(Письмо из Крыма)

Кажется, еще только вчера на склонах гор все рдело, пылало и до самого берега моря мчалось с холма на холм раскаленным, ярким ало-желто-багряным потоком гранатников, тополей, диких груш и виноградников, а потом с разбегу вливалось в море, так что у берегов оно даже как бы теряло свою непочатую синь и становилось розовее. Но так было еще в ноябре. А затем сразу все как-то побронзовело, только синие от ягод кусты дикого терна да ярко-красные, точно обрызганные свежей кровью, заросли шиповника одни еще оживляли зимний пейзаж Южного Крыма. Вскоре норд-осты пооббивали кусты терна, осыпался шиповник, — но горы ни за что не хотели становиться зимними.

Зеленый цвет, цвет весны и жизни, всегда пробивался хоть бы вскользь в их общей черно-рыжей окраске. То это был куст лавра, то аккуратная метелочка туи, то распушившийся на ветру зеленый самшитовый шар, крымская, похожая на пинию, сосенка, кедр или змейка плюща, пересекающая темно-зеленым ручейком какой-нибудь теплый южный склон.

Весна как бы то и дело заглядывала человеку в лицо, весело напоминая, что она рядом. И в самом деле, в паузах между норд-остами с моря веяло чем-то утомляюще-нежным, как в апреле, и, что ни день, теплым голубым огнем сияло море. Это был, однако, еще только январь.

Но в марте, в этом самом студеном и нервном месяце нашего юга, о котором давно сложилась нелестная поговорка, что в марте тридцать один день и тридцать две бури, — в марте весна давно уже была в сборе, как театральная группа перед поднятием занавеса.

Уже прилетели из Африки и молчаливо засуетились в кустах, больше бегая, чем летая, дрозды, уже раз или два воздух нежно вздрогнул жаворонками, настраивавшими голоса, и коротко, точно забывшись, защелкал еще не успевший отдохнуть от дальнего перелета соловей. Так бывает в театре, когда вот-вот бесшумно, с легкой прохладой должен раздвинуться занавес и вспыхнет музыка. Весна у нас так и началась — бесшумно и почти незаметно.

Однажды после сильного ночного ветра, с грохотом кувыркавшегося по крышам и, судя по всему, обещавшего снег, поутру мы увидели, что на горах зажелтели цветами кусты кизила и, розовея, раскрылись почки на миндальных деревьях. И вперегонки все, что только могло цвести, зацвело.

Если бы с такою же непритязательной простотой можно было бы рассказать о движении не только природы, а и всей жизни, то получилось бы нечто очень схожее с рассказанным.

Крым, измученный, истерзанный, почти умерщвленный немцами, казалось вначале, долго еще не очнется, не придет в себя, не встанет на ноги.

Да, Крым был почти мертв, когда войска 4-го Украинского фронта и Отдельной Приморской армии сбросили немцев в море у Херсонесского маяка. Керчь лежала в развалинах. Ее знаменитый металлургический завод был разбит так же беспощадно, как Сталинградский тракторный. Ее кварталы напоминали руины города, раскопанного археологами, один лишь обелиск на гребне Митридатовой горы во славу павших героев говорил, что город жив. Знаменитые каменоломни были забиты телами погибших женщин и детей. Всемирно известные курганы, где когда-то найдены были великолепные памятники древней скифской жизни, были минированы, склепы разбиты или загажены немецкими трупами.

В руинах же лежал и Севастополь — город, самым именем своим связанный со Славой и Величием.

Дымилась маленькая уютная Ялта, никогда не бывшая крепостью. Дымилась многострадальная Феодосия. Привольный Коктебель лежал, подобно Помпее наутро после извержения Везувия. В нем не осталось ни одного здания, кроме дома покойного поэта Волошина. В аллеях Никитского сада, созданного трудами нескольких поколений русских ученых, бродили брошенные немцами и румынами кони, валялись автомобили, деревья были обглоданы, кусты потоптаны, здания загажены и разрушены.

