Пустыня
Часть первая
1
Аму-Дарья прорвала ночью свой левый берег у кишлака Моор и ринулась, ломая тугайные заросли, в пустыню. Инженеру Манасеину, партия которого, разбитая малярией, остановилась в кишлаке Ильджик, напротив Моора, позвонили о том сейчас же. Он еще не ложился, откинул книгу и выслушал телефонограмму с видом человека, принимающего свой приговор.
Домики его отряда стояли в береговом саду, отгороженные один от другого подвесными заборчиками камышовых цыновок. Была ночь, и за каждой цыновкой шевелилась жизнь. Из-за реки, с левого ее берега, сквозь дикий шакалий вой поднимался растущий шум, напоминая далекую грозу.
Впрочем, это могла рычать за камышовыми занавесками чья-нибудь взволнованная луной и бессонницей грудь.
По дороге за садом бежали люди. Хрустя раздраженными челюстями, Манасеин вышел к берегу и оглядел реку. На отливающей от берега волне, все норовя стать поперек течения, метались каики. Над Моором клубились неясные низкие тучи.
— Сволочь какая, — сказал инженер в темноту, реке, может быть, самому событию. — Хилков, позвать Нефеса!
Темнота, подобострастно глядящая за ним, спокойно ответила:
— Иду.
Манасеин вернулся в комнату и стал перечитывать телефонограмму с тем удивленным выражением лица, которое предполагает, что читаемое имеет несколько смыслов, и нужна особая сообразительность, чтобы остановиться на смысле, единственно нужном.
Телефонограмма приказывала немедленно перебросить партию на левый берег и ему — Манасеину — принять главное руководство по ликвидации бедствия, — пройти трассой разлива до точки последней воды, исследовать характер движения потока и принять все необходимые меры по охране пастбища в районе бедствия. Далее подчеркивалось, что так как в его распоряжении одна из опытнейших партий, то он, несомненно, использует обстановку для целей чисто научных.
Манасеин только что сдал в эксплоатацию построенный им Курлуккудукский канал. Партия была отпущена на лечение и в отпуска, он сидел в Ильджике с двумя техниками и несколькими канцелярскими работниками, заканчивая последний отчет.
Никакого готового отряда у него не было, и жеманная наивность телефонограммы сводила его с ума. Он разглаживал листок с записанным текстом, и стаканы дрожали от прикосновения его пальцев к скатерти.
Умом он понимал эту ложную фразу о готовом отряде, она должна бы звучать очень лестно, как уверенность, что при инженере Манасеине всегда все испытано, все на струне, все готово к любой внезапной работе, но беснующееся сердце не хотело признать нервного комплимента перепуганного начальника.
По саду, волоча за собой шаги, голоса и беспокойство, пробежал Хилков.
За занавесками, у вспыхнувших ночников, хором запели комары. В комнату, не прикрывая за собой двери, быстрыми торжественными шагами вошел туркмен Ходжа-Нефес, и черный пар ночи, ворвавшийся за ним, пронесся по штукатурке стен клубами волнующихся теней. Нефес — проводник партии — работал с Манасеиным пятый год на правах советника, бессменного начальника транспортов, драгомана и квартирмейстера.
Тридцать лет водя инженеров по пустыне, он хорошо знал все их проекты и умел говорить по-русски серьезными, уважительными словами.
— Аму пробилась в пустыню, — сказал ему Манасеин. — Нас посылают проследить за водой. Благодарю за доверие, сволочи!
Нефес смотрел ему в лицо не мигая.
— Подлецы! Разве нет больше людей? Что я — статистик, агент Госстраха? Этот прорыв — случайность. Тут ничего не поделаешь.
Оба они были громадны, тяжелоплечи, стройны. Черная борода, отбритая с подбородка к шее так, что подбородок был чист, и подстриженные снизу усы, открывавшие углы губ, делали лицо Нефеса очень молодым и всегда немного насмешливым. Будучи моложе его по годам, Манасеин выглядел стариком. Он носил крупные казацкие усы и зачесывал назад черные блестящие волосы. Виски его были белы и тусклы, как затертая руками вороненая сталь. Пять последних лет он, не останавливаясь, строил воду. За удивительное упрямство, волю и за ревущий казацкий голос ему дали туркмены прозвище Делибая — сумасшедшего барина. Оно стало его вторым именем.
— Надо итти, Делибай, — сказал Нефес.
— Зачем? Проследить воду и записать убытки черводаров? Посылали бы молодежь.
— Ты — Делибай, и тебя все знают. Тебя и вода боится, — сказал Нефес.
— А с кем пойдете, Александр Платоныч? У нас же ну, посмотрите — никого нет, — сказал техник Хилков. — Кто же пойдет? Одни бабы остались. Вот полюбуйтесь!
Желтолицые, постаревшие у костров и в палатках, пораженные пендинской язвой, ожженные солнцем, похожие на ожиревших мальчиков, они уже толпились испуганной группой у раскрытой двери — жены, сестры, сотрудницы, — и глаза их спрашивали о причинах ночной тревоги.
Был Манасеин страшного казацкого роста, за которым предполагается в человеке не злоба, а ненависть. Такие люди не злятся, а ненавидят, и это особенно ощущается, когда они почему-либо вдруг, ненужно, без всякого смысла выпрямляются во всю свою диковинную величину и замирают в напряжении, до конца растягивающем позвоночник. Их слова подымаются тогда во весь свой рост.
— Бабы? — произнес он медленно и сквозь зубы. — Отлично, превосходно! Что ж такое что бабы? Говоришь, нет никого? А?
Хилков махнул рукой, и лица у дверей погрузились в темноту, сразу сделав комнату тише и значительнее.
