думаете?

— Что ж, может случиться, что и получим, — степенно и совершенно спокойно ответил Щупак, перелистывая «Географию Японии».

— Туда? — она кивнула на книгу о Японии.

— Может случиться, что и туда, — ответил командир, — а может случиться, что и в другое место. Кто ее знает, обстановку.

«Странные они, эти бомбардировщики», — подумала Женя с неприязнью и вышла на воздух.

Народ продолжал прибывать. Новости, скупо и мельком сообщаемые вполголоса, были тревожны.

Летчик, участвовавший в отражении десанта в заливе, жевал булку и, брызгая крошками, невнятно, но здорово описывал атаку танками-амфибиями баркасов с японцами, идущими на высадку. Амфибии встретили десант на шлюпках в километре от берега, на свежей волне. Было темно.

— Как вдруг, понимаете, как танки жахнут: В упор по шлюпкам! Шлюпки — назад. Паника. Катера конвоя открыли огонь по танкам. Чорт его знает, что получилось. С транспортов прошлись прожекторами, — ну, тут такая каша, ничего сделать нельзя. А тут и мы вышли в воздух…

Он с ожесточением жевал булку и до отказа набитым ртом произносил невнятные, изуродованные слова, но тем не менее всем был ясен его рассказ, и все ярко и живо видели картину того ночного сражения, которое за полчаса до этого казалось бы нереальным и не могущим произойти, но которое теперь, когда произошло, никому уже не казалось оригинальным и новым, хотя и было таким.

Встреченные в километре от берега амфибиями, баркасы и шлюпки с десантным отрядом смешались, повернули назад. Люди прыгали в воду или открывали огонь по своим. Началась беспорядочная стрельба, усилившаяся, когда транспорты осветили прожекторами полосу непредвиденного сражения. Воспользовавшись суматохой, вышли в атаку на транспорты и москиты. Корабли открыли огонь по москитам. И в это время появилась авиация, она довершила разгром, смело начатый танками.

Противник, потеряв крейсер и два транспорта, ушел в море, бросив на шлюпках остатки своего десанта. Человек триста раненых японцев лежало сейчас на пустынном берегу, ожидая рассвета.

Раненный в голову гражданский летчик рассказывал, что на Посьете, где противнику посчастливилось и он занял берег, партизанка Варвара Хлебникова успела вывести в море все рыбачьи посуды и на них полтораста корейских женщин и ребят.

— А вы что-нибудь там делали?

Но рассказчик, будучи ранен в первые минуты налета, только и успел что броситься к самолету и увести его под огнем. Несмотря на ранения и на то, что обстоятельства не позволили совершить ему нечто большее, он явно чувствовал себя виноватым, и чем живее ему сочувствовали, тем все более и более он раздражался на окружающих.

Евгения вздохнула, закрыла глаза. Наступал самый ответственный час ее жизни.

Три года назад летчик Френкель приземлился на ее прииске. Она сидела на завалинке, пела песню. Подходит человек в синей робе. «Хороший, говорит, у вас слух. Прямо завидно». — «Почему?» — спросила она смеясь. «Музыкальный слух — необходимое качество отличного летчика». Потом присел и разговорился, а уходя сказал: «Слух и голос у вас потрясающие, — полетим со мной в Хабаровск, летчиком сделаю». И увез. Но она не стала его женой, пожалела свободу. А тут подвернулся еще Севастьянов, ловкач и песенник знаменитый, и как-то получилось, что оба ее полюбили и она обоих жалела, как братьев, но судьбу свою одиноко вела дальше, вперед.

Теперь и тот и другой были вместе, и перед всеми ими тремя раскрывалась — надолго ли? — другая жизнь, перед которой все вчерашнее не имело цены. «Пойти разыскать их? — мелькало в уме. — Нет, не пойду. Я сама за себя отвечу».

