Осень выдалась удивительная.
Она утомляла зноем, не знавшим устали. Могуче уронив свои отягощенные плодами ветви, оцепенело стояли деревья, и от них, как от увядающих букетов, шли парные запахи нагретого солнцем свежего сена.
Дышали пряною одурью огороды. Терпкий аромат исходил из камня зданий.
Запахи вились, как мошкара, над всем, что жило. Умолкли птицы, затихли ветры, стояла знойная солнечная одурь. Земля не теряла тепла до рассвета. Багровая пелена день и ночь висела над горизонтом, будто далеко за морем что-то горело не сгорая.
По ночам с оглушительным треском лопались переспевшие дыни, и сырое месиво их семян разбрызгивалось с расточительной силой, смутно напоминая о счастливой поре плодосбора, любви, свадеб и предзимнего отдыха.
В домах пахло душистой сладостью винограда и инжира, и все ходили какие-то клейкие, сладкие, чуть хмельные от зноя.
Теперь, когда отцвели цветы, глаз радовали крыши хат. Ранние тыквы оранжевой и розовой окраски, ярко-желтые дыни, красные вязки перца, темно-кровавые пятна кизила, рассыпанного на холстинах, коралловые горки шиповника и тускло-синие — терна, зелено-желтые и черные вязки инжира и темно-коричневые комки гранатов украшали скаты кровель.
Крыши играли красками издалека, как палитра художника. Редкая кисть могла бы передать прелесть изобилия и красоту тонов, какими были увенчаны осенние жилища.
В начале сентября в «Первомайском» ждали нового пропагандиста, Юрия Поднебеско, недавно вернувшегося с курсов и с весны еще не бывавшего в своем колхозе.
Предполагалось, что он приедет по-воропаевски, то есть затемно, до начала работ, и Виктор Огарнов встал часа в три утра, чтобы встретить его и проводить в бригады.
Варвара еще спала на тюфяке, брошенном среди кустов сирени. Ее глухой храп навевал уныние. Отхрапев, Варвара быстро поднялась и, почесывая голову, прошлась по саду, освещенная луной.
— Говорят люди, луна холодит, ничего не холодит, — вяло произнесла она и устало подняла вверх руки, точно хотела сбросить с себя, как сорочку, тяготившую ее кожу.
— Отпусти ты меня за ради бога, Виктор, уеду я в Сибирь, что ли, — прошептала она, и звон ведер и плеск воды в кухоньке досказали, что она старательно обливается там водой, тяжело дыша и негодуя. — Заизюмилась я вся, — ворчала она, — три кило семьсот потеряла, это ж такое безобразие, ей-богу. Нашли какой рай! Была я белая, чистая, людям приятно взглянуть было, а сейчас… Виктор!.. Ты слышишь?
Ему не хотелось отвечать. Наощупь шевеля листву, брел предрассветный ветерок. Чуть-чуть посвежело. Чьи-то осторожные, скользящие по камню шаги будоражили собак на краю селения. Шаги поднимались по ступенчатой улице.
— Ты смотри — голая к людям не вылезь.
— А и вылезу, беды нет. Плевала я на твоих людей.
Кто-то уверенным движением толкнул калитку.
— Кто там? — спросил Огарнов, подтягивая трусы.
— Здорово, Виктор! — произнес знакомый голос, и высокая мальчишески-узкая фигура Юрия четко обозначилась на дорожке.
— Юрий? Варя, Юрка приехал! — крикнул неосторожный Огарнов; и, обгоняя его слова, полуодетая Варвара выскочила из-за крыльца и заплясала вокруг гостя.
Тот развел руками.
— Да одетая я, Юрочка, чего ты! — бесновалась она, одной рукой держа перед собой простыню, как заградительный щит, а другой обнимая Поднебеско. — Как Наташа, здорова? А дочка? Карточку не привез? Мудрило ты мученик! Тоже отец называется!
Смущенно теребя подбородок, Огарнов похохатывал, стоя поодаль.
— Отвык от Варвары? Она же скаженная, не перекуется никак. Ну, ты уж отпусти его, Варя, не срами. Беги лучше завтракать собери.
Защищаясь простыней от воображаемых взглядов Юрия, который глядел куда-то поверх ее головы, Варвара исчезла в хате.
Мужчины присели на каменную ступеньку.
— Ну, как у вас? — спросил Поднебеско.
— Крутимся, — неопределенно ответил Виктор. — Воропаева видел?
— Не говорите мне про этого дьявола, убить его готова! — крикнула из дома Варвара. — Артист какой! Я б ему все в глаза высказала, да как начальством стал, и носа не кажет.
Юрий пообождал, пока Варвара откричится.
— Видеть не пришлось, а по телефону поговорили, — ответил он Огарнову. — Занят поверх головы, спать некогда.
— Что о союзниках слыхать? — спросил Огарнов. — Давеча Сергей Константинович побыл у нас, беседу такую вел, что англичане мудрят. По его словам, так будто выходит, что недовольны. Раскололось у них там дело, трещит по всем швам. Так или нет?
Поднебеско не был готов к ответу на этот вопрос, но знал, что пропагандист не имеет права уклоняться от какой бы то ни было беседы, и они заговорили о том, что всех беспокоило больше всего, — о судьбе победы.
Варвара в легоньком платьице, прилипающем к разгоряченному телу, вышла с подносом в руке.
— Уж ты, Юрочка, тоже начальником стал, о политике только и разговор.
Она ловко установила поднос на опрокинутое вверх дном ведро и присела на корточки, обняв руками свои могучие розовые колени. Юрий Поднебеско вздохнул.
— Ты расскажи-ка, что у него с Ленкой. Ты у нее квартируешь? За Воропаева по всем делам заступил? — захохотала Варвара, громко хлопая себя по коленкам от переполнявшего ее возбуждения.
— Пока живем у Елены Петровны, — ответил Юрий. — Мы ей, знаете, как благодарны. Я ведь на курсах был, а Наташе рожать надо — чорт знает какое тяжелое положение. Елена Петровна, ей-богу, как родной человек поступила: взяла к себе Наташу, приютила, свезла в родильный, привезла оттуда… Так помогла, так помогла!
— Чего же не помочь, если от этого польза, — сказала Варвара, хотя знала отлично, что Лена любила Наташу Поднебеско и помогала ей бескорыстно. — Я Ленку знаю, она молодец, своего не упустит. С Воропаевым у нее окончательно поломалось?
Поднебеско взглянул на Виктора, ища поддержки, но тот молчал, опустив голову.
— Не знаю я этого, Варя, не вникал, — ответил Юрий, выбрав на подносе самый крупный помидор, и, не соля его, откусил, как яблоко. — Одно скажу: Елена Петровна святая женщина… Это что, «чудо рынка»? Сладкий какой.
— Цимбаловский! — сообщил Виктор. — Хочет «победой» назвать. А мясо, мясо-то у него сочное какое!
— Такие святые только и смотрят, где бы мужика поймать, — сказала Варвара. — Я еще прошлой зимой ее интерес заметила.
Но тут Юрий, которого тяготил этот ненужный и противный разговор, остановил ее.
— Сынишка-то Витаминыча у нее, — сказал он, причмокнув губами.
— Как у нее? — в один голос спросили Огарновы.
— Да так, у нее. Витаминыч в городе комнатку получил и сынишку у себя, конечно, устроил, а на лето хотел его к Марье Богдановне отправить. А Елена Петровна не дала, к себе Сережку перевезла и сама за ним смотрит.
— Ну, это она восьмерки крутит, обходным маневром его берет, уж поверь мне, Юрочка! — и Варвара энергично потрясла Юрия за руку.
Сложная жизнь, начавшаяся у Лены, была совершенно непонятна Варваре, и ей легче всего было предположить, что за поступками Лены кроется нечто хищное, как было бы у нее самой.