В наступившей неожиданно тишине пронесся крик множества птиц, в смятении покидающих левый берег.
— Надо итти, — сказал Нефес. — Тебе какая-нибудь судьба будет, Делибай, Унгуз увидишь.
Манасеин вышел в сад, и Нефес последовал за ним. Ночь, лучистая, как голубой полдень, взвивалась над садами Ильджика.
Зеленовато-белым туманом, клубящимся из земли, стояли деревья, чередуясь с тенями, всюду разбросанными в страшном обилии и беспорядке. О тени, шагая взад и вперед, все время глазами спотыкался и оттого еще более нервничал Манасеин.
— Переправляйся на левый берег, — неожиданно сказал он Нефесу, — разбуди техника Максимова и валяй с ним.
— Хилков! Поднять людей! Собрать продовольствие!
У Манасеина был свой план — скорее выбраться из Ильджика и пройти через Кара-Кумы до Саракамышской впадины, до сухой котловины некогда бывшего здесь озера, и, держась старых русел Кунь-Дарьи, добраться до дельты Аму, до впадения ее в Аральское море.
Таясь от всех, он двадцать лет мечтал о переводе Аму-Дарьи из Урала в Каспий. Этот проект волновал его, как истинный смысл и задача собственной жизни, как большое и единственное счастье. Он начал думать о строительстве реалистом.
В годы студенчества он удивил самого себя упорством, с каким изучал Азию, а инженером стал единственным в своем роде знатоком пустыни, ее людей, ее экономики, ее будущего. В революцию переводом Аму в Каспий занялись выше, — он молчал. Искали людей для этого, — он удалился строить арыки. Его назначили, — он предпочел скромное строительство Курлук-Кудука и выстроил канал, опровергнув все расчеты и сметы непонятными своими темпами и неизвестно откуда берущейся бережливостью.
Пока счетоводы составляли отчет, он отчитывался в Ильджике перед своей жизнью, потому что в кармане его лежала бумага — пройти с партией к дельте и начать работы. Жизнь его была организована жестоко, скупо, смело. Он хотел перевести реку, а вместе с ней и всю страну, из одного моря в другое.
2
Фазли Ахмедов, охотник, шел из пустыни в Моор. Ночь была легкой, лунной, и аулы пели на много верст вокруг. Не свет ли самой луны, плавающей в воздухе, не тишина ли ночи, развернутой так широко и просто над жаркой и суетливой жизнью аулов, не усталость ли, счастливая, как детство, которое одно умеет восторженно утомляться и в утомлении находить радость своего роста, всегда медлительного, всегда отстающего от надежд, — свалили Фазли у старых башен разрушенной крепости? Он взобрался на самый верхний помост и долго пел и бормотал, глядя на реку, на аул, на луну. Давно уже он не чувствовал себя таким счастливым, крепким и дельным человеком. Потом он завернулся в халат и заснул…
Грохот и крики будили его долго, но он спал раздраженным, упрямым сном, пока ему не сделалось страшно, — и он закричал еще во сне, не открывая глаз, и с земли ответили на его вопль. Его голос получил многократное эхо. Он кричал — и крик множился. Он вскочил и увидел, что аул плывет в густом, гремящем тумане. Туман стучался в ноги его башни, — туманной и легкой казалась в ночном свете вода.
Он ничего не понял, но закричал долгим криком, ощутив в нем потребность до головокружения.
Когда он умолкал, люди снизу, из воды, поднимали вой:
— Где ты, где? — кричали они. — Откликнись, где ты?
И он кричал, чтобы восстановить молчание, потому что голоса пугали его. Он не хотел, он боялся в них вслушиваться, их узнавать. Он хотел заглушить все вопли своим собственным голосом и, глядя на луну, на ее полный, летящий свет, на легкий быстрый воздух до конца развернувшейся ночи, он извергал из себя острый вой, каким умеют владеть перед гибелью большие дикие птицы.
И на его вопль поплыли Куллук Ходжаев, секретарь комсомольской ячейки, и двое каичников. Они держались за остатки каика и, превозмогая течение, держали путь к башне.
Аул несло прочь. Люди, верблюды, кибитки, шакалы мчались в пустыню, захлестнутые водой.
Куллук Ходжаев переезжал реку, возвращаясь с собрания. Река сломала берег и прыгнула влево, когда они пересекли ее на три четверти, и она внесла их в улицы, стукнула о дома, смешала с грязью и мусором и повлекла на остатках каика прочь.
Фазли помог взобраться трем людям на свой вопленный пост. Снизу уже кричали о голосе:
— Где ты, где? Кто ты, кричащий, кричи!.. Дай голос!
И они закричали втроем. Зачем? Там, внизу, умирали спокойнее. Человеческий голос был голосом жизни. Их вопль слышали отовсюду — верблюды случайного каравана, спавшие на аульной площади, держались их крика, и многие люди, уцепившись за животных, достигли ступеней башни.
Переправившись через реку выше прорыва, Нефес достиг лишь холмов Чили, где стояли чабаньи кибитки. Моор был от него ниже в четырех километрах.
Стада были уже в ходу, подручные вертелись на конях, чолуки и сучи[1] складывали кибитки. Вернувшись на свою лодку, Нефес спустился ниже, почти до самой башни. Он слышал вопли с нее и крикнул, каково положение, но ему не ответили. Тогда он выгреб против течения километра два и переправился на свой берег.
Хилков ждал его, трясясь и ругаясь, у самой воды.
— Каики! — крикнул Нефес и побежал в сад. На бегу он обернулся, раскрыл глаза, чтобы найти Хилкова, — увидел: было уже утро, рассвет, первое солнце, туманы, — и крикнул еще раз, с привизгом, по-шакальи:
— Каики! Каики!..