Ей не хотелось ничьей поддержки, но и было одиноко одной. Неясное чувство, что сейчас следует справляться без поддержки приятелей, без мужчин, удерживало ее на месте. А сердце хотело высказаться до конца. Хотелось сказать о себе, о еще не прожитой любви всеми словами, без умолчания. Хотелось рассказать — без причины и без нужды — про девичьи сны и слезы, про тех, кто нравился ей и прошел мимо, но завтрашнее было сильнее вчерашнего. Оно должно было взять ее целиком, со всеми увлечениями, радостями и невзгодами.

Вдруг на аэродроме в густой темноте ночи все зашевелилось. Эскадрилья получила боевое задание.

Комиссар Измиров наскоро собирал партийную группу. Заседали стоя. Механики нервно вытирали лица масляными тряпками. Все курили. Всем было некогда. Все проверяли часы.

Комиссар делал вид, что ничего особенного не случилось. Партия провожала ребят в бой, и партия прощалась с ними до дальней встречи. Все должно быть душевно и просто.

Не спеша выработал он порядок дня (политические задачи рейда — первое, прием в партию — второе, информация о событиях — третье, текущие дела — четвертое) и не спеша объявил его своим охрипшим голосом старого рыбака (он был тюрок из Ленкорани). У всех защемило в глазах.

— Коммунизм сметет все границы, — сказал Измиров. — Очень сильно надо понимать эту мысль, очень сильно, очень серьезно. Сметет — ха! Думают, может быть, когда это сметет? Сейчас сметет. Когда нужно — тогда и сметет. Я так понимаю.

Но и все понимали, что границей Союза являлась не та условная географическая черта, которая существовала на картах, а другая — невидимая, но от этого еще более реальная, которая проходила по всему миру между дворцами и хижинами. Дворцы стояли по ту сторону рубежа.

Не села маньчжурских мужиков должны были отвечать за нападение на Советский Союз, а дворцы и банки купцов. Не поля маньчжурских мужиков будут гореть, но виллы, военные заводы, склады и аэродромы в центре страны, начавшей войну.

— Птица не враз решится на такой перелет, — сказал командир эскадрильи и обвел глазами присутствующих.

— Птица такой злости не имеет, как мы имеем, — перебил его комиссар, стуча кулаком по столу. — Птица не летит, а мы полетим.

Потом принимали в партию. Ораторы все были плохие, и слова, которые просились наружу, никем не были произнесены. Накануне боя приняли в партию шесть человек, в том числе и комсомолку Евгению Тарасенкову.

Спели «Интернационал», не сговариваясь, еще раз повторили его и еще раз, а потом подхватили Измирова на руки и стали качать его. Песня не смолкала.

— Спасибо партии, спасибо командованию, что посылаете меня на большое дело, — крикнула Евгения. — Иду за всех девушек Союза. Драться буду, как старшие дрались в Октябре, как испанки дрались, как китайские женщины дрались в Фушуне.

— Манелюм, Тарасенка, одна за весь мир хочешь драться?.. — спросил ее, взлетая на руках летчиков, Измиров.

Даже в темноте видно было, что лицо его возбужденно и потно.

— Одна!

Опустив на землю комиссара, летчики кинулись к Жене — и вот уже она над толпой, над головами.

— Это тебе, как испанке!.. А это — как китаянке!..

— А ну, качните ее, как русскую!

И, захлебнувшись дыханием, она взлетела так высоко, что испугалась — удержат ли, не уронят ли в темноте? Но сильные руки мягко приняли ее.

Женя побежала к своему звену. Севастьянов и Френкель преградили дорогу.

— Стой, маленькая, — ласково окрикнул ее Севастьянов. — Дай попрощаемся.

Френкель ничего не сказал.

Она ощупью нашла лицо Севастьянова и, прильнув к нему на мгновенье, повернулась к Френкелю.

— Мы еще поживем, ребята, — сказала она тихонько.

— Факт. И поговорим всерьез, — ответил Френкель.

Севастьянов ничего не сказал.