Не лучше было и в глухих крымских степях, дававших нам до войны знаменитую пшеницу-крымку. Редкий колхоз, редкое селение остались целы, но что еще страшнее — погибли от немецких рук гораздо более ценные вещи, чем хаты, — погибли артезианские и копаные колодцы, подлинные кормильцы степи. Степь была обречена на умирание. Жители ели макуху.

До войны разве мы думали в Крыму о еде? Мы только об одном тогда печалились, что в Крыму еще мало цветов, что почему-то в парках недооценены магнолии и фейхои, и здешние садовники с ног сбились, выводя экзотов и позабыв, что на свете существуют редька, репа, свекла и капуста. И вдруг в мае 1944 года все это сразу понадобилось от Евпатории до Керчи.

Мне случилось ненадолго заглянуть в Крым в декабре 1944 года и несколько дней пробыть в Ялте. Ее исковерканная набережная была пустынна, но чиста, прибрана: чьи-то невидимые руки убрали щебень, балки и кирпичи, подмели асфальт, посадили молодые саженцы вместо срубленных столетних акаций.

И, помню, тогда уже спорили, готовились к строительным боям патриоты, энтузиасты Крыма. Мечтали о будущей Керчи. О ее замечательной нефти. О ее газах. Уже стояла перед глазами идея газификации Крыма. В разбитых степных колхозах мечтали о будущей воде, о канале с Днепра или о подводном туннеле с устьев реки Кубани, пока что очищая заваленные колодцы, — и план сдачи хлеба был уже выполнен.

Стук молотков и скрежет пил уже и тогда оживлял воздух Крыма.

Событие накапливается прежде, чем свершиться. Еще шатаясь от незаживших ран, еще кровоточа, еще не поднимая от земли своей веселой, буйной головы, Крым уже оживал душою. Надо было чему-то произойти, пролиться последней капле, прозвучать заключительной ноте, чтобы из всего, что имелось налицо, родилась песня.

В январе этого года, в разгар предвыборной кампании, ранним ветреным утром я приближался к Севастополю со стороны Орлиных ворот (раньше — Байдарских). Склоны Сапун-горы с полузаросшими травой воронками, траншеями и блиндажами, а потом, поближе к вершине, с многочисленными братскими могилами и памятниками героям 4-го Украинского фронта и Отдельной Приморской армии, были густо, как металлическим гравием, усыпаны винтовочными гильзами.

Город не обманывал подъезжающего к нему, не рядился в лучшее платье — он сразу открывался развалинами и ими же продолжался. На протяжении нескольких километров глаз мой не мог найти ни одного целого здания, и, однако, отсутствие привычного городского ландшафта — зданий, улиц, фонарей, вывесок — не смущало народ. Бежали в школу дети, хозяйки торопились в магазины, шли рабочие с инструментами, проезжал, ухая на уличных колдобинах, грузовик с материалами, откуда-то со двора выбивался какой-то производственный дым, пахло горячей смолой — видно, вблизи собирались что-то асфальтировать, — и трамвайные провода, свисающие с железных столбов, как лианы, производили впечатление не сорванных взрывной волной, а еще не протянутых как следует.

По когда-то безукоризненно чистым севастопольским улицам ветер нес клубы мусора, обрывки газет и тряпичную дрянь, и казалось, что вот-вот под колеса машины выкатится выдутая ветром из подворотни какая-нибудь высохшая немецкая голова. Все сохранившиеся по бокам улиц здания просвечивали насквозь. Едучи по одной улице, отлично можно было видеть другую, соседнюю. Сквозь дырявую стену дома я видел собор Трех Адмиралов, пустой ребристый купол которого напоминал разоренное гнездо. С высоты Исторического бульвара, там, где с оторванной головой упорно простоял всю войну великий сапер Тотлебен, окруженный бронзовыми русскими солдатами, посмертно простреленными по многу раз, город в первое мгновение казался неживым. Он производил впечатление недостроенного. Памятник над братской могилой на Малаховом кургане — и тот был более похож на жилище, чем бывшие жилища нарядного, любившего принарядиться, как подобает истинному моряку, Севастополя.