3
— Он мне говорит об Унгузе, — сказал Манасеин, отправив Нефеса в Моор и оставшись один. — Ага, вы еще верите сказкам, что Унгуз — старое ложе Аму-Дарьи, которым можно достигнуть моря? Но мы, инженеры, давно не верим. Эго не русло Аму, это ложе одного из разливов, вот таких же, как этот сегодняшний; они уходят в пустыню и пропадают в ней. Понял? И что мне этот Унгуз, родной мой? Унгуз — катастрофа древности: река прорвалась в пустыню, прорыла себе путь в песках, зарылась в них, высохла. Теперь реки больше нет, путь ее стар и ненужен. Этой дорогой не увести реку к новому морю.
У реки прыжками шел ветер. Он вскинул и потянул за собой, трепля, усы и волосы инженера, сделав его похожим на степного коня с обветренной гривой. Дергая за усы, ветер поднял потом с края губ непредвиденную, неожиданную улыбку.
— Тридцать лет я знаю, что переведу Аму в Каспий, да время все не приходило, а вот пришло оно — голова моя свежа, за плечами опыт, смысл постройки в самой крови. Тридцать лет ждал, не мог начать…
Видимо, перевалило далеко за полночь, потому что вдруг все заснуло, как остановилось. Крики каиджей[2] на низком и песчаном берегу коротко и глухо оборвались, в ауле смолкли собаки, голубизна ночи стала наощупь влажной, легкой, сонной. Тени большими плоскими черепахами переползли открытые места, и над остановившимся, упавшим в сон временем помчалось звездами, облаками и запахами то бесшумное и воображаемое, что называется небом.
— О том, чтобы Аму-Дарью перевести из Аральского моря в Каспий, говорят, Нефес, триста лет. Эта идея, брат, всем казалась геологической фантазией, но в наше время все решается проще. Твой тезка, туркменский купец Хаджи-Нефес, еще царя Петра соблазнял проектом поворота Аму из Арала в Каспий. Умница был, сукин сын, он убеждал царя, что тот создаст этим поворотом водный путь в Индию. Понял? Он, брат, что искал? — энтузиазм, хотя бы энтузиазм завоевателей, чтобы свести свои туркменские счеты с веками. Твой тезка был политиком и политически пытался разрешить дело. В этом-то вся и загвоздка, в политике. Раньше-то мы ведь никак не могли учитывать в строительстве такую страшную силу, такую, брат, таинственную величину, как революционный энтузиазм. Понял? Я сам только недавно дошел до этого. Это ж рабочая величина. Учти-ка в проектах энтузиазм!
Он покачался на ногах из стороны в сторону.
— Ах, до чего мне докатило заняться Аму-Дарьей с Каспием. Всю жизнь прожил для этого, а тут…
Он простер глаза в сторону катастрофы, и глаза отшатнулись, — они вдруг увидели нежданно пришедшее утро, солнце на облаках у горизонта, неторопливый ползучий дым реки и Нефеса, сидящего рядом на корточках.
Манасеин стоял на высоком берегу, ветер ворошил и вскидывал его волосы, придавая ему взволнованный вид, а Нефес сидел в неподвижности, и ветер обтекал его, как камень, ничего не умея расшевелить и взбудоражить на нем. Инженер еще раз огляделся, прислушался к дому. Все было тихо, однако. Все волновались молча.
Таким, каким был сегодня Манасеин, его никто никогда не видел.
— Плохо? — спросил он Нефеса.
— Плохо, — ответил тот.
4
Февзи спал дома с женой и с сыном на одной кошме. Холодный крик, проникший прямо в его кровь ледяной струей, бросил его высоко, под крышу. Голова Февзи стала тверда и бесчувственна, как молот, она пробила крышку и потащила за собой тело. Потом ничего не стало.
Когда к нему вернулось сознание, он плыл. Удивившись, как это человек может делать движения во сне, он остановил руки и сейчас же стал опускаться. Тут он сообразил, что дело не во сне, а в воде, и что он плывет, закрывши глаза. Он хотел открыть их, но не мог ощутить, где они. Он не мог памятью найти место своих глаз, — и сознание тыкалось изнутри в череп, как замурованное в глухом подвале. Глаз не было.
Он провел рукой по лицу — нет, пусто, гладко. Глаз нет. Он забыл, где его глаза.
Тогда он стал плыть сильнее, чтобы покончить с водой, и навострил слух — была тишина.
«Это все сон, — решил он, — конечно, сон!»
Поток выносил его за последние арыки в глушь песков. Из Ильджика подавали первые каики. На башне старой крепости вопили люди, и лодки торопились на крик. На нижних ступенях ее дрожали ослы, верблюды, собаки, синей изморозью смерти покрывались трупы людей.
Максимов пробрался наверх, на помост. Куллук Ходжаев валялся под ногами двоих беспрерывно вопящих.
— Молчите! — крикнул Максимов. — Все кончилось. Бросьте!
Они завопили еще сильнее, их возбуждал каждый шорох.
Максимов поднял Куллука и стал приводить его в чувство. Двое завопили еще ожесточеннее, еще жутче, и псы ответили им покорным воем.
— Мы сойдем с ума, — едва сказал Куллук. — Застрели их!..
Максимов не ответил, но встал, чтобы схватить сумасшедших и втолкнуть их в люк прохода. Ощерясь на него воплями, они быстро отступили к краю крыши; он протянул к ним руку, и, отпрыгнув в воздух, перебрав в нем два или три раза ногами, они задом ринулись вниз, и вода сейчас же схватила их крик.
Почувствовав, что он падает вслед им, Максимов прилег на помост. Потом, когда голова отошла, он встал на колени и просигнализировал руками на каики Хилкову, что здесь нечего делать — аула нет, лишь в башне десятка два спасшихся.