Еще весною, вопреки собственному желанию заместив Корытова в районном комитете партии, Алексей Вениаминович сразу же точно и думать перестал об устройстве своего быта. Книги его на длинных прогнувшихся полках все еще стояли в доме Софьи Ивановны, в верхних комнатах, где теперь жили Поднебески. Иногда он приходил туда и часами просиживал за выписками или что-то переводил с английского Отношения его с Леной внешне остались прежними, а его продовольственными карточками по-старому ведала Софья Ивановна.
Задерживаясь у них в доме, он охотно оставался ужинать или пить чай, но ночевать всегда уходил в город, в свою новую комнату, где, кроме походной кровати и небольшого стола, не было никакой мебели.
Сейчас он не ощущал потребности в собственном доме, потому что весь район стал по существу его домом. Он устраивал совещания в совхозе Чумандрина с таким же удовольствием, как в совхозе Цимбала. Он не любил собирать людей в райкоме, а приглашал их каждый раз в новые места. Иные заседания бюро райкома он проводил даже в колхозных парторганизациях, приводя в ужас инструкторов из области и вгоняя низовых секретарей в священный трепет.
В начале лета он «оседлал» совхоз Цимбала и покинул его только после того, как уверился, что новое дело пошло, Засуха бросила его в верховья рек, в глухие горные ущелья, где строились водохранилища, в колхозы, в школы, где подрастали нужные ему люди. Он как бы собирал сейчас урожай с самого себя.
Он просыпался в «Новоселе», в полдень беседовал на виноградниках «Первомайского» или «Микояна», ранний вечер проводил в «Третьем Интернационале», «Счастливом» или «Красноармейском», а ночью его видели на приемочном складе чумандринского совхоза, беседующим с виноделами.
В рыболовецкой артели осталась недочитанная им книга, у Марьи Богдановны — недописанная статья, у Цимбала — забытое полотенце. Он жил всюду. Никто не мог сказать, где он встретит или завершит день. Его ждали сразу во всех местах, и везде он был нужен.
Председатель районного исполкома, хитроватый орловец Андрей Платоныч Сухов, привык в былые времена по утрам звонить Корытову и неестественно-елейным голосом произносить:
— Доброе утречко, Геннадий Александрович! Благослови, владыко, начати день. Директивок никаких нет?
Теперь Сухов видел или, вернее, слышал Воропаева по телефону раз двадцать на день, но уже о директивах не спрашивал, все было ясно и так. Сговорившись глубокою ночью о завтрашних планах и установив, кто из них где будет, Воропаев и Сухов легко находили друг друга по телефону или мчались навстречу друг другу верхами, на таратайках, грузовиках и «вездеходах», чтобы, потолковав с четверть часа, вновь разъехаться на сутки и больше.
— А что я слыхал, Юра, — сказал Виктор Огарнов, — будто Воропаев на школу сейчас навалился? Выпускники мне рассказывали.
— Задумал он большое дело: специалистов создавать на месте, из своей молодежи. Цимбала, Широкогорова, Городцова возил к ним с докладами, сам выступал. Молодежь здорово ухватилась за его мысль. Сам подумай: на кой мне шут ехать в какой-нибудь случайный вуз, чтобы, окончив его, направиться на работу в чужую область?
— Это-то верно, да какой же выход?
— Цимбал выделил у себя стипендию, Широкогоров берет к себе практикантов.
— Юрочка, Цимбал где сейчас? — спросила из комнаты Варвара.
— Новый масличный совхоз «Пионер» ему поручили. Взвился старик!
— От выдвижения все молодеют, — отозвался Виктор. — Ну и как же со стипендиями?
— Выпускники ухватились за воропаевский проект. Еще бы! Цимбал к себе троих берет. Городцов тоже троих. Колхоз специальный стипендионный фонд выделил.
— Вот бы тебе, Юра, воспользоваться…
— Мне? — рассмеялся Поднебеско. — Мне теперь ни за что не вырваться.
Юрий не стал рассказывать о том почти пугающем его внимании, с которым Воропаев следил за докладами своего молодого выдвиженца. Появившись в середине доклада, он молча выслушивал робкое повествование Юрия и удалялся, не сказав ни слова, а затем, дня через два, поймав его где-нибудь наедине, изображал ему, как он выглядел и какую несусветную чушь нес, в то время как следовало говорить иначе, — и повторял доклад Юрия с таким блеском, что тот слушал, кусая губы.
— Он из меня все жилы повыдергивает, а отпустить не отпустит, — произнес он не столько с сожалением, сколько с гордостью.
Пока позавтракали и наговорились, совсем рассвело. Осенняя заря на юге длится долго и незаметно переходит в утро.
— Так, значит, сынок Алексея Вениаминовича, говоришь, у Лены? — ласково улыбаясь, спросил Виктор, мысли которого все еще витали вокруг воропаевской жизни. — Смотри, какая оказалась!
— Дали б, между прочим, ей какую ни есть стипендию, пускай бы уж с глаз его долой уехала, — покровительственно заметила Варвара.
— Елена Петровна так сначала и думала — уехать, — ответил Юрий, — а потом перерешила. Куда, спрашивается, ехать и зачем? Все ее уважают, всем она известна, да и Воропаева жалко. Знаешь, Варя, сердце кровью обливается, когда я вижу, как он поутру забегает к Сережке, Возьмет мальчика за руку и ходит с ним по садику, рассказывает, чем будет сегодня занят, кого увидит, что сделает.
— Мальчишка на него похож? — заинтересовалась Варвара.
— На него. Чудной такой, резвый, газеты Софье Ивановне каждое утро читает, с Танюшкой песни поет. Души не чает в отце. И Алексей Вениаминович теперь совсем другой стал, мягче, ласковей, не то что раньше. Живет только по-цыгански, и чем тут делу помочь — не знаю.
— Сам виноват, — вставая и потягиваясь, сказала Варвара. — Ты о чем, Юрочка, будешь сегодня беседовать?
— О развитии одногектарничества хотелось бы, Варя.
Варвара широко раскрыла глаза, что, по ее мнению, делало ее неотразимой.
— Ах ты, милый мой, одногектарницу ему надо! — жеманно пропела она. — Приходи ко мне в звено, я тебя научу, с чего начинать, — она ласково потрепала Юрия по щеке. — Твой Воропаев не так бы поступил!
Юрий, никогда не умевший определить, серьезно или шутя говорит Варвара, заинтересовался.
— Ну, а как? Скажи, скажи, я тебя прошу.
— Он бы с одной какой-либо начал. Ну, скажем, с меня. Да не моргай, ну тебя! — крикнула она Виктору. — Какой ревнивый стал, подумаешь! Вот он начал бы с меня — и давай улещать: ты такая, ты сякая, в тебе резервы есть, — и до того он меня этим довел бы, что я два гектара взяла бы, не то что один, и пошла бы — чуб батогом, усы до плеч — по звеньям, всех своих конкурентов подначивать. А вечером он бы обя-за-тельно обо мне доклад сделал. Э-эх! — вскрикнула она озорно. — Интересный все-таки мужик этот Воропаев! Не будь у меня Виктора, я б его обломала на веники. Честное слово! Ну, как вы — не знаю, а мне пора.
Варвара убежала, и Виктор с Юрием тоже стали собираться в правление.
Беседа, которую Юрий намеревался провести минут в двадцать пять, сильно затянулась. Движение одногектарниц было не простым делом. Оно требовало от колхозниц отличного знания виноградарства, чем могли похвалиться еще очень немногие. Сбор винограда в «Первомайском» шел зигзагами. Лучшее звено Людмилы Кашкиной, на которое возлагались большие надежды, второй день отставало, хотя сбор шел еще выборочно и не приобрел напряженных темпов.
Юрий решил отправиться к Людмиле Кашкиной и пробыть на ее участке до полудня.
Виноградники «Первомайского» сбегали тремя широкими холмами к самому морю. Это были те самые виноградники, которые прошлой зимой штурмовал Воропаев.