Но ветер, дувший с берега в сторону моря, вдруг на несколько мгновений затих — и многозвучный, разноголосый, певуче-дробный звук тысяч молотов и молотков, ударов металла о металл, визг электрических сверл и мерное скрежетанье, медлительная грызня каких-то гигантских напильников наполнили воздух такою сладостной, такой гордой радостью, что слезы показались у меня на глазах. Какое счастье, какое великое счастье услышать биение сердца в существе, которое в растерянности и скорби уже посчитал неживым. Воздух над Севастополем стучал, скрежетал, тарахтел, повизгивал и шуршал с такою деятельной энергией, что оставалось только найти людей, производивших этот живительный грохот.

Кто их знает, где они ютились. Очевидно, везде. И отовсюду, из всех развалин, из всех осыпей зданий, от всех корабельных коробок, выглядывающих из воды Южной бухты, а тем более с кораблей, гордо возвышающихся над водою, исходило это нетерпеливое, нервное звучание жизни, которая не хочет ни на секунду замереть ни для отдыха, ни для воспоминаний.

В январе 1940 года в Севастополе народ еще бегал в кинотеатр, помещавшийся в бывшем бомбоубежище, под землей. Еще рассказывали о человеке, живущем в сейфе бывшей сберкассы. Но уже были люди, имеющие две-три комнаты. Уже вошел в обиход глагол «достраиваться». Уже можно было, идя по Приморскому бульвару, припомнить, каким он был до войны.

Приближалось то внезапно-бесшумное и как бы неожиданное наступление весны, о каком я говорил вначале. Восстановление, если говорить о нем, как о весне, уже началось и победоносно шло, все усиливаясь, но цветения, неожиданно общего подъема все еще как-то не было.

Но однажды мы почувствовали, что все ярким цветом вспыхнуло и здесь и уж бурлит, перекипает красками, чувствами и дерзаниями.

Когда же это произошло? Подготовка к выборам, самые выборы, сессия Верховного Совета, высказывание товарища Сталина в связи с речью Черчилля и, наконец, закон о пятилетием плане — от этой волны событий, следовавших одно за другим, и началось.

Нет ничего сильнее, активнее и производительнее в нашей стране, чем закон. Для советского человека он — не статья какого-то там уложения, — да и собственно не создано в мире еще такое уложение, в которое поместился бы тот изумительный закон о будущем, что только что принят. До сих пор были известны законы о том, чего не надо делать, и относились они к свершившимся деяниям. Но вот создан закон о том, что надлежит делать в будущем, и относится он не к уже содеянному, а к только намеченному. И, однако, это не предположение или рекомендация, а просто-напросто закон, обыкновенный закон, который надлежит всем выполнять и незнанием которого нельзя оправдаться.

И этот закон был тем самым первым цветом, который, подобно цветению кизилового куста, оживившего зимующие горы, сразу провозгласил подлинную весну.

Сразу оживились воскресники по восстановлению городов, зашевелились начальники хозяйственных предприятий, до сих пор все больше занимавшиеся грамматикой русского языка, чем делом, и всуе спрягавшие глагол «восстанавливать», вместо того чтобы работать по-будничному, то есть отлично и образцово. Долго говорили, будто хамса заблудилась, ушла будто бы не к нашим берегам и, стало быть, рыбы ныне не будет, но вдруг те же самые люди, вместо того чтобы клеветать на рыбу зря, ушли на баркасах в море и вернулись с богатым уловом.

На Керченском металлургическом заводе имени Войкова, на коксохимическом заводе имени Кирова, на Камыш-Бурунском железнорудном комбинате стало сразу значительно оживленнее. Закон, милые мои, ничего не поделаешь! Закон велит торопиться.

Крымские энергетики сдали в промышленную эксплоатацию мощную турбину на Севастопольской ГРЭС № 1. Это означает, что хозяйства Севастополя, Симферополя, Евпатории и Ялты получают живительную поддержку. Боевыми темпами завершается восстановление Перекопского и Сакского заводов. Закон идет, великий закон наших планов! Он всех торопит и расшевеливает.