Хилков ответил, что вспомогательная партия двинется в пустыню, стремясь опередить воду.
5
В партию инженера Манасеина, набиравшего людей отовсюду, райисполком бросил все свои живые силы.
Нефес поднимал людей с кроватей. Хилков в это время перегружал склад кооперативного магазина на верблюдов и свозил все к берегу, где распоряжались Максимов и Куллук Ходжаев. На берегу комплектовалась рабочая партия. Через час должно было начаться совещание по выработке плана спасательных работ, и Манасеин, развернув карты, бороздил их толстым плотничьим карандашом.
С улицы, пересекая весь двор с его занавесами, бегом шел человек. Он все повторял:
— Да где же тут Манасеин, наконец?
И, вскидывая на своем пути все камышовые ширмы, перебудил всех, кто еще спал, пока не добрался до инженера.
— Я к вам, — сказал он, — мобилизован в ваше распоряжение. Журналист. Здесь — случайно. Приехал на посевную, — Владимир Адорин.
— Начали вы здорово, — сказал Манасеин, — продолжайте так же. Разбудите всех, кто тут есть; имейте в виду, что, должно быть, только одни бабы остались, — разбудите, организуйте, гоните к берегу, разыщите фельдшера, реквизируйте через исполком лошадей, в общем создайте санитарный отряд или что-нибудь. Поняли? Не больше чем в полчаса.
Именно сегодня Адорин собирался покинуть Ильджик, чтобы на каиках спуститься вниз по Аму до Ташауза. В результате этой поездки ему уже мерещилась книга очерков о быте величайшей из азиатских рек — матери четырех народов. Надежды на книгу, которая должна была появиться первой в своем роде, наполняли его взволнованно острым умом и приучали к умению углублять и сублимировать материал обычно поверхностных журналистских наблюдений. Мобилизация к Манасеину была очень кстати, она давала его теме неожиданно новое толкование, катастрофа в Мооре была событием вековой редкости, упустить ее было просто нельзя.
Его смущало лишь то, что Манасеин, кажется, даже не осознал, что он, Адорин, журналист, и может быть полезен в прямом своем назначении, как летописец катастрофы и экспедиции, и что ему было бы полезнее находиться рядом с самим Манасеиным. Он вернулся, чтобы сказать ему это.
— Уже? — удивленно спросил его Манасеин. — Ну, и темпы у вас, дорогой мой.
— Я хотел вас спросить… только лошадей? — сказал он.
Манасеин стал выпрямляться перед ним одними своими глазами.
— Ладно, ладно, — скороговоркой ответил Адорин, начав краснеть, и бегом вернулся во двор.
Он заглянул в одну загородку. Старая кухарка медленно и расчетливо натягивала на себя мужские штаны со штрипками.
— Сбор во дворе! — крикнул он ей. — Живо!
— Знаю сама, — ответила та.
Он бросился дальше. Две женщины спали, обнявшись, на широкой постели из чайных ящиков. Он разбудил их, не глядя:
— Вставайте, сбор через четверть часа.
Он тронул одну за плечо.
— Вы приведете фельдшера.
Другой он сказал:
— Вы сейчас же пойдете со мной — собирать лошадей.
— Я из Москвы, — ответила вторая, — и приехала собирать фольклор, а не лошадей. Едва ли…
Глядя в себя, не на нее, чтобы не смутить полуодетую и не нарушить в себе чего-то такого, что должно было называться деловым равнодушием, он схватил ее за руки и вскинул. Теплый запах и теплота ее ударили ему в лицо. Пальцы его погрузились в ее мягкие, сонные руки, и перед глазами его, как он ни удалял их, прошло ее почти ничем не прикрытое и еще не смущающееся обстановкой тело.
— Это ваше? — спросил он, схватившись за легкий комочек белья и платья, и накинул ей на голову сарафан.
— Подождите, я сама, — сказала она, дрожа и собирая с пола подвязки, чулки и туфли.
— Откуда вы взялись, кто вы? — спросила другая, сидя на коленях в постели и одеваясь без возражений.
Он не ответил.
— Господи, какой милый, — сказала она, смотря на него. — Вы к нам надолго? Ну, не сердитесь, смотрите — я уже готова и бегу. Я заберу фельдшера с его добром и прибегу сюда. Да?
— Да, — сказал он.
Она выбежала, и через минуту выскочил Адорин со своей неожиданной спутницей.
— Подождите, — сказал он ей. — Есть тут еще кто-нибудь?
— Все с ребятами, бросьте, — сказала та. — Идемте уж, идемте скорее, раз надо.
6
На левом берегу, километрах в семи-восьми от Альман-Кую, аула, в котором собирались все спасательные отряды, Манасеин должен был подобрать еще трех двадцатипятитысячников, контрактовавших шерсть.
Продовольствие, собранное в ауле, грузили на каики; верблюды были уже переправлены и ждали у Альман-Кую, где распоряжался Нефес. Секретарь Куллук с Максимовым, оставив берег Хилкову, вышли из Альман-Кую на разведку. В час, когда солнце горело на людях разошедшимся пламенем и когда казалось, что уже прошли многие сутки с тревожной ночи, хотя часы показывали девять с минутами (девять — чего? скоростей? атмосфер?), в этот час основная партия переправлялась через реку.
Свежий ветер выжимал по реке свежую косую волну и гнал каики к прорыву, крутя их и волоча боком. Всего оказалось в экспедиции около сорока человек, но партия, которая должна была уйти в пески с Манасеиным, не могла быть больше двенадцати-тринадцати: сам Манасеин, техники Хилков и Максимов, Нефес, Адорин, студентка литфака Осипова, жена техника Иловайского, четверо погонщиков верблюдов и старая манасеинская кухарка, четырежды пересекавшая Кара-Кумы на своем кухонном, как значилось в ведомостях, верблюде.