Через минуту в машине она забыла, о чем была речь. Предстояла новая, важная жизнь, предстояло дело важнее жизни.

Щупак, надевая шлем, деловито подсовывал под него пушистые усы.

— Еще хорошо, теплая погода, а зимою прямо беда, — сказал он шутливо, — примерзнут, черти, к шлему, отогревать приходится.

— Сбрить следует.

— Э, нельзя. В мои годы обязательно надо какой-нибудь фасон иметь.

…Седьмая эскадрилья вышла в воздух в седьмой волне бомбардировщиков.

Впереди и по флангам двигались воздушные крейсера, вооруженные артиллерией. Дальние разведчики провожали отряд недолго и вернулись, заметив искры и огонь сражения в море.

Вспышки морского сражения были близко — где-то совсем недалеко под самолетами. Иногда можно было заметить взрыв искр и пламя, бегущее по воде.

«Не ввязаться ли нам в эту драку? — думала Женя, поглядывая на Щупака. — Все, что на воде, все наше, работа простая».

Но командующий рейдом вел самолет к югу.

В середине пути машины получили приказ:

«Итти к цели своими курсами. Счастливой победы».

Всем эскадрильям тяжелых бомбардировщиков было приказано набрать высоту в семь тысяч метров, а конвою крейсеров — семь тысяч пятьсот. Это было началом маневра — держаться выше самого высокого из самолетов противника.

Прорыв был начат. Успех его заключался в том, выдержат ли люди и моторы высоту, дальность и все великое смертельное напряжение предстоящей борьбы. Но после полета Чкалова не было ни у кого сомнений, что выдержат.

Слепой полет в темноте держал нервы в непрерывном напряжении. Щупак не раз передавал управление Евгении и закрывал глаза на десять секунд. Ему нужны были силы на утро.

Бомбардир Бен Ды-Бу, он же штурман, попавший вместе с Евгенией к Щупаку, неслышно возился над картой, осторожно отмечая на ней путь корабля. Остальные сидели неподвижно, настороженно, в полусне напряжения. Самолет шел на восток, и навстречу ему из бледно-серой мглы легким голубоватым пятном приближалась далекая заря. Самолет шел к рассвету, но безграничное море воздуха вокруг нет было еще серо, бесцветно, и обманчивое голубое пятно впереди казалось землею. Заря казалась землей, но она была далека и неясна.

Огни маяков и кораблей скрылись в тумане, стоявшем на низких высотах. Ни моря, ни неба, ни земли, лишь серый океан пустоты, пространства, океан расстояния, на дальнем краю которого едва-едва, неверно и ненадолго, голубело то, к чему стремились люди в самолете.

Между землей, недавно оставленной, и землей, куда они должны были вернуться завтра, не было ничего, кроме этого пространства, ничего, кроме самих себя, ничего, кроме их воли.

Передавая управление самолетом Евгении, Щупак закрывал глаза, отдыхал, делал несколько шагов вперед и назад по кабине, потом наклонялся над картой. Сморщив лоб, Бен Ды-Бу глядел на часы, на измеритель скорости, на показатель ветра и осторожно, осторожно ставил точку на карте.

На большой высоте аппарат шел легко, и управлять им было во много раз легче, чем на обычных, будничных высотах, но легкость движения утомляла сама по себе, а высота и холод придавали утомлению особую нервность. Казалось, исчезло все — даже время. Оно не двигалось, перестало ощущаться в действии, превратилось в нечто абстрактное. Между тем все в этой операции держалось только на времени. Тончайшие расчеты движения отдельных колонн лежали в основе общего стратегического замысла и целиком определяли тактику эскадрилий.

Время было стратегическим фактором. Каждому соединению и каждому самолету в соединении были указаны точные сроки боевого движения, в зависимости от которых строился характер всего сражения. Его вела точность.