Сбор уже начался. Сухое, с приятным ветерком, утро ему благоприятствовало. Резчицы винограда, в больших соломенных брилях и колпаках из виноградных листьев, в белых и розовых майках и кофточках, сновали в междурядьях.
Резная листва винограда, кое-где тронутая багрянцем и золотом, обрамляла девушек, как самые красивые свои плоды. Тусклыми каплями солнца светились гроздья ягод. Вокруг озабоченно гудели пчелы. В воздухе пахло сладким соком раздавленного винограда.
Все, чего ни касался взгляд, удивляло красками, которых было слишком много на каждой вещи, но ярче и прекраснее всего были фигуры девушек. Юрий пожалел, что среди них нет Наташи.
Подносчицы, неся на головах корзины и решета с только что срезанным виноградом, звонко перекликались между собой.
Людмила Кашкина, коротенькая, крепко сбитая девушка с фигурой «кулачком», налепив на облупленный носик папиросную бумажку, в бумажной треуголке на голове, в голубой майке и трусах на табачного цвета теле, была похожа на коренастого мальчугана. Она была в том отличном настроении, которое охватывает молодое существо в дни спортивных соревнований, когда ничуть не стыдно бегать в трусах и майке под тысячами взглядов и когда молодое тело резвится без стыда, выражая себя в самых красивых, не будничных движениях.
Она бежала навстречу Поднебеско, как бы позируя перед солнцем, разбросав руки крыльями и шаловливо следя за своей необычайной, напоминающей самолет, тенью. Ей было девятнадцать лет, и она страшно себе нравилась, уверенная, что нравится всем на свете.
— Хороший в этом году кларет, — сказал Огарнов, кивая на куст с крылатыми, рыхлыми гроздьями янтарно-желтых красивых ягод. — На славу удался.
Поднебеско молча согласился с ним; он еще был не тверд в мастерстве виноградарства.
— Нынче все удалось, — уклончиво заметил он. — Это что у тебя? — спросил он подбегающую Кашкину. — Председатель считает, что кларет.
— Кларет-то кларет, только с него толку нет, — сверкнув крупными зубами, ответила Кашкина. — Вот хорошо, что вы до меня прибыли, — она взяла Юрия за кожаный пояс и подергивала, точно проверяя, не туго ли затянут. — Я уж сама хотела итти к вам. Пойдем, поглядите, какие наши порядки, — и за пояс потащила его к весам, стоявшим внизу, у шалашика.
Жалоба Кашкиной состояла в том, что виноград с ее участка, занятого преимущественно мускатами, но имевшего и другие сорта, принимался весовщиком как мускат, и, таким образом, все другие сорта обезличивались.
У Вари Огарновой основной — педро-хименес, так они, черти драные, и алеатико и каталон — все под одно название помечают!
Виноградники «Первомайского» образовались в свое время из маленьких частных хозяйств, где было всего понемногу, и сортовая пестрота, раньше не имевшая значения, теперь вредила делу: колхоз сдавал виноград на выработку сортовых вин.
Приемщик, старый виноградарь, с лицом, натруженным, как мозоль, досадливо отвергал жалобы Кашкиной, а она, вынув из-за выреза взмокшей от пота майки сырой и желтый клочок бумаги — схему размещения сортов по колхозному массиву, шумно доказывала ему, что приемку следовало организовать иначе и что даже самые звенья лучше бы создать по сортовому признаку.
Юрий и Огарнов присели у шалашика, раздумывая, как бы на ходу исправить допущенные ошибки.
— Ты что же, Виктор, до сих пор не обратил внимания на ее жалобы? Отстает, а права.
Виктор виновато пожал плечами. Он не успел еще как следует вникнуть в дело, полагаясь на опытных стариков.
Приемщик, чувствуя себя виноватым больше всех, старался показать, что он ошибся нечаянно.
Пальцы старика скользили по светло-красным в тени гроздьям розового муската, на солнце кажущимся почти черными, перебирали мелкие розовато-серые, пепельные ягоды пино-гри, ласкали фиолетовый мальбек и черно-синие, толстокожие, похожие на четки, собранные в кулак, ягоды кабернэ. Он улыбался, глядя на них. Ему не хотелось расставаться с ними, ему было жаль, что они уйдут от него.
— Сорок пять лет займаюсь виноградом, — сказал он, как бы прося извинить его за это. — Ну, и умное же растение, ей-богу, только что языка нет.
Он осторожно взглянул в сторону Поднебеско, не смеется ли он. Но Юрий внимательно его слушал.
— И хорошо, брат, что языка нет. А то бы тебе такое услышать!.. — грубовато посмеиваясь, сказал Огарнов.
Дело, однако, требовало срочного разрешения, и Юрий, не зная, что предпринять, надумал сейчас же съездить к Широкогорову. То обстоятельство, что он являлся всего-навсего пропагандистом, не спасало его, по воропаевским законам, от ответственности за неудачи и недоразумения, свидетелем которых он являлся.
Широкогорова в совхозе, однако, не оказалось.
Он выехал в колхоз «Микоян» по телефонной просьбе Воропаева. Третьего дня Городцов устроил громкий скандал в райземотделе, обвинив его работников в дармоедстве, а вчера грозился пришибить районного агронома «за правый уклон». Длинные заявления работников райземотдела и Городцова лежали у Сухова. И хотя дело не представляло особого интереса и казалось обычной склокой, Воропаев хотел докопаться «до корешков» и просил Широкогорова, бывшего в большой дружбе с Городцовым, дознаться, из-за чего же собственно заварилась каша, что было первопричиной драки.
Колхоз «Микоян» расположился в долине с высокими краями, как в глубокой миске. Это было место теплое и безветренное. Здесь могли удаваться самые требовательные сорта винограда и лучшие табаки, но хозяйство колхоза все еще не являлось передовым по подбору культур. Табачный массив был занят «американом», а не «дюбеком», а виноградники пестрели дешевыми сортами.
Приусадебные участки были здесь так крохотны, что, как говорили колхозники, «теленку негде пыль с носу стереть», и под огороды пришлось отвести большой кусок земли, подготовленный для винограда. Птицеферма, созданная усилиями пожилых колхозниц, «сидела на шее» у парников.
В беспокойном мозгу Городцова зародилась идея «перешерстить» все хозяйство, и он сообщил колхозному собранию план его перестройки. Из шестнадцати сортов винограда он оставлял только девять, с мускатами и токаями во главе, остальное безжалостно выкорчевывал; «американы» с нового года намерен был заменить «дюбеками», огороды же предлагал полностью ликвидировать, засадив площадь масличными розами, а птицеферму упразднить. Райземотдел усмотрел в действиях Городцова нездоровую левизну и запретил перестройку, Городцов ринулся в контратаку, обозвав земотдельщиков «шалтай-болтаями» и перестраховщиками.
Все это Широкогоров узнал в первые же четыре часа по приезде в колхоз, сидя на плоской земляной крыше городцовского домика, стоящего, как командный пункт, вверху деревни.
— Н-но! — зычным артиллерийским голосом говорил Городцов гостю, обозревая с крыши долину. — Н-но! С курями надо сообразоваться согласно обстановке. В той зоне куры, в той — гуси, индейки, на все своя география имеется. Наша география требует уклониться от кур. Кура у нас большой цены не имеет.
— Свежие яички — прелесть, — осторожно ввернул Широкогоров. — Тем более что с коровами у нас плохо, свиней же и вовсе держать негде. Как же колхознику без курочки? Есть-то ведь надо. Без огородов, конечно, нельзя.
— Даю свое «опровержение ТАСС», — не отступал Городцов, любивший официальные обороты речи и государственный стиль разговора. — Какие, я вас спросю, огороды? Помидор, кабачки? То ж, милые мои, не Орел, не Рязань, а называется — юг, субтропики. Дайте мне южный сортимент. У меня ж не картофельный профиль, исходя из научных данных.