Низкий берег, в пышных тугаях, жевал застоявшуюся в своих низинах воду, и до кишлака пришлось пробираться то на лодке узкими водотоками в камышах, то пешком, по колено в тине. Нефес уже ждал с караваном, изготовленным в пути.
В полдень 22 мая они вышли в пустыню к месту прорыва.
Караван шел по левому берегу потока. Вода цвета желчи, пузырясь и всхлипывая, шумно двигалась по пескам, и пловучие острова сухих трав, валежника и листьев плясали по ней, цепляясь за края водотока. Разлив напоминал мутящееся озеро. Птицы кружились над ним непрерывно. Изгнанное водой с насиженных мест зверье бежало в виду каравана, не боясь дня. Распоров полосу дженгилей, вода, взлохмаченная корягами, камышовым сором, балками, мертвой птицей, разбитыми лодками и человеческими телами, врывалась в пески и, шипя как на горячей сковороде, успокаивалась среди них в медленном плаве. Барханы на ее пути чернели, оседали на сторону и, развалившись, уходили в воду. Другие отстаивались крутыми обрывами и, подкошенные водой снизу, осыпались песчаными водопадами. Вода шла сразу вперед и в стороны, всасываясь в песок всеми своими краями.
Караван взял западнее, удаляясь от края потока километра на два. Путь держали по компасу и карте, чтобы не выходить за линию высоких отметок и не попасть под занимающий все низины поток. Стояла страшная зыбь дюн, бугров и мгновенных впадин. На их чешуйчатой песчаной коже пестрели следы зверей. Черепахи громадными ордами переваливали барханы и голосили пронзительно. Ящерицы, вараны, в метр длиной, приподняв зеленое слоистое тело на кривых передних ногах и свернув хвост кольцом, по-собачьи, сипели, надувая морды и выкатывая глаза на проходящий караван.
Манасеин и Нефес ехали впереди на конях.
Вглядываясь в пески, Нефес говорил то и дело:
— Колодец Кара-Сакал залит. Пиши. Сабатли залит. Мусреб, отсюда два верблюжьих часа, залит. Пиши.
Манасеин приказал Адорину взять с собою одного туркмена и догнать Куллука с Максимовым, чтобы условиться о встрече через час возле развалин колодца Барс.
Хилков был оставлен с верблюжьим обозом, а Манасеин с Нефесом взяли на чистый норд к самому потоку.
Адорин, которого успел захватить пафос этого страшного похода, стал искать глазами среди туркмен, кого бы выбрать. Но в это время, окликая кого-то по имени, к нему подъехала на коне Иловайская.
— Хватит вам одного местного, — сказала она, — я жена старого техника, тоже кое-что значу в песках. Поехали! Вы такой энергичный, что с вами приятно…
Он хотел возразить ей, но кони уже тронули рысью, и волна песчаных груд отделила их от каравана.
7
Куллук и Максимов еще на рассвете добрались до потока и, следуя поодаль, достигли холмов, превратившихся теперь в высокие и прочные берега.
Они зажгли костер, и на него стали собираться люди — пастухи ближайших стад и спасшиеся из Моора путники.
На солнце поток предстал перед ними во всем своем ужасе. Он шел от Моора на чистый норд, шириною в четверть километра.
Они были на его левом берегу и видели правый, забитый стадами, кибитками, людьми, и вода, — они видели, — двигалась вправо, сметая людей. В час, когда караван Манасеина выходил в пески, вода, найдя себе впереди котловину, описала луку вокруг холмов и круто забрала влево. Правый берег приблизился. Он был теперь ровен и чист, как смытая грифельная доска, и ничто, похожее на пребывание человека, не занимало его.
Максимов насчитал вокруг себя больше двадцати человек и сейчас же послал двух в Альман-Кую к Манасеину с донесением, нарядил женщин поддерживать сигнальный костер, а сам с Куллуком спустился к воде. Ожидали стада ходжалинского общества, которые, наверно, успели выйти из затопленной полосы и идут к Альман-Кую.
Куллук следил за водой.
— Вот плывет шерсть, — сказал он. — Это из ковровой мастерской. Вот доски из школы.
Он следил за водой, которая рассказывала вещами о разрушении. Потом вода понесла мешки — десятки и сотни чем-то наполненных мешков.
— Что это? — сказал Максимов. — Посмотрите.
По воде молча плыл человек. Рядом с ним, так же тихо, плыл волк.
— Эй, держи сюда! — закричал Куллук.
Тот продолжал плыть молча. Волк скосил глаза на своего товарища и продолжал плыть, как плыл.
— Сюда! — закричали сверху, но человек не слышал.
Течение понемногу прибивало его к холму. Куллук вошел в воду по колена, стал навстречу пловцу и поймал его, как большую рыбу. Человек молча барахтался, делая плавательные движения. Волк осторожно отстал, но, когда его товарищ был усажен на песок, он вылез и лег с ним рядом.
— Кто ты? — спросил Куллук.
Человек молчал и время от времени взмахивал руками, чтобы плыть. Ему связали руки за спину и положили у костра. Сгибаясь в три погибели, волк заковылял за ним и улегся, положив морду на его ноги.
Человека узнали. Это был Февзи. Глаза его были открыты, но он ничего не видел, и, когда ему кричали в самое ухо, он не слышал. Он лежал и плыл, шевеля связанными руками и ногами. Волк тогда недоуменно взглядывал на него.