Начинает разворачиваться промышленность крымских стройматериалов. О них можно было бы подобрать материалы чуть не со дня сотворения мира. Еще древние эллины знали, что в Тавриде водится хороший камень и мрамор, и древние Афины, древняя Византия, не говоря уже о Херсонесе, Суроже или Неаполисе Скифском (Симферополе), знали цену местным мраморам.

Число восстановленных санаториев и домов отдыха вместе с уцелевшими от немецких рук перешагнуло сотню, хотя, надо сказать, строители работают тут еще не очень хорошо. Но все-таки — более сотни здравниц!

В знаменитых на весь мир подвалах Массандры выдерживаются неподражаемые мускаты и токаи, и поэты вина размышляют уже о винах будущих лет, о возрождении исчезнувших вин Хиоса и Эллады — вин, которые были известны Гомеру.

Ничего нельзя откладывать та вторую очередь, и обо всем сразу хочет позаботиться душа — и о хлебе, и о рыбе, о нефти и вине, о розах, сотни сортов которых с тщанием и любовью разведены в «Никите», как запросто называют тут Никитский ботанический сад.

Сегодняшняя весна напоминает мне первую большевистскую весну 1930 года, когда народ наш поднялся с таким же юношеским вдохновением, с таким же горячим азартом, с несокрушимой верой в свой успех.

В прошлом году из Узбекистана в Крым перегнали десять тысяч каракулевых овец. Три месяца продолжалось это труднейшее путешествие огромной отары, сначала железной дорогой до Красноводска, затем морем в один из портов Астраханской области и отсюда сальскими и украинскими степями в Крым.

В этом году сто десять степных и тридцать пять предгорных колхозов Крыма начнут выкармливать тутовых и дубовых червей-шелкопрядов и дадут стране больше пятнадцати тонн коконов. В этом году семь инкубаторных станций дадут к первому июля полмиллиона цыплят. В этом году в колхозах только одного Нижнегорского района будет высажено на приусадебных участках и на улицах деревень двадцать пять тысяч саженцев фруктовых и декоративных растений. В этом году будут восстановлены почти все до единого степные колхозы, и степь не замрет, не зачахнет, не превратится в безжизненную и бесплодную пустыню.

Самым безжизненным в Крыму было море. Оно долго не подавало признаков возрождения, пока с ним не произошло то же, что и с горами, и с заводами, и с санаториями.

Однажды вечером густая, низкая октава пароходного гудка раскатом грома прошла над городом. Все выскочили узнать, в чем дело, и не поверили своим глазам: в порт входила элегантная «Украина». На набережной были уже толпы народа, на молу кричали «ура!»

Это был первый пассажирский пароход с 1941 года. Он принес с собой как бы окончательное и бесповоротное возвращение к мирным дням и мирным мыслям. И будто этой бархатной октавы только и ждали морские пространства, — на утро застрекотали моторные рыбачьи баркасы, прошли на горизонте парусники, пробежали с каким-то грузом быстроходные баржи, пришвартовался к разбитому молу танкер, и на единственном уцелевшем причале появились многочисленные любители с удочками. Некоторые приехали со своими удочками из-за Урала.

И это было уже своеобразной морокой весной.

Парус на Черном море будит многое множество воспоминаний. Первый парус на этом море был поднят первыми хозяевами Крыма — может быть, еще скифами. Недаром Гомер одним из героев своей «Илиады» сделал быстроногого Ахиллеса, тавро-скифского князя, вероятнее всего из района Пантикапеи (Керчи), как предполагали осторожные в своих догадках русские ученые. Флот Олега был, должно быть, уже могуч, если князь сумел добраться до Босфора и прибить свой щит к цепям, запирающим пролив, к этим своеобразным вратам Цареграда. А потом, при Владимире, киевские ладьи при червленых стягах высадили первый русский десант у Херсонеса и взяли эту крепость.

То был второй выход российского флота за пределы земли своей, сразу определивший, за кем быть морю. И еще Геродот наименовал его Русским.