Привыкнув на войне разносить в щепы сотни домов и раскидывать десятки мостов, Городцов легко относился к словам «выкорчевка», «перепашка», «переплантаж». Он мыслил взрывами. Плантаж почвы под виноградники взрывным методом привлекал его, как нечто родное. Он хотел бы все тут взорвать, что было старым, ненужным, пережившим себя, — жалкие огороды, кур, дешевые сорта винограда, — и перевести хозяйство на самые передовые культуры, достичь полного процветания, которое было вполне осуществимо, если взяться за дело всерьез.
Медлить он не желал. Промедление считал гибелью.
— Я на бога возлагаться не буду, — трубил он, поглаживая жесткие усы, — я сам себе бог по научным данным. Табак, виноград, розы — и за три года я кладу в банк миллион рублей. Звеньевые за один табак по сорок тысяч положат, за розу — по двадцати. Куры мне тогда нипочем. Сдам розовый лепесток — каких хочешь гусей понавезу.
Возражения отскакивали от него, как от заговоренного, и в конце концов Широкогоров вынужден был ознакомиться с его планом реконструкции виноградников.
План был тщательно продуман. Токайские и мускатные сорта путем отводков занимали позиции изгоняемых саперави, рислинга и кабернэ. Жилища колхозников одевались вьющимся виноградом. Палисадники превращались в розариумы. Одна из узких балочек становилась водохранилищем.
— Ну, а уж если!.. — Городцов с такой силой втянул в себя воздух, что седой пух на голове Широкогорова, как дымок, качнулся в сторону говорившего. — Если и вы против меня, тогда на стрельбу прямой наводкой перехожу. Хочу свою пятилетку иметь, не можете мне отказать. Хочу, чтобы «Микоян» был краснознаменным колхозом. Ансамбль пляски краснознаменный, а почему-то колхозов ни одного нету. Должны! Что? Должны быть! Как так!
— Я вам говорю!.. — буйствовал он все яростнее, хотя Широкогоров ему не противоречил.
— Мы на войне чего достигли? Невидимую цель изучали. Сна, бывало, лишаясь, все в уме прикидывали, как там и что. А тут я, как этот, как ящер, ей-богу, — вдаль не дают глянуть. Я прямо вам скажу — мое коммунике с вашим не сойдется. Дайте мне показательный вид, вот чего я хочу.
— Да я ведь не возражаю, — улыбался Широкогоров. — Я бы и сам все тут вверх ногами перевернул. Правы-то вы правы, да не слишком ли торопитесь?
— Кто рысью, а кто галопом. На основании своих данных. Так лучше дело пойдет.
Так как Широкогоров не имел возможности развить свои взгляды, беседа сама собой закончилась ничем, и они договорились о том, что встретятся у Воропаева.
Когда Широкогоров вернулся к себе и, бранясь, рассказал Юрию о затеях Городцова, тот прежде всего огорчился, что не присутствовал при их беседе. Ничего так не презирал Воропаев в своих работниках, как неосведомленность, и всегда требовал, чтобы они шли навстречу событиям, а не поджидали их у своего стола.
«Вы обязаны знать настроения прежде, чем они сформулируются в умах», — говорил он.
Юрий опоздал. Событие само подкатилось к нему, как неразорвавшаяся бомба.
— Я поеду к Городцову, разберусь в его наметках, подготовлю к докладу свои соображения как работник райкома.
Но Широкогоров уговорил его не ездить, убеждая, что он уже сам во всем разобрался.
— Городцов перегнул, и здорово перегнул. Огороды ему помешали, подумаешь! Я, конечно, понимаю, откуда это идет: жить торопится.
— А где-то в существе вопроса есть зерно истины?
— Есть-то есть, но… прав ли он? Отвлеченно — да. Прав. Но с практической точки зрения — он левак. — А это осуждается. За огороды боремся, а он… Не прав, конечно.
Юрию было неловко взглянуть в глаза Широкогорову.
— То, что хорошо вообще, не может быть плохо в частности, — робко возразил он, еще не умея спорить с этим авторитетным стариком. — Тут два вопроса: один — перегиб с огородами, другой — идея показательного колхоза, и это, по-моему, верная идея. Вопрос только в том, быть ли таким колхозом «Микояну». Давайте продумаем, Сергей Константинович.
Старик сдвинул брови и покачал головой.
— Да, да, да, — сказал он. — Идея верна. Абстрактно. По практически это чертовски трудно осуществить. А? Как вы считаете?
— Трудно, но думать же об этом когда-нибудь надо. Конечно, кур следует защитить. И огороды тоже. Народ у нас сейчас питается неважно. Но, с другой стороны, пересортировать виноградники тоже пора.
— Этот Городцов — неглупый хозяин, — и Широкогоров хитро улыбался своими детскими глазами. — «Микоян» — лучшее место в нашем районе, между прочим. Дознался же, эдакий жох!
— Недаром колхозники окрестили его «скорпионом», — сказал Поднебеско. — Жаден, завистлив, улыбается только, когда ругает. Мне секретарь их партийной организации рассказывал, что Городцов, когда в первый раз в море выкупался, даже рассмеялся от удовольствия. «Толковый фактор! говорит. Здорово освежает — примечу».
— Еще не ввел морские купанья по графику для пользы дела?
— Введет. А его, между прочим, любят.
— Еще б не любить! Вывел колхоз на первое место, все знамена и премии захватил, почет всем добыл… Так поддержим идею?.. Собственно идея-то моя, давнишняя, но перебил, перехватил, подлец, и ничего не скажешь. На глазах увел идею — и прав. Вот она, жизнь! А вы, — он щелкнул пальцами, — молодец, не постеснялись меня поучить, близорукого. «Счастлива та земля, которая примет к себе такого мужа, — продекламировал он по-актерски, — неблагодарная, если его от себя отстранит, несчастная, если его потеряет!»
— Это откуда?
— Из Цицерона.
— Должен сознаться, и понятия не имею.
— А я нарочно такое выискал, чтобы и мне было чем вас поучить.
Юрий покраснел и, смущенно отмахиваясь от похвал, заторопился к Воропаеву.
Жизнь Лены после ее бурного объяснения с Воропаевым шла прежней колеей. Теперь она не только не хотела изменить ее, порвав с окружающими ее людьми, но, наоборот, старалась связать себя с ними узами, которых ничто бы не смогло нарушить в дальнейшем. Как ни странно, но разрыв с Воропаевым принес ей облегчение. Правда, образовалась пустота, но эту пустоту ей хотелось немедленно чем-то заполнить, как большую, ничем не обставленную комнату. Так молодые отводки, когда нож садовника отделит их от материнского корня, энергично бросаются в рост. Катастрофа преображает их. Беззаботность, с которой они пользовались энергией куста-матери, сменяется бешенством самоукрепления. Никогда после они не проявят столько ухищрений, как сейчас, когда, предоставленные самим себе, они стоят перед тем: быть им или не быть?
Так случилось и с Леной. Воропаев приучил ее о многом думать и многого добиваться своими собственными усилиями. Она была сейчас переполнена смутными надеждами так же, как и он по приезде сюда, когда, измученный ранами и болезнью, бездомный, растерянный, но одержимый страстью к жизни, он бросался грудью на препятствия, как только они появлялись перед ним хотя бы издали.
Горе, которое принесла ей любовь к Воропаеву, вызвало у нее яростное желание во что бы то ни стало крепко удержаться на ногах, когда были потеряны надежды на счастье.
Дом ожил. Дух деятельности вновь заклубился в маленьких комнатах. Наверху поселились Поднебески. Внизу шумели Таня и Сережа.
В один из субботних вечеров, после чая, когда впору было расходиться по домам, залаяла собака и кто-то постучал в ворота камнем.
Дети уже спали, Софья Ивановна и Наташа возились с бельем, а Лена, занятая мытьем чайной посуды, не сразу сообразила, что стучат к ним. Но стук повторился, и Юрий, сидевший ближе всех к выходу из беседки, пошел к воротам, на ходу успокаивая овчарку.