Героизм как бы вводился в строжайшее расписание. Вне его он превращался в распущенность. Это было сражение, сложное, как некий химический процесс, в котором реакции А вызывали к жизни реакции Б и создавали условия для новых явлений, не могущих возникнуть иначе, как через последовательность процессов А и Б.

В сложном расчете этой операции не могли быть приняты в расчет возможности случая героизма одних и слабости других.

Все стадии операции требовали максимального героизма, он же определялся точностью. Время, которое до странности не ощущалось, было главным двигателем победы.

Тяжелый четырехмоторный бомбардировщик Щупака шел к месту операции в последней волне машин. Впереди него мелькали очертания аппаратов отряда, шедшего сомкнутым строем.

Щупак был занят сейчас одной мыслью, и эта мысль поглощала в себя все остальное, — держаться в строю, то есть блюсти точность.

В деле, которое поручено было бомбардировщикам, сражение занимало одно мгновенье. Волна за волной, сбрасывая бомбы, промчаться над объектом и — домой! Крейсера конвоя примут затем на себя силы противника, но сам бомбардировщик уже закончил свое сражение. Щупак оглядел экипаж. Выдержат! Молодцы! И взялся за управление, делая знак Евгении не дремать, потому что самолет несся в голубом рассвете, казалось отовсюду видимый снизу.

Но земля не видела его. Она сама едва открывалась. Ее угадывали больше, чем узнавали. Она предполагалась.

Но вот Бен Ды-Бу поставил осторожно точку на карте, откашлялся. Изнемогая от напряжения, он закрыл глаза и стиснул зубы.

Он летел на войну, как орел, и вот земля, куда стремился он, приближалась, невидимая, далекая. Его томило искушение взглянуть вниз, но он на короткий миг глядел лишь вперед, на восток — на зарю, светившуюся маяком в тумане, и опять закрывал глаза — утро было вблизи.

То голубое пятно, что неясно и лениво дрожало в сером тумане еще час назад, теперь растеклось, распространилось в ширину, засияло. Самолет как бы стал у края этой голубой бездны, готовясь мгновенно ринуться в нее, еще скрытый серой чащей ночного воздуха. Так у обрывов, прислонясь к теплой скале гнезда, стоят орлы перед полетом, выглядывая добычу. Но самолет не стоял, он шел с громадной быстротой, долго оставаясь на грани серого и голубого, будто таща на своих крыльях ночь. Утро было вблизи, но до утра было еще много пространства. Бен Ды-Бу не хотел тратить силы на переживания. Он хотел сохранить в себе теплоту родной земли, запах родного леса и звук родных голосов в этом прыжке по воздуху.

Самолет Щупака был близок к цели.

Вот быстро стало разносить в стороны облака, сбившиеся у края зари, и — переводным рисунком из кальки — ярко и четко появились кусочки земли. Блеснуло море.

Земля вставала навстречу, расправляя долины и реки, торчащие из-под широкого блина дымовой завесы, отчасти застилавшей море. Открывалась долина и тусклый виток реки. Щупак обогнул долину. Темно-сизые воды гавани, усеянные бородавками островов, остались позади. Все сжалось в одно мгновение, оно неслось, лишенное длительности, кратчайшее, как вздох.

Город надвигался под крылья. Его могло спасти бегство, но города умирают на месте.

— Прибыли, — беззвучно произнес Щупак, ткнув пальцем в заштрихованный красным карандашом участок, и взглянул на Бен Ды-Бу. Тот кивнул головой.

Город казался пожарищем или оазисом ночи среди яркого и просторного дня. Дымовая завеса лежала на нем рваным пологом, ветер вздымал ее края, приоткрывал концы пустынных улиц у городских окраин.

Точность бомбардировки была в этих условиях невозможной, но бомбардировщики шли на высоте, когда точность пристрелки не имеет значения. Эллипс рассеивания бомб так велик, что ни дымовая завеса, ни туман, если бы он стоял над городом, — ничто не могло скрыть и спасти его. Он существовал, он был, он лежал под небом, и несложный расчет навигатора находил его видимым или невидимым глазу, но все равно уязвимым сверху при любых обстоятельствах.