Таким оно навсегда и осталось. Ни одному морю не повезло так в наших песнях, как морю Черному, потому что никакое другое из русских морей не сыграло такой огромной роли в жизни Руси, как это самое, так называемое Черное.

До сих пор еще спорят, почему оно названо Черным, и никак не придумают толкового объяснения.

Черным оно прозвано турками, но Кара-Дениз можно перевести не только как Черное море, но еще и как «злое море», «неприветливое» или «негостеприимное».

А в самом деле, с чего же ему быть приветливым и как вообще турки могли иначе назвать его, как не «злым морем», если столетия подряд запорожцы на своих «двуглавых чайках» хозяйничали от Гезлева (Евпатории) до Кафы (Феодосии) и от Кафы до Трапезунда и Синопа? Да, недобрым, неласковым, чужим, черным морем было оно в самом деле для турок. Судите сами. В октябре 1575 года запорожский гетман Богданко Ружинский ворвался с казаками за Перекоп, пробился сухопутьем к Евпатории, оттуда на кожаных лодках переплыл море, взял Трапезунд, овладел Синопом и угрожал самому Стамбулу.

В 1589 году запорожцы с кошевым атаманом Кулагой на малых стругах атаковали турецкие кочермы (парусные корабли) у Евпатории и пожгли их. Спустя двадцать пять лет запорожцы на своих утлых ладьях, не заходя в Крым, одним духом перевалили море, взяли и опустошили Синоп, сожгли суда у его пристани и освободили множество пленных христиан, а через год осмелели, подожгли на Босфоре, в окрестностях Стамбула, две султанские пристани. Проходит еще год, и двести запорожских «чаек», ведомые лихим Сагайдачным, разбивают у Евпатории эскадру Али-паши, обходят Крым с юга, берут десантом Феодосию и, выведя из нее более тридцати тысяч невольников — украинцев, поляков и русских, — добираются до Синопа и Трапезунда и, сравняв оба города с землей, возвращаются к родному Днепру.

Да разве мыслимо так себя вести в чужом, злом, нерадостном, черном каком-то море? Да никогда же! Да ни за что!

Проходит год — и запорожцы с Барабашем в самом Стамбуле. Еще год — и на Украине, после взятия казаками турецкой Варны, родилась песня:

Була Варна здавна славна.
Славни ж Варны — козаки!

Еще три года — и запорожцы с атаманом Шило опять в Стамбуле, — жгут кочермы перед султанским дворцом, на глазах самого падишаха. Затем начинается эпоха кошевого Ивана Серко, когда русские люди с Днепра хозяевали на своем море, как хотели. Северный ветер в Синопе называли «казацким». «Задул норд — жди «чаек», — говорили в Синопе.

Давно нет запорожцев, но свежи предания о них и жива их удаль и, как и в те давние годы, запросто одолимо родное, до последнего мыска изъезженное, испробованное веслами, истыканное баграми море.

Зимой пошла хамса из Азовского в Черное и на короткий срок столпилась в проливе у Керчи — только успевай брать! И точно клич кликнули по морю — за ночь, за две слетелись из-под Азова, с устьев Кубани, из Очакова и Геленджика, из Сухуми и Батуми русские, украинцы, абхазцы, грузины. Лодки — как только на воде держатся: паруса латаные, снасть худая, провоевала всю войну без ремонта, но сколько у всех простой удали, ничуть не удивительной и в то же время почти безграничной, чудесной во всех своих проявлениях. А зимою в Керченском проливе — не сласть, любого морского волка тут качка одолевает, словно новичка, а настырный сквозняковый ветер — «кружало» — выдувает мозги из самых крепких голов!

Да ведь на своем море, на своем дворе любая беда проста.

Воспоминания о том, что было, без труда переплетаются с мыслями о том, что будет.

Года через четыре Крым будет неузнаваем. За это время он изменится, пожалуй, больше, чем за минувшие тридцать, — и изменится не в пустяках, а в самых основных своих чертах.

Кто-то из исследователей и знатоков Крыма сказал: «Самые лучшие места Крыма в сущности еще не известны вследствие бездорожья». В самом деле, если говорить о южном береге Крыма, мы знаем главным образом его береговую часть, почти не знаем предгорья и понятия не имеем о гребне хребта. А там — изумительные сосновые леса, альпийские луга, сказочной красоты ландшафты.