Адорин и Иловайская давно уже остались одни, и никогда бы им не добраться до людей, не поднимайся к небу сигнальный дым на холмах Максимова. Провожатый был оставлен ими в пути при неизвестном стаде, которое он должен был пригнать к ночной стоянке каравана.
— Где мы собираемся сейчас? — спросил их Максимов.
— Надо немедленно перехватить ходжакалинцев и вызвать их старост, — сказал Куллук. — Оставайтесь с Максимовым, — сказал он Елене и, втащив Адорина на коня, поскакал в пески.
Через час перед холмами показались первые партии ходжакалинцев с остатками стад. Страх умерщвлял овец на ходу, и путь стада походил на поле сражения. Куллук безуспешно пытался задержать беглецов для совещания о том, что надо делать. Сюда, разысканный Адориным, примчался Нефес. Проскакав на коне сквозь ряды людей, он оповестил, что против воды вышел сам Делибай, инженер, которого все знают и которого даже вода боится, что караван в двадцати минутах отсюда, и надо говорить всем вместе, что предпринять. Появление Нефеса и слух о караване Делибая успокоили бегущих. Их старосты заявили, что они останавливаются на отдых не дольше, чем на два часа, и потом снимутся, чтобы до темноты достичь холмов Чили, где люди и скот будут в безопасности.
Ходжакалинцы разбились на группы и разожгли костры. Нефес, Куллук и Елена, пришедшая с Максимовым, ходили от огня к огню, беседуя и успокаивая. Не владея языком, Адорин ничем не мог быть полезен; он присел к одному из костров, развернул блокнот, чтобы записать пережитое, и заснул, даже еще не прикоснувшись карандашом к бумаге.
8
В ночь, когда Манасеин получил тревожный приказ выйти в пустыню, Елена была на вечере в сельском клубе, и Адорин сейчас только вспомнил — уже в полном сне, что там он ее и видел впервые.
Был вечер бригады московских писателей.
В ауле, куда посевная забросила десяток мобилизованных из Москвы, Ташкента и Ашхабада, приезд бригады принят был очень торжественно. Грани дистанций сместились, и в Ильджике можно было рассказывать о пленуме РАППа и о литературных дискуссиях.
Народу набилось множество, так как жители полагали услышать что-либо новое о налогах, а в крайнем случае поглядеть на фокусы, которые во славу своего искусства предстояло показать приезжим. Но ни докладов, ни фокусов не было, и постепенно народ поубавился.
Адорин сидел через два или три места от Елены и следил за лицом понравившегося ему писателя.
Тот обладал такой вызывающей мимикой, что, только еще вглядываясь в публику, еще не начиная читать, он уже задирался движением бровей и укладом губ. Позиция его лица вызывала смущенный трепет и требовала ответа. Он мог бы, не читая, а лишь взглянув на ряды, получить десяток записок, но это не было ни преднамеренной позой, ни вдохновением лица, это было характером. Характер его лица был вызывающим. Елена неистовствовала через два или три стула от Адорина. Она обращалась к соседям, громко что-то шептала и, наконец, стукнув по колену Адорина пальцем, крикнула ему шопотом:
— Здорово?.. Замечательные ребята! Но кто их читает, будь они прокляты! Все ведь заняты-перезаняты.
Жадность, с которой она воспринимала происходящее, была необыкновенна. Она сразу слушала уже памятью и, когда вечер кончился, легко повторяла вслух все услышанное с эстрады.
Она принимала в себя мысли и переживания рассказов, как выражение своей культуры. Вот она, жена инженера, что-то читавшая, что-то видевшая, много любившая, живет в пустыне, ездит с мужем в походы, варит ему какао на меду от крайнего малокровия и изменяет заповедям брачной верности с редкими гостями ее пустыни. В том углу песков, где жила она с мужем, ей принадлежали сердца, карьеры, дружбы и верности. Она творила тут суд и расправу сложными правами жены, любовницы, подруги. Она одна здесь делала то, что называется бытом, и ей принадлежали все эмоции на добрых двести километров в окружности. Была ли она умной, доброй или только чувственной женщиной, она сама не знала. Она жила. Ей было некогда изучать себя, для изучения ее существовало искусство. Она относилась к нему, как к высшему исследовательскому учреждению, где методами сложных анализов, отборов и реакций добывалась формула ее жизни. Ее умиляло, что писатели знают вещи изнутри и рассказывают об изнанке чувств, что они умеют особо определить тысячи схожих лиц и тысячи характеров, и вот приходят, раскрывают книги и читают о людях, которые ими найдены и показаны.
Она знала, что, живя, она заслуживает вниманья искусства и что оно придет, как приходят порой выигрыши по займам и лотереям. И принимая в себе все откровение рассказов, она переполнялась удивлением от сложности и запутанности человеческих чувств. Заранее ее умиляли трудности ее собственной жизни, которые, как бы запутаны они ни были, в конце концов будут объяснены и показаны.
Гроза потушила свет в клубе, и вечер прекратился на полуфразе. Гости сели на лесенке за кулисами и при горбатой свечке из буфета пережидали грозу. Елена подошла к ним, таща за собой Адорина, хотя они не были даже знакомы. Сейчас же, перебивая себя и никому не давая сказать, она стала рассказывать о воде, о пустыне, о том, что она ходила в три экспедиции, и уговаривала гостей остаться подольше, обещая показать им необычайные вещи.
Осторожно прицениваясь к необычайностям, каждый выспрашивал ее о своем, о пейзажах, строительстве, новом быте, басмачестве, но стольких новостей у нее не было. Ее все же поделили по темам, и первый счастливец, смеясь и прикрывая рукой рот, стал записывать ее предложения в книжку.