— А-а-а!.. Вот желанный гость! Пожалуйста, пожалуйста! — тотчас раздался его голос, заскрипела калитка, и шаги неизвестного гостя зазвучали по утрамбованному двору.
Это не мог быть Воропаев — на него ни одна собака не лаяла, а Найда узнавала издали, но Лена встревожилась. Заслонив глаза от лампы, она вгляделась в темноту. У беседки появилась Аня Ступина.
Лена, привязавшаяся к ней под влиянием воропаевских рассказов, сейчас не обрадовалась гостье. Ей почему-то подумалось, что Аня пришла по поручению Воропаева и, значит, с ним что-то случилось.
— Аннушка, милая, откуда ты? — только и нашла она что сказать вместо приветствия.
— Не ругай, что я так поздно, — смущенно ответила Ступина, торопливо сообщая, что райком комсомола назавтра командирует ее к Цимбалу. Какое-то совещание или чей-то доклад — она сама хорошо даже не знает, но в общем удобнее переночевать в городе, чтобы выехать раньше.
— Садитесь, Аня, садитесь, — воодушевленно хозяйничал Юрий, поглядывая на Лену и стараясь понять, что могло ее расстроить. — Опанас Иванович знает, куда за вами прислать?
— Знает. Я его видела в райкоме.
— Алексей Вениаминович не собирается завтра к Цимбалу? — продолжал расспрашивать Юрий, очень ревновавший Воропаева к людям.
Лена, потупив глаза, наливала Ане чай.
— Нет как будто. Его в обком вызывают. Спасибо, Лена, — сказала Аня, принимая чашку с чаем. — А ты бы не поехала? Забери ребят и поедем! Опанас Иваныч велел обязательно тебя пригласить.
Убедившись, что никаких неприятных вестей Аня не принесла, Лена повеселела и не долго думая согласилась. То, что Воропаева не будет, ее даже обрадовало.
— А в самом деле, почему бы не поехать? Я ведь завтра свободна. Наташа! — крикнула она. — Наташа, иди-ка сюда!
Но Аня и Юрий уже побежали уговаривать Наташу, и Лена осталась одна.
Последнее время она избегала Воропаева, потому что чувствовала себя перед ним виноватой. Недели две назад почтальон вручил ей его письмо, адресованное Горевой и возвращенное «за выбытием адресата». Лена долго держала в руках смятый, надорванный с краю конверт и вдруг, не отдавая себе отчета в том, что делает, вскрыла его, вынула письмо и, уже не сумев удержаться, прочла до конца. Потом ей стало до того стыдно своего поступка, что она так и не решилась признаться в нем Воропаеву и не отдала ему письма.
Она помнила это страшное письмо почти наизусть.
Воропаев писал Горевой мужественно и откровенно, как можно писать только очень близкому человеку, о том, что сознание собственной неполноценности заставило его решиться уйти из ее жизни (этим объясняется его молчание), что весь уклад его нынешней жизни только подтверждает правильность такого решения. Он всегда был скитальцем. Покойная жена разделяла его участь и вряд ли была очень счастлива. «Думать о тебе, Шура, просто как о доброй знакомой я бы не мог. Если случилось так, что ты не можешь быть со мною рядом как самый близкий и родной мне человек, а я прекрасно понимаю, что это невозможно, — писал он, как бы прося извинить его за самую мысль о возможности обшей судьбы, — значит, мне незачем думать о тебе. Какое право я имею навязывать тебе свою волю, свои интересы? Вероятно, существуют иные схемы счастливой жизни, но я их не знаю, да, признаться, никогда не принял бы их. Для тебя ли это?»
Перебирая в памяти слова воропаевского письма, Лена опустила на колени недомытую чашку и задумалась.
«Он просит понять его и простить, потому что он любит ее, — думала она. — Все-таки он, наверное, очень одинок. Почему хорошие люди редко бывают счастливы?.. Своей любви боится, робеет перед нею. Да, беспокойный, ужасно какой беспокойный. У таких все играет в руках, что не свое», — она почти вслух произнесла последнюю фразу.
— Значит, решено? — услышала она голос Юрия. — Ну, и отлично.
— Все-таки надо было бы раньше, — говорила Наташа, — ты подумай, сколько хлопот.
И Поднебески вместе с Аней Ступиной, в чем-то друг друга убеждая, подошли к беседке.
— Ой, сережка упала! — завизжала Ступина. — Стойте, стойте, не раздавите!
— С какого уха? — крикнула ей Лена.
— С правого!
— Ну, замуж тебе итти, Аннушка. Зови на свадьбу.
— Вот выдумала! — и, прикрепляя к уху найденный клипс, Аня прикрыла локтем покрасневшее лицо. — У меня дела поважнее.
На зорьке к дому Лены подъехала старенькая, недавно вернувшаяся с войны полуторка. В кузове ее сидели работники райкома комсомола — Борис Левицкий и Костя Зайцев. Лена и Аня, Таня и Сережа чинно уселись на деревянную скамью рядом с ними. Софья Ивановна поставила им в ноги корзину с лепешками, огурцами и помидорами. Наташу с маленькой Ирочкой усадила в кабинку. Юрий с необычайно довольным лицом, точно его осчастливили, оставив одного дома, улыбаясь, глядел на жену и дочку.
Несмотря на выходной день, поля колхоза «Новосел» были оживлены. Многие звенья работали, захватывая часть ночи, тут и там возвышались шалашики из кукурузной соломы. Лене, накануне только вставшей с постели после тяжелого гриппа, было немножко стыдно перед своими, и она то и дело смущенно махала рукой работающим и показывала знаками, почему она не у себя в звене.
За колхозными землями располагались подсобные хозяйства санаториев и городских учреждений, выше — пастбища, а правее их, на склонах ущелья, глухо провалившегося между двумя горами, лепились мазанки цимбаловского совхоза.
Склоны гор с группками кривых и горбатых сосен на выступах скал, с многочисленными полянками и овражками, поросшими кизилом, терном, мелким дубняком, оказались совсем не такими, какими их обычно видели снизу.
В рисунке гор не было ни одной цельной линии, все как бы находилось в движении и, казалось, завтра будет иным, чем сегодня.
Справа приоткрывалась приморская полоса. Извилистая синева моря прильнула к берегу. В Счастливой бухте дымило какое-то серое суденышко и красивой дугой, — очевидно, заводя сети, — скользили рыбачьи лодки.
Борис Левицкий сказал, указывая на бухту:
— Если года через три какой-нибудь новый Воропаев захочет взять там в аренду домик, ему придется записываться на очередь. Все будет занято, застроено.
— В такой дали? — удивилась Лена.
— Не такая уж даль. Да и место чудесное. В прошлое воскресенье Алексей Вениаминович устроил туда деловую экскурсию. Пригласил инженера, хозяйственников, врачей, каких-то приезжих из Москвы, часа четыре бродили по скалам и побережью, чуть не передрались потом, когда отводили участки под застройку.
— Смотри, Аня, не опоздай, — сказал Зайцев. — К тому времени, когда ты заделаешься агрономом, Цимбал тут все окультурит, — тебе нечего делать будет.
— Агрономом? Аннушка, едешь учиться? — спросила Лена с завистью в голосе.
— Сама не знаю, еду — не еду. Прямо не верится.
Лена еще ничего не знала о том, что Цимбал, которому было поручено организовать масличный совхоз «Пионер», развил необычайно бурную деятельность и добился права иметь группу молодых практикантов. Он имел в виду дать им впоследствии высшее образование на средства совхоза, и Аннушке было сделано в этом смысле вполне формальное предложение.
Комсомольцы шутили, что они едут на свадьбу Ани с совхозом, и Зайцев представлял в лицах, какая у нее будет трудная жизнь.
— Ее Городцов было сватал, да Цимбал перехватил, и Воропаев, как посаженый отец, склонился в пользу второго жениха, — сказал Левицкий, умолчав о том, что сам принимал участие в борьбе за интересы Цимбала.