Так вот, в течение первой послевоенной пятилетки южное побережье Крыма будет опоясано электрической железной дорогой. Жизнь, обычно довольно дорогая здесь из-за отсутствия дешевого транспорта, сразу во много раз подешевеет. Приток туристов и отдыхающих вырастет в три-четыре раза. В предгорье, в зоне сосновых лесов, там, где сейчас дико и пусто, будет построено несколько домов отдыха и туристских баз. Несмотря на приток людей, Крым перестанет ввозить овощи из Украины, ибо за эти годы отлично научится производить их у себя, да и не как-нибудь, а по два-три урожая в год.

Он, впрочем, обеспечит себя не только овощами, но и мясом и рыбой. Огромные водохранилища близ Севастополя и Симферополя позволят расширить поливные массивы, всего станет больше — и хлеба, и овощей, и кормовых трав. К концу первой послевоенной пятилетки Крым должен будет стать одной из самых дешевых и плодообильных областей Советского Союза. Его разрушенные города будут отстроены заново. Ясно уже и сейчас, что Севастополь восстанет из пепла гораздо более величественным, чем был. Все случайное, недоброкачественное, что в течение десятилетий затесалось в его архитектурный ансамбль, будет изгнано. Мы увидим благородные очертания нового Севастополя, города — дважды героя.

Керчь, слывшая самым неуютным городом на обоих морях, Черном и Азовском, тоже получит новый облик и окажется зеленым городом, красиво сбегающим террасами улиц со склонов знаменитой горы Митридата. Ее известный историко-археологический музей пополнится материалами Отечественной войны, памятниками и реликвиями потрясающих флотских десантов, которые войдут в историю войны. На полях у Мамы-Русской, у Эльтигена, у Камыш-Буруна встанут памятники героям-морякам, участникам дерзких высадок в Крым.

Преобразится к лучшему и Феодосия. Город этот, чрезвычайно подтянутый и строгий, сохранивший в своей архитектуре характерные генуэзские черты, в течение последних пятидесяти лет посерел. Линия железной дороги нелепо отрезала от города пляжи и море. Люди ходили купаться, пролезая под товарными вагонами. Воды в городе с каждым годом было меньше и меньше.

Между тем сохранились свидетельства путешественников, утверждающие, что Феодосия — город-сад, украшенный удивительными фонтанами, город уютный и водообильный.

Из жутких развалин войны его сейчас начинают реконструировать, имея в виду не только достигнуть прошлого великолепия, но и намного превысить его. Когда-то только удобный порт и город-рынок, Феодосия давно уже стала и курортом всесоюзного значения. Два города в одном. Курортно-парковый полугород развернется на пространстве от галлереи Айвазовского до поселка Сарыголь. От улицы Карла Маркса до моря протянется парк. Железная дорога будет отведена в сторону, и проспект Ленина расширится до тридцати метров. Окружающие Феодосию голые горы будут озеленены и со временем превратятся в горные лесопарки, где вырастут новые санатории и дома отдыха.

На ближайшие пять — десять лет Крым останется, очевидно, тем условным полуостровом, каким он являлся издавна. Но в перспективе Крым — остров, омываемый сразу двумя морями, Азовским и Черным.

Историк семнадцатого века писал, что Перекопский перешеек был прорыт рвом длиною в восемь тысяч шагов, шириною в двадцать аршин и глубиною в семь, и по этому-де каналу ходили даже парусные суда.

Старая идея — соединить мореходным каналом от Каркинитского залива до Сиваша два моря и кратчайшим, не зависимым от морских погод путем связать устье Днепра с устьем Дона — и доныне плодотворна. Тогда Крым в полной мере оправдает свое имя, в переводе на русский означающее: укрепление, крепость, и станет огромным каменным островом почти посредине моря, — островом, пришвартованным канатами шоссейных и железных дорог через Азово-Черноморский канал к степному материку Украины.

1946