Тут окружили писателей и другие. Спокойно и равнодушно подходя, они предлагали выслушать их приключения или просто принять для использования излишки своих переживаний и наблюдений. Они настаивали и добивались слова, чтобы пересказать свои старые героические итоги. Некоторые, спеша домой, просили записать их в очередь для сдачи эмоций на завтра. Будто пришел приказ сдать все пережитое писателям, и каждый гражданин стремился аккуратно выполнить это неожиданное, но, повидимому, ответственное задание.
Шли домой шумной оравой, и, хотя Адорину нужно было в противоположную сторону, он пошел к реке, к домикам манасеинской партии. В пути зоотехник Госторга, ссылаясь на телеграмму из центра, потребовал посещения писателями скотоводческого совхоза и угрожал жалобой в РКИ в случае немотивированного с их стороны отказа. Чтобы оживить внимание к своему делу, он стал жаловаться на кустпромсоюз, оперируя с неподражаемым искусством опытного оратора набором самых матерных выражений, и, наконец, обещал представить в письменной форме полную картину своих совхозных успехов.
— Вы приехали показываться или смотреть? — спросил Адорин одного из гостей. — По-моему, вам надо смотреть. И притом — молча. Вслух вообще ничего не видно.
Ответа он не успел получить, так как стали прощаться.
Гости обещали завтра быть у Елены, смотреть знаменитого Манасеина, слушать рассказы о постройке каналов и сговариваться о поездке в пустыню.
Перестав вдруг всех узнавать от восторга и гордости, Елена всем жала руки и долго благодарила Адорина за обещание подарить ей свою книжку, хотя он ничего ей не предлагал.
Когда Елена ушла к себе, агент кооперации, армянин родом из Зангезура, человек безудержного воображения и простой глуповатой храбрости, стал рассказывать, что говорят люди о Манасеине.
Манасеин пришел в эти края молодым студентом и попросился на исследование Аму-Дарьинской дельты. Через год его видели среди иомудских кочевок и на Атреке с геологической партией Академии, а еще позднее — в гидрологической экспедиции. Гражданскую войну провел он сначала в профсоюзе, потом в военном строительстве, в дни нэпа строил техникум и читал в нем лекции по физике, немного погодя ушел строить каналы. Знаменитость его началась с постройки Курлук-Кудука, оконченной блестяще, раньше срока и в посрамление всех смет. В день пуска воды крестьяне бросили его, по обычаям страны, в им же проведенную воду, на счастье, на добрый глаз, и он утонул бы от слез и радости, не вытащи его с руганью о саботаже и срыве торжественного собрания местный уполномоченный ОГПУ.
Зангезурец рассказывал об инженере любовно, как о себе, и гладил резкими спазмами руки свой живот в том месте, где у него — по памяти — когда-то висел кинжал. Утром, прибежав к Манасеину и будя потом Елену, Адорин не узнал ее.
9
Адорин увидел себя уже проснувшимся, — ноги отодвигались от костра и рука держала блокнот.
— Когда это я проснулся? — спросил он.
Ему никто не ответил. Он присмотрелся — все спало вокруг костра.
День плыл медленно, не спеша, и по краскам никак нельзя было определить времени. Кругом, насколько хватал глаз, были разбросаны стада и кучами сидели люди.
— Вот чорт, проспал, а! — вслух подумал Адорин. — Тут потеряешься к чортовой матери…
Ему было страшно одному, но куда итти, он не знал. Им овладело чувство неограниченной свободы действий, чувство безответственности. Он поднялся, чтобы подойти к ближайшей кучке туркмен, но вдруг ему стало стыдно своего незнания языка, новых желтых краг и серой, в темных крапинках кепки. Он огляделся еще и, увидев, что к нему идут люди, сел и, взяв блокнот из походной сумки, стал механически набрасывать впечатления ночи.
Люди двигались очень долго, и он заполнил две или три страницы, прежде чем услышал шаги за спиной.
— Честное слово, это он! — послышался голос. — Ну да, он! Вот уж судьба!..
Он не оглядывался, работал карандашом, слушал, уже зная, что это идут те две его женщины, с которыми он встретился на рассвете.
Иловайская, подойдя, сказала:
— Ах, м-и-и-лый, ему скучно. Посмотри, пожалуйста, Женька, он пишет. Нашел время!
— Бросьте вы писать, идите на совещание, — сказала студентка.
— Где именно?
Она ему показала, куда итти.
— Идите и не оглядывайтесь, — крикнула вслед Елена. — Подождите, подождите — вы никого тут не видели?.. Нам надо кое-что сделать и чтобы никто не видел. Никого?
— Да не кричи, тише, — сквозь смех, смущаясь, ответила ей Осипова, и Адорин еще долго слушал, как они фыркали и смеялись у его костра. Мысли отсутствовали, пока он слышал голоса женщин за собой, и возникали, как только позади все смолкало.
«Все-таки это хорошо, когда на войне женщины», — подумал он.
Сидя на корточках перед крохотными кострами из саксаульных веток, такими незаметными, что они не давали даже дыма, туркмены кипятили в медных кувшинчиках чай. Женщины, растюковав ослов и верблюдов, толкли зерно в деревянных чашках. Тонущий в воздухе дым множества мелких огней делал воздух густо накуренным, как в закрытой комнате.
Адорин прошел мимо старика, который во сне жевал кусок хлеба, и от храпа крошки вываливались у него изо рта. Тогда он пригляделся к другим спавшим, людям — большинство лежало с раздутыми от непережеванной пищи щеками, как застал их сон.
Обогнув несколько сидящих на корточках толп, Адорин увидел большой костер манасеинского штаба.