Новый совхоз был детищем комсомольцев. Лоскутный совхоз на пустырях и бросовых землях, на склонах придорожных холмов и скатов незаселенных ущелий выглядел главою из увлекательного романа. Она была подсказана Сталиным, и всем хотелось дописать ее как можно быстрее. Зайцев тоже переходил на работу к Цимбалу, а Левицкий — к Широкогорову.
— Господи, только одна я остаюсь, — и Лена так неестественно улыбнулась, что все поняли, как ей невесело от этой мысли.
Зайцев попробовал успокоить ее:
— Хотите, сегодня ж сосватаем? Руку! Цимбал — это ж такой захватчик. Ему всего мало. Ей-богу, года через два он всех нас заарканит, все у него будем на сдельщине.
— Сватайте, — сказала Лена, протягивая Левицкому руку. — Боюсь только, что мама меня опередила, — какая-то подозрительная дружба началась у нее с Опанасом Ивановичем. И молчит, таится.
— Значит, окрутил Софью Ивановну. Безусловно.
— Этот Цимбал до чего дошел, — сказал Левицкий. — Он чуть не самого Корытова уговорил к нему замом итти.
Заговорили о Корытове. Много трудных дней было прожито с ним, и, как ни надоел он своим пристрастием к циркулярам, инструкциям и заседаниям, его жалели. Он был честным человеком, но не успевал расти вместе с жизнью и сам не понимал этого.
— Где же он теперь будет? — спросила Аня.
— В Москву поехал учиться, — отвечал Левицкий.
— Все, все едут учиться, одна я… — Лена не договорила.
Опанас Иванович шел навстречу гостям с длинной, какие бывают у пастухов, клюкастой герлыгой в руках.
Как только грузовик остановился, Таня и Сережа, не обращая внимания на взрослых, бросились в сторону от дороги, на маленькие полянки, еще кое-где зеленые.
В предгорье было заметно свежее, чем внизу, у моря. Трава еще не выгорела, и кое-где мерцали усталые, уже ничем не пахнущие цветы.
Тоненький, по-городскому неловкий Сережка воинственно устремился за ящерицей, мимо которой бывалая Таня пробежала совершенно равнодушно. Он, северный горожанин, приходил в восторг от всего, что открывалось его глазам на сказочном юге. Таня же относилась к природе деловито и обращала внимание только на то, что увлекало ее в данный момент. Вчера ей подарили сачок, и сейчас ее интересовали только бабочки, — она видела или воображала их решительно всюду. Она пыталась поймать сеткой длинные темно-красные ягоды шиповника и, запутав в колючках свой нежный инструмент, топала ножками и бранилась:
— Пусти! Ну, пусти же! V, злюка, гадкая бабка! — цветы и камни были для нее существами одушевленными.
Гости поднялись тропинкой к беленькой хате, в которой помещалось правление совхоза «Пионер» и где пока ютился сам Опанас Иванович.
Вокруг стола, покрытого кумачом и вынесенного наружу, в тень старой сосны, собрались служащие совхоза. На столе был развернут план совхозной территории.
— Третьего дня получили мы разрешение оформить ваш вопрос, товарищ Ступина, — становясь к столу и как бы открывая собрание, официальным тоном начал Цимбал. — На сей день у нас имеется специалист, но требуется своя рассада. Вот! — ладонь его тяжело легла на план. — Закончив десятилетку, поедете за наш счет учиться. Чего нам требуется? Нам того требуется, что чорт его знает, где искать. Глядите сюда — вот оно. Пятьдесят гектаров маслины, сорок гектаров инжиру да теплицы. Так? Теперь грушевые и яблочные массивы в лесах. Как вы получите вашу квалификацию, то мы уже с посадками закончим, воду подведем, вопрос встанет об агротехнике.
Он широко распахнул руки, словно вручая ей склоны гор. Аня глядела на него прищурясь, точно слова его были освещены солнцем и резали ей глаза.
— Все ваше. Этот план вам дарю, так сказать, на память. Учитесь и чтоб доброй хозяйкой вернулись. Ну, давайте! — и он трижды расцеловал до слез смущенную Аннушку.
— Спасибо, что вы так хорошо со мной поступили, — тихо сказала она. — Спасибо вам, товарищи, такое большое спасибо, что я даже не знаю… Одно скажу: не будет вам стыдно за меня. Не будет.
Опанас Иванович, сам очень растроганный, еще раз расцеловал девушку.
— Мы вроде как выдаем ее замуж за ваш совхоз «Пионер», — сказал Левицкий, — и просим любить ее, а мы, комсомол, со своей стороны будем помогать ей всеми силами.
— Э-э, если замуж, так тут своя требуется, особая церемония! — закричал Цимбал. — А ну, ребятки, давайте-ка мне веревочку да хлеба, соли и перцу.
Тотчас кто-то подал ему веревочку, и старик, кряхтя, стал на колени и под общий смех связал ею ножки стола.
— Так в старое время у нас на Кубани делали. Чтоб молодые жили дружно, увязывали бы свои интересы, так сказать.
Потом, отщипнув маленький кусочек лепешки, он закатал в мякиш соль и перец и с подчеркнутой важностью положил его в правую руку Аннушки.
— Я до тебя с хлебом-солью, а ты до меня с душою, я до тебя с перцем, а ты до меня с сердцем! — и усадил ее за стол рядом с собою.
— Науку, дочка, надо крепко в руках держать. Помнишь, как Иван Захарыч, садовник, рассказывал? Как товарищ Сталин с ним говорил? То-то. Я, дочка, считаю, ученого надо с детства растить, как того суворовца. И музыке, и пению там, всему с детства обучают. А ученого с двадцати — двадцати пяти годов начинают формировать. То, я считаю, неверно.
И, забыв о накрытом столе, с жаром начал рассказывать ей о своих планах на будущее, как он создаст школу юных садовников, как станет потом посылать их в вузы, чтобы в совхозах и сельскохозяйственных артелях вырастали собственные ученые.
— Не удержался, Опанас Иваныч, прочитал-таки лекцию? — вмешался Зайцев. — Ты сразу ее не запугай, а то, смотри, сбежит.
И юноша подсел к Ане с явным намерением отвлечь от нее Цимбала.
Он был худощав до смешного и некрасив лицом. Но в нем таилась пленительность чистоты и смелости, которая сильнее внешней красоты привлекает девичье сердце. Он был смелый, озорной, искренний и говорил и раскатисто смеялся таким высоким тенором, что, казалось, стоит ему еще разок хохотнуть, и он запоет во весь голос.
Аня смотрела на него с удовольствием. Он ей нравился. Вдруг, в самый разгар ее неосторожного любования, Зайцев быстро, толчком взглянул на нее и отвернулся.
Но стоило ей заговорить с Леной, как она снова почувствовала острый луч его взгляда на своей разгоряченной щеке. Тут ей вспомнился Воропаев, и она заскучала, как сирота.
Ей вдруг все показалось неинтересным, надуманным, и люди, которых она любила и уважала, теперь только раздражали ее своей веселостью.
Предстоял длинный и скучный обед, и она нервничала. А тут еще этот Зайцев! Его взгляд горячо касался аниной щеки, как солнечный зайчик, и, может быть, все даже заметили, что обычно смуглое лицо Ани тревожно покраснело с правой стороны.
Осень незаметно перешла в зиму. Вечера напоминали весну, длились нескончаемо долго и были полны такого очарования, что даже люди, никогда не обращавшие внимания на природу, невольно поддавались ее ласковому влиянию.
В один из таких удивительных дней, напоминающих праздничный, проходило собрание районного партактива. Обсуждались итоги года. Оценивались дела и люди. Среди лиц, всем знакомых, много было и таких, что появились совсем недавно. Держались они, однако, непринужденно, точно всегда были здешними, только не показывались до времени на миру, и выступали дружно и умно. Давно не было собрания такого бурного, неспокойного и плодовитого.