Залп первой волны!

Женя вскрикнула.

Дымовая завеса, колыхаясь, разорвалась на части ветром и взрывами.

Залп второй волны!

Клубясь и кипя, завеса взметнулась вверх и рассеялась.

Вот слева и ниже круто поднялся вверх японский истребитель. Две тонкие сернисто-желтые струи от трассирующих пуль протянулись перед капотом его мотора. Черные тени десятка машин появились и пропали справа от атакующих колонн.

Продлись, мгновение войны!

Над кварталом внизу — огонь. С высоты семи тысяч метров город мал.

Залп третьей волны!

Внизу кипит, клубится дым, течет огонь. Открываются пустыри; иногда видно, как исчезают, сливаются с землей здания.

Четвертый залп!

Пятый!

Продлись, мгновение войны!

Воюй, купец! Надень противогаз и стань на защиту своей наследственной лавки, заройся с головой в ее дымящиеся развалины, сожми в тонких руках винтовку — сражение настигло тебя, война пришла к тебе на дом.

Так думала или вслух бормотала Евгения, ловя смятение противника, хотя и приготовившегося к обороне, но все же застигнутого врасплох внезапным ударом бомбардировщиков. Да ничто и не могло спасти его.

Шестой залп!

Надвигалась последняя волна, на правом фланге которой держался корабль Щупака. Крейсера конвоя вели бой с противником и охраняли разворот отбомбивших машин.

Внизу горело и дымило. Белые и рыжие шапки орудийных взрывов вырастали в воздухе, под кораблем.

Прочь от города мчались поезда. Горели вокзалы. По улицам шли потоки огня. И что-то само взрывалось и взрывалось за каким-то огромным садом, в центре.

Залп!

Это есть наш последний
И решительный бой!

запел Бен Ды-Бу и отер ладонью потное и бледное лицо. Пела что-то Евгения, пел радист, пели все. И обычная человеческая смерть, которой вначале боялись они, теперь уже не имела к ним отношения. Они не ползли по тропе и не лежали в окопах, а видели поле своего сражения, как полководцы, и сердца их были полны отваги, равной тому, что они видели и делали.

И если им суждено было сейчас свалиться на землю вместе с машиной, то их предсмертным криком был бы разрушительный грохот, и ко брызги крови взлетали бы в стороны, а кирпичи и камни, тяжелей их тел.

Сбросив бомбы, Щупак сделал новый заход над городом и, так как был последним на поле сражения, решил сфотографировать результаты бомбардировки. Трех или пяти минут возни с фотографированием было достаточно, чтобы он оторвался от строя. Белые и рыжие облачка все ближе подскакивали к кораблю, все теснее складывались в одно большое облако.

Их обстреливали. Но ни Евгения, ни Бен Ды-Бу, все еще громко и жарко певший, не заметили, что Щупак ранен.

Вдруг визгнули моторы. Машину встряхнула конвульсия взрыва, и она мягко повалилась на сторону.

Евгения тотчас выпрямила ее, но высота была потеряна.

— Два левых! — вяло сказал Щупак ей на ухо, качая головой и резким движением стараясь откинуть со лба шлем. Мелкие частые капли пота покрывали его лицо, как оспинки.

Два левых мотора были разрушены.

Теперь с каждой минутой становилось виднее поле сражения. Одно — земное — дымилось и горело, другое — воздушное — заполнено было движением нескольких сотен аппаратов, шнырявших по всем направлениям. Можно было предположить по крайней мере около пятисот японских машин, и то, конечно, еще было не все. Надо было наметить характер отхода, но Евгения считала, что отход в ее положении вообще невозможен. Предстоит, повидимому, второй и последний смертный бой над равниной.

«Мы не вернемся», — думала она, машинально ведя машину.

