Свадьба

Свадебные хлопоты на целый месяц не дали никому свободно дохнуть в мае 1725 года. Тогда так распотешены были обыватели Невской столицы, что пышные празднества, бывшие в течение двух недель, заставили говорить о себе во всех слоях общества в продолжение нескольких лет.

После приготовлений пиршественной залы, или, как тогда величали, «церемониальной галереи», в Летнем саду по городу, посланы были герольды: за три дня оповещать жителей столицы о бракосочетании их высочеств — Анны Петровны и герцога Голштейн-Готторпского. Толпы во время чтения манифеста вовсю глазели, рассматривая пышный наряд тех, кто делал объявление. Высмотреть во время чтения удалось и золотое шитьё бархатного супервеста[62] герольдов, и пересчитать не только перья на шляпах их, но и камешки в банте из ярко-красной ленты с золотыми узорами (приколотой к шляпе и спускавшейся с неё в разные стороны, развеваясь по воздуху при движении кортежа). Яркий красный цвет и золото виднелись и на трубачах, сопровождавших герольдов. Трубачи играли на своих инструментах при всякой остановке кавалькады, как до чтения, так и после чтения.

Эта подготовка к торжеству и слухи о двухмесячных работах в царских садах расположили к ожиданию чудесных явлений и при самом торжестве. Поэтому в день бракосочетания по первому залпу пушек с крепости, утром, зашевелились обыватели столицы, и все спешили одеться в лучшее своё платье да где-нибудь посмотреть хоть частичку процессии. По всей площади, окружающей Троицкий собор, на Петербургской стороне народ стоял плотною стеной, представляя несчётное множество голов. Солнце приветливо светило на тысячные толпы людей обоего пола и всякого возраста, покрывавшие оба берега Невы от Адмиралтейской крепости до Летнего сада и от царской австерии[63] до дома канцлера на противоположной стороне, на Петербургском острове. Между волнами по-праздничному одетого народа поезд двинулся от дворца государыни сперва к жилищу жениха. Здесь первую роль занимал Павел Иванович Ягужинский, совсем помолодевший. Когда коляска, в которой он находился, остановилась перед домом генерал-адмирала, где жил жених, из неё поднялся старичок с зелёно-жёлтою кожею и багровыми пятнами на носу и около подбородка. Это был заслуженный канцлер преобразователя, родня великому государю по матушке его, — граф Гавриил Иванович Головкин. Не менее тонкий в обращении, чем зять его Ягужинский, Головкин никогда не пускался на рискованные предприятия, хотя бы они и могли увенчаться успехом. Как маршал свадьбы, Головкин об руку с зятем вошёл к высокому жениху и, как старший, повёл речь о причине приезда:

— Не благоугодно ли будет вашему высочеству, убравшись, прибыть уже во дворец её императорского величества, где ваша высокообручённая невеста совсем готова, и её величество всёмилостивейше указала вас о сём известить?

Герцог-жених был уже одет к венцу, но, прежде чем отправиться, просил дорогих гостей откушать сластей и испить винца на радостях.

Сладости поданы, и бокалы осушены. Его высочество, в парчовом кафтане и андреевской ленте, встал с кресел. Ему подали шляпу с бриллиантовым аграфом[64], и маршалы последовали за ним. Он сел в золотую карету, запряжённую шестёркою белых испанских лошадей, и красивые иноходцы медленно двинулись; так что прошло никак не меньше получаса, пока кортеж дотянулся до Летнего дворца. Двое шаферов подхватили его высочество и почти вынесли из экипажа. Отсюда, предшествуемый обоими маршалами с жезлами, высокообручённый вступил в апартаменты её величества, где за столом уже сидела невеста с сёстрами.

Жених сел за стол, и вышла императрица-родительница. Вместо отца с государынею благословлял цесаревну светлейший князь. Благословив, её величество и князь сделали несколько шагов, и за ними двинулись сперва невеста со своими девицами и шаферами, а затем жених — к барже, которая должна была перевезти всех их через Неву, к Троицкому собору.

На другую баржу села её величество с светлейшею княгинею и своими дамами. Третью баржу заняли поезжаные мужеского пола — заслуженные люди. Между ними попал граф Пётр Андреевич Толстой, Шафиров и державшийся в сторонке с известного утра постигшей опалы Андрей Иванович Ушаков.

— В хвосте-то лучше нам, старикам… словно в обозе, за армией, — со смехом заметил Шафиров, садясь на конце баржи под тень зонтика.

— Я с тобой совсем согласен, барон Пётр Павлыч. Где не видно нас, там всего лучше. А мы в свою очередь, невидные, можем видеть всех кого надобно али желательно нам, — отозвался Ушаков.

— А кого же тебе, к примеру сказать, желательно бы было видеть? — спросил его не без иронии граф Толстой.

— Да, разумеется, самых что ни есть хороших людей… Павла Иваныча, например, да самого светлого из светил, у которого наш бывший союзник спутником, бают, теперь…

— Ты всё по-учёному ныне разглагольствуешь, Андрей Иваныч…

— Умудриться, вестимо, хочется как в дураках остаёмся! Неравно ещё и в науку пойдём, граф Пётр Андреич. Доселе неразумен был, вишь… чуть по шее и не надавали… вот мы и смиренствуем и не показываем себя на очи, чтобы не вызвать гнев. Не мы первые, не мы последние за правду страдали. — Хитрец вздохнул.

— Конечно, друг, осторожность нигде не вредит, и никто из нас тебе не посоветует лучше, как ты сам ведёшь дело. Да сдаётся мне, сегодня-завтра Сашка останется в таком же точно положении, как был месяц назад… когда, по примеру твоей опалы, и его не приказано было пущать, как и тебя теперь…

— Это как? — недоверчиво спросил Ушаков, не вдруг вникнув в смысл слов Толстого.

— Сам поймёшь — как; коли глаза по старости не изменяют и можешь видеть, что происходит на передней барже.

Ушаков мгновенно направил в указываемую сторону рысьи глазки свои, и ему представилась картина, неожиданно изменившая выражение его лица из недовольно-сердитого в улыбающееся, слегка даже насмешливое.

Андрей Иванович усмотрел государыню в оживлённой беседе с одетым в пышный парчовый кафтан, ценностью, пожалуй, подороже, чем на женихе-герцоге, — князем Сапегою, лицо которого сияло беспредельным довольством. На губах её величества скользила самая благосклонная улыбка. А в нескольких шагах от этих праздничных физиономий мрачнее ночи стоял герцог Ижорский, очевидно вслушивавшийся в интересную для него беседу её величества с магнатом. Подле светлейшего видна была его горбатая свояченица и жена Ягужинского, относившаяся с почтением к цесаревне Елизавете Петровне. Сам Ягужинский, по старой дружбе, фамильярно держал за руку Авдотью Ивановну Чернышёву, болтавшую со смехом с шаферами жениха-герцога.

— Поладили, должно быть, все, — пробормотал