Жар военной победы не остыл в людях. Он растравлял души смелыми поисками. Все были недовольны друг другом: Цимбал требовал внимания к своим пустырям, Городцов, каясь в перегибах, настаивал на том, что все-таки нужны показательные колхозы, а отставной гвардии капитан Сердюк, трижды за это время снятый с работы, уверял, что он один из всех только и думает о завтрашнем дне района и просто никем не понят.
Год был тяжелым, и, победив его, люди радовались своим успехам, но радость эта выражалась, как это часто у нас бывает, в горьких сожалениях, что не сделано больше. Каждый оратор уверял, что мог бы еще кое-чего достичь, если бы не сосед.
Воропаеву, обычно любившему разжигать страсти, теперь то и дело приходилось усмирять воинственный пыл собрания. Так бывает при разборах сражений, когда можно подумать, что изучается неудача, в то время как на самом деле исследуется незаурядный успех.
Собрание шло с утра и закончилось к вечеру.
Доктор Комков еще на утреннем заседании сговорился с Городцовым, что тот довезет его до дому на подводе из «Микояна», но, когда он после собрания вышел из Дома культуры и завернул за угол, где должен был ждать «микояновский» конюх, оказалось, что Городцов, помимо доктора и двух своих бригадиров, приказал «подбросить» еще и пропагандиста Юрия Поднебеско. Было ясно, что всем места не хватит и придется итти пешком.
Комков стал на углу, откуда были видны все машины, таратайки и подводы, в надежде подсесть к кому-нибудь из знакомых.
И тотчас же к нему подошел Цимбал и, взяв за борт пиджака, стал излагать свои планы разведения лекарственных трав, с которыми он носился последние месяцы. Человек словоохотливый и падкий на всякие новшества, доктор не утерпел, вступил в беседу, хотя и видел, что разъезжаются последние машины.
— Как воропаевское выступление понравилось? Здорово? — уже прощаясь, спросил Цимбал, и они, держа друг друга за руку, поговорили еще и о Воропаеве.
— Говорил он интересно, а вот вид у него просто жуткий, — сказал Комков, через плечо Цимбала зорко следя за дорогой, не покажутся ли попутные колеса.
— Уговаривали мы его отдохнуть, — сказал Цимбал, — кулаком грозится. «Мне, говорит, отдыхать — все равно что рыбе на сухом берегу барахтаться».
Комков иронически улыбнулся и сказал:
— Так-то оно так, но…
И они, наконец, распрощались. Цимбал вернулся в Дом культуры, а Комков, которому надо было попасть к больному председателю «Новосела», направился к выезду на шоссе.
Дорога вытягивалась в гору. Миновав последние домики, она круто брала к западу и тугими петлями взбиралась по краю узкого и сырого ущелья почти на самый горный гребень.
Внизу уже потемнело, дома и улицы слились в сплошные серые пятна с несколькими оранжевыми бликами огней в каждом пятне, а на дороге и над нею было еще светло, и на самой верхушке горы стояло розовое сияние от последнего луча скрывшегося за гребнем солнца.
Фигура женщины, медленно поднимающейся вверх, сначала напоминавшая темный кипарис, светлела, определялась, становилась знакомой до мелочей. Было даже странно, что в воздухе раннего вечера могут быть так отчетливо видны детали костюма и угадываться весь облик, вся повадка идущей далеко впереди женщины.
Еще раньше чем Комков узнал в ней Лену, он уже догадывался, что это именно она.
Никто не умел так соединять быстроту отдельных движений с общей медлительностью, как Лена. Она всегда как бы медленно торопилась. Комков крикнул, и, мельком обернувшись, она сначала испугалась его зова, а узнав, приветливо помахала рукой, требуя, чтобы он поскорей догнал ее.
— Вы что же пешком? — спросил Комков поравнявшись.
— Надоел как-то шум. Да я, вы же знаете, люблю ходить.
Да, он это знал. Весною чуть не через день она ходила из города в колхоз «Калинин» — двадцать пять в оба конца — с ватрушкой и пятком яблок для Воропаева.
Они пошли молча. Потом, когда почувствовали, что им хочется говорить об одном и том же и что следует, как это ни трудно, возможно скорее найти начало разговора, Лена остановилась и ожидающе взглянула на доктора.
— Это не нам кричат? — безразлично спросила она.
Снизу, от районного центра, отдаленной волной шли какие-то гульливые крики — не то кто-то пел, не щадя голоса, не то и в самом деле кого-то звали.
Вслушиваясь в эти звуки, они невольно залюбовались широкой холмистой долиной, лежащей перед ними далеко внизу. Изрезанная садами и виноградниками, она была вся перед их глазами, и, казалось, ее можно схватить за края, поднять и унести с собой.
— Нет, не нам, — ответил Комков почти не улыбнувшись по своему обыкновению. Готовясь заговорить о том, что их обоих тревожило, он, как наскоро заполненный блокнот, перелистывал впечатления сегодняшнего дня, ища и не находя первой фразы.
Лена покорно ждала. Ей виделось только одно — измученное лицо Воропаева за столом президиума.
Покончив с делами года, Воропаев заговорил о культуре.
— Культура, тяга к красоте, — говорил он, — это воспитание в себе влечения к умным вещам, и очень обидно, что не все мы думаем об этом, а многие из нас даже считают, что кто-то другой разжует нам культуру и накормит ею, когда понадобится. Мы-де заняты-перезаняты, так вот, товарищи руководители, вы нас и повеселите, и развлеките, и научите. Так ведь можно дойти до мысли, что государство обязано нас брить, мыть в бане и водить к портным и сапожникам.
Он стоял рядом с трибуной в не новом, но выутюженном кителе, отлично отглаженных галифе и в парадно начищенных сапогах, то есть в том единственном костюме, который был на нем обычно, но выглядел сейчас очень красиво, торжественно.
— Все о выступлении Воропаева думаю, — без всякого предисловия вдруг произнес Комков. — Не шаблонные слова говорил, и увидите — это надолго запомнится.
Лена, давно ожидавшая этой первой, ничего не означающей фразы, так же без предисловия спросила:
— Как у него сейчас со здоровьем?
— Видите ли…
— Да вы говорите прямо.
— Воропаев — человек для всех. Организация очень сложная. Для таких, как он, нет лекарства. Они и болеют-то как-то не по-людски.
— Он стал такой худой.
— Худой? Да он весь из костей. Даже сердце.
— Ой, нет! — и Лена двинулась дальше. — Зимой вы говорили, что перемена жизни — самое хорошее лекарство. Вот он переменил, — тихо сказала она.
— Он недопеременил. Надо бы к этой перемене немножко радости. Хотите, я вам покажу одну необыкновенную вещь? — резко переменил он разговор и жестом пригласил за собой Лену. — В жизни — не то, что в человеческих отношениях, в ней меньше шаблона. Пойдемте. Тут недалеко.
Они прошли несколько шагов в сторону от дороги, спустились бегом по крутой тропинке, завернули за скалу и остановились.
Земля обрывалась вниз, как крыло самолета. Они стояли у отвесного края большого каменного стола. Две огромные веллингтонии накренились своими могучими стволами над обрывом. Казалось, им стоило лишь оттолкнуться корнями, чтобы взлететь в воздух.
— Да это ж «Орлиный пик»! — сказала Лена. — На эту площадку я часто заглядывалась снизу. Она напоминает орлиное гнездо. Но я понятия не имела, что она до такой степени хороша. Создаст же такое природа! Лучше не придумаешь.
— Это не природа, — сказал Комков. — Это человек.
— Правда? Кто такой?
— Этого я не знаю. Но след чьей-то сильной жизни здесь явственно сохранился. Во-первых, обратите внимание — веллингтонии. В здешних местах они попадаются только в хороших парках, сами по себе не растут. Без человеческих рук, и рук толковых, здесь не обошлось.
— Думаете?
— Безусловно. Вы только поглядите, как симметрично они стоят по краям расщелины. Ее, очевидно, предполагалось использовать для лестницы.