Она быстро потеряла небо с самолетами и между крыш над улицами стала выбираться из города.

Справа шел потрепанный бомбардировщик ее эскадрильи, тоже отбившийся от строя. Евгения чувствовала, что пилот знает ее и держится рядом намеренно. Она качнула крыльями, тот ответил, но мгновенно она потеряла его из виду на темном фоне дыма и пыли. Чувство же, что она не одна, уже крепко держало ее в спокойствии. Она запела. «Вырвемся, вырвемся мы домой, да, вырвемся, да, вернемся», — пела она, захлебываясь восторгом и прижимая машину к холмам и теням от холмов. Сосед справа обогнал ее, идя над полями. Бомбардировщики ушли в высоту, далеко опередив раненые и обессилевшие машины Евгении и четырех других летчиков. Иногда — свидетель таинственной битвы в вышине — сверху падал горящий самолет или спускался парашют.

Сосед справа, приблизившись, увлекал ее за собой. Евгения видела, как он хорошо маскируется в красках земли. Ей надлежало поступить так же. Но как трудно удержаться от удара, когда еще хватает сил его нанести.

«Ладно, — подумала она. — Не будем зарываться». И легла в кильватер соседу, вся погрузившись в сумасшествие низкого полета над землей. Из тени в тень, от горы к горе, от пашни к пашне — и вот уже весь мир, его волнение и заботы остались в стороне, схлынули и рассеялись. Она думала теперь только о быстроте и времени.

Уходить порознь и на низкой высоте — было в ее положении единственным выходом. Ни Евгению, ни соседа ее, к счастью, никто не преследовал. Противник занят был боями в высоте. Раненая, потерявшая боеспособность машина сейчас никого не интересовала. Судьба ее была ясна.

Часа через два, сделав сотни зигзагов и петель в поисках маскирующего фона, Евгения почувствовала приближение большого города.

— Как дела? — спросила она Бен Ды-Бу через разговорную трубку.

— За кормой чисто, — ответил он весело, — кажется, вырвемся.

Сосед справа тянул в обход города, по Евгения решила задержаться.

«Чорт с нею, с жизнью! — подумала она без волнения. — По крайней мере порастрясу им печенку».

И сейчас же она почувствовала, что ее «обстреливают снизу. Дымки разрывались гораздо выше, но осколки, пролетая невдалеке, контузили ее лицо острыми воздушными ожогами.

Навстречу вынеслись японские истребители. Завязывался бой, невиданный по жестокости, по молниеносности, по напряжению сил. Раненых не может быть в таком сражении. Самолет не успеет ни вывернуться, ни спланировать. Трудно себе представить, как ограничена видимость в воздухе. Машина возникает в поле зрения почти неожиданно и исчезает еще более странно. Чтобы исключить всяческие недоразумения, японцы шли на таран.

Вот они втроем бросились на соседа справа. Выхода ему не было. Он рванулся к земле и с размаху, как снаряд, ударился в громадное бензинохранилище, напротив станции. Евгения видела, как разлетелся в щепы самолет и из пробитого нефтяного резервуара вышиной в трехэтажный дом пробежал белый и густой дымок. Потом все сразу потемнело. Самолет качнуло и свалило на левое крыло, ремни лопнули, Евгения стала вываливаться из кабины.

«Молодец, вот замечательный молодец», — единственно, что она думала сейчас, второпях соображая, что ее подкинуло взрывом и что это ее смерть.

Она не слышала встряски раскрывшегося над нею парашюта, не чувствовала и падения. Ее глаза были широко открыты в темную, только что наступившую ночь сознания. Она видела небо, несколько звезд, слышала шум отдаленной жизни и ощущала себя частицей воздуха, отражающей сияние звезд и блеск городских фонарей. Она была между звездами и землей и наполняла своим невесомым существованием все, чего касалась.

Она легко колебалась вместе с воздухом. Так казалось ей. Но она давно упала на землю.