Где-то в стороне заорали ослы, и все вскочило от их страшного рева. Залаяли собаки; женщины, подхватив свои ступки, с визгом бросились врассыпную. Несколько конных помчались к ослам, палками заставили ослов замолчать, и, когда все успокоились, Адорин заметил, что люди продолжают дрожать. Несколько семейств подняли свои стада и, не сдерживая страха, погнали их на холмы Чили под общий шум и ругательства.
У большого манасеинского костра Адорин заметил только Хилкова, подсчитывавшего какие-то цифры и читавшего карту Максимова. Нефес, крутя четки, беседовал со старостами.
— Где Манасеин? — спросил Адорин.
Незнакомый туркмен коснулся его плеча и показал в сторону.
Манасеин с секретарем комсомольской ячейки, Куллуком Ходжаевым, ходил невдалеке взад и вперед, оживленно жестикулируя.
Адорин подошел к ним.
Манасеин спросил его:
— Ну что, где же ваш фельдшер, наконец?
— Не знаю.
— Как не знаете? Впрочем, дело ваше — вот я поручу вам доставить сейчас человек сорок больных, да. Как вы их доставите? Где потеряли фельдшера?
— Знать не знаю, — ответил Адорин, — я же был вами послан к Максимову — звать его сюда.
— Когда это было… — желчно перебил его Максимов, отмахиваясь.
— Готово! — крикнул Хилков от костра. — Можем начать.
— Пошли, — сказал Манасеин.
По пути к костру его остановила женщина. Она несла ему большую миску с чаем.
— Выпей, Делибай, — сказала она, — у нас большой казан.
С миской в руках Манасеин сел на поставленный стоймя чемодан, и Хилков скрипучим голосом начал читать свою сводку о примерных потерях.
По опросам выяснилось, что моорцы потеряли до семнадцати тысяч овец. Картина движения воды от прорыва до пункта теперешней стоянки была такова: выйдя из Моора, поток шириной до ста метров устремился в низины Унгузского староречья и, разлившись здесь до полутора километров, прошел по такырам и шорам до остатков тополевой рощицы у колодца Каргалы. Здесь барханная гряда, шириною километра в четыре, преградила ему путь, и он разделился надвое. Левый рукав его, обогнув крайние холмы неожиданной песчаной плотины, те самые, где утром Куллук с Максимовым вытащили человека с волком, круто повернул к югу и, преодолевая волнистость местности, сейчас угрожал колодцам вдоль старой караванной дороги, километрах в семи отсюда. Правый рукав, упираясь в сплошную возвышенность, разлился в озеро шириною больше километра. Оно прибывает с каждым часом. Чабаны уверяют, что к вечеру пески не выдержат и озеро вырвется либо целиком на чистый запад, либо веером отдельных ручьев на северо-запад и север. Вода в Аму-Дарье продолжает прибывать, так что поток наполняется ежечасно.
— Вода не сегодня завтра должна упасть, — сказал Манасеин. — Мое предложение — сейчас же отправить отряд на обвалование этого озера. Второй отряд отправится вслед левому потоку, его надо перегнать, чтобы вывести стада, которые могут быть у колодцев, — он взглянул на карту, — у колодцев четыре, девять, двенадцать. Третьему отряду везти больных в Ильджик и стада на холмы Чили, где придется организовать корма. Я пройду до конца воды через серный завод, к основным целям своей экспедиции — в дельту. Куллук Ходжаев поведет больных.
— Нет! — крикнул Ходжаев. Судорога свела ему ногу, он крикнул и помотал головой.
— Он до смерти перепугался, — шепнула подошедшая Елена, — с ним чорт знает что делается, то лицо сворачивает судорогой, то сводит ноги.
Действительно, Куллук на глазах разваливался. Его уши ходили вверх и вниз, губы дрожали, и на них снаружи пузырилась слюна. Он сидел, подпрыгивая от дрожи и судорог. Руки его замлели от страха и не удерживали даже папиросы. Весь он похож был на сборище живых человеческих членов, порознь наколотых на один шип, — они мотались каждый сам по себе, и единство их заключалось лишь в том, что они друг от друга не отрывались. Но маленький шип жесточайшей воли сдерживал пока это видимое единство, он пытался управлять разрозненным телом, он пытался подчинить себе тело, — воля усаживала корпус, когда он изгибался для бега, воля разводила руки, сжимающиеся в кулаки, воля заставляла говорить, хотя дыхание было рассчитано не на речь, но на бег, — и этот отчаянный, предельный страх тела, когда оно билось, как бумажный змей на ветру, вселял уважение к человеку, его испытывающему. Это был трус, который внушал всем спокойствие и храбрость.
— Я буду на озере, — с трудом сказал Ходжаев, и его рот передвинулся на щеку. — Мне очень страшно, да, товарищ инженер, но я буду на озере. Я — секретарь.
— Прекрасно. Куллук Ходжаев с Максимовым отправляются обваловывать озеро, — сказал Манасеин.
Крик, охвативший пустыню, смял его слова, крик стал словом, в нем были и страх и ужас. Стада помчались, сжимаясь на бегу в плотное тело; трагический рев ослов и крики обезумевших людей качнули воздух.
— Елена, догоните старост! — крикнул Манасеин. — Надо остановить людей. Нефес!..
— Вода!.. Вода!.. — кричали люди. — Вода! Скорее, скорее!
Ходжаев бросился к лошадям, вскочил на одну и помчался за бегущими толпами. Нефес, сорвав кого-то с седла, под крики о жизни, о мести, о ноже, карьером двинулся навстречу тому непонятному, что казалось водой. Пока была видна лишь лиловая низкая туча, бредущая медленно по самой земле.
— А если и в самом деле вода? — сказал Адорин, ни на кого не глядя.
— Положеньице обязывает, — хихикнув, сказал Хилков. — Как это ни прискорбно, конечно.