Лена опустилась на колено и критически осмотрела расщелину. Бойкая молодая луна в упор освещала скалу.
— Да, — сказала она, поднимаясь, — вы правильно говорите. Я даже так думаю, что и расщелина — тоже чьих-то рук дело: очень уж она аккуратна.
— А вы поглядите-ка сюда, — предложил оживившийся Комков, — взгляните на подпорную стену из тесаного камня. Что скажете? Это уже определенно не природа.
— А где же стоял дом? — увлеченная открытием чего-то не каждый день встречающегося, озабоченно огляделась Лена. — Дом-то был или нет?
— Да в том-то и дело, что никакого дома нет. Не ищите! Ни дома, ни даже фундамента. А водопровод, представьте, есть. — Доктор, пошарив рукой под веллингтонией, поднял осколок гончарной трубы. — Труба эта шла из-под гор. Я подозреваю, что когда строили шоссе, нарушили всю систему, потому что сейчас вода не поступает на участок. Но какой огромный труд, какая энергия!
Лена поинтересовалась, сколько лет может быть черепку.
— Побольше полсотни, — сказал Комков и, указывая на гигантские веллингтонии, добавил: — Этим мальчикам лет по восемьдесят, так что водопровод не моложе их, если не старше.
— Может, это еще двести лет назад кто жил? Хоть в газету пиши.
— Кто мог быть, я не знаю и не догадываюсь, — развел руками Комков, — но я представляю, что появился однажды человек, который понимал красоту как необходимость. Влез он на эту скалу, замер от восторгу и сказал себе: «Подготовлю-ка я это место для тех, кто придет после меня». И взялся. Посадил деревья, провел воду, задумал вырубить лестницу в скале, подставил подпорную стену…
Лена перебила его:
— А почему же он дома себе не поставил?
Почему? Да очень просто. Жить здесь в ту пору было немыслимо, и он заранее знал, что не дождется того времени, когда сюда проложат дорогу, когда можно будет не мучиться, а наслаждаться. Я так понимаю его: он твердо знал, что работает не для себя. Он просто ставил веху для будущих поколений — обратите, мол, внимание на этот уголок. Он как бы бросил нам вызов: продолжайте мной начатое, заканчивайте, живите, — и этим сомкнул свою жизнь с нашей.
— Стариков не расспрашивали?
— Расспрашивал. Никто не помнит, чтобы здесь кто-нибудь жил или собирался жить. Ничье имя не связывается с этим местом даже отдаленно.
Они прошли несколько раз вперед и назад по скале.
— А еще кусты какие-то!
— Это мои, — сказал Комков. — Это я подсадил. Гранат, маслину. Захотелось и мне присоединиться к бескорыстным усилиям неизвестного строителя и хоть на шаг приблизить жизнь к его месту. Пройдет двадцать лет — и мы не узнаем скалы. Тут выстроят великолепный какой-нибудь санаторий или поставят памятник, и он будет издалека виден. История пионера, конечно, забудется, и потом скажут, что здание возникло сразу. — Комков говорил об этом пионере так, как если бы речь шла о близком ему человеке. — Есть, Леночка, есть такие люди на свете. Одни из них становятся Мичуриными, другие уходят открывать новые земли, как Дежнев, третьи вырастают в Ломоносовых, а четвертые, не уходя из дому, не совершая открытий и походов, обживают голые скалы, готовят их для внуков и правнуков. Я забыл вам сказать, что он и землю должен был сюда натаскать и виноград насадил. Теперь виноград выродился и не плодоносит, но по типу это вроде как старый местный сорт, потомок, может быть, тех сортов, которые завезли к нам современники Гомера.
Может и он — древний человек? — спросила Лена.
— О нет! Это человек безусловно русского происхождения. До русских здесь никто веллингтоний и не видывал. Это деды наши их тут насадили. Да и потом вся ухватка, весь характер дела чисто русские, озорные, с вызовом. Вот, мол, дорогие потомки, что я нашел и приготовил для вас, получите подарочек, радуйтесь и благодарите.
— Над этой скалой хорошо бы шефство взять, — задумчиво улыбаясь, произнесла Лена.
— Конечно. Но я хотел, чтобы вы подумали о строителе. Он был, вероятно, очень похож на нашего Воропаева, не находите? Нашел и отметил скалу, загадал нам такую чудесную загадку, а вот дома-то, дома-то, хибарки себе никакой и не поставил!
— Но что, что ему надо, доктор, дорогой? Ну, скажите вы мне хоть на ухо: что ему надо? — спросила Лена о Воропаеве.
— Воропаеву, я уже говорил вам, не мешало бы немножко радости… А впрочем, не знаю. Я еще не умею обращаться с такими натурами. Ему на моих глазах полагалось бы умереть уже дважды, но он жив.
Лена, вздохнув, взяла доктора под руку.
— Пойдемте, а то стало совсем темно.
Ночь уже раскинулась и над горами. Стало свежо и сыро. Звуки сделались глухими, будто их обернули чем-то мягким, пушистым. Лунный свет, мглистый вверху, на земле отблескивал металлом. Все замерло в блеске и тишине.
Комков негромко произнес:
— Как-то я прочел у Тургенева, в его «Фаусте», глубочайшую мысль: «Кто знает, сколько каждый, живущий на земле, оставляет семян, которым суждено взойти только после его смерти». Вот помрем мы с вами, Леночка, и не останется от нас ни такой скалы, ни таких веллингтоний, ни даже плохонького водопровода, и зависть меня берет к этому безыменному предку…
— От нас не останется? — обиженно переспросила Лена. — От нас останутся люди, каких еще не было. От нас пойдет счастье.
И они надолго приумолкли. Ночь замерла, не мешая думать, и казалось им, что в этот час спящие видят длинные радостные сны, а те, кто бодрствует, мечтают с таком силой, что их мыслей можно коснуться рукой, как этих вот серебристо-черных деревьев, которые одно за другим выступают навстречу из тени горного склона.
Охваченная красотой этой грустной ночи, Лена думала о том, как длинна, как поистине бесконечна, оказывается, жизнь человеческая. Вот мертвая скала, — но она чья-то жизнь. Вот речка спит на бегу, — может быть, и она след жизни, прорытый упрямым заступом. И мост, что только что прошли, — тоже чье-то бессмертие. И вот эта дорога, и сосны, и фонтан у края дороги — все это жизни человеческие; и оживи какой-нибудь волшебник безмолвие лет, как бы заговорило все, как бы могуче запело! «Веду заступом воду через бесплодные горы», — донеслось бы от реки. «Торю тропу через непроходимый лес», — раздался бы голос дороги. «Сажаю первую сосенку на склоне обветренного холма, да будет здесь лес и тень для придущих после меня», — прошелестел бы бор. Тысячи лет живут на земле люди, и земля испытала на себе крепость и силу множества человеческих рук. Кто скажет, что ущелье, откуда сейчас дует влажный сквозняк, пробито одними горными реками, без помощи человека? Кто разгадает, сколько в земле, средь шифера и камня, еще и пепла костей и соков крови ушедших от нас поколений?
И Лене, как счастья, захотелось вдруг самой стать клочком земли, углом векового камня, ручьем у дороги, чтобы жить и после того, как распадется тело.
Когда никто и помнить не будет, что существовала такая Журина, ключ, ею пробитый в скале, не иссякнет, не зарастет диким терном дорога, если она проведет ее, не зачахнут, а разрастутся по горным склонам рощи и привлекут к себе птиц и зверей; и другая женщина такою же ночью, как сегодня, с нежной любовью и завистью вспомнит свою безыменную предшественницу.
Ей стало грустно, что она никогда не сумеет передать тому, кого она так любила, все то, чем сегодня была переполнена ее повзрослевшая и возмужавшая душа. Как было ей горько, что она ничем не помогла ему, от которого так много сама получила. Теперь она была бы способна на большее, но в прежние дни душа ее была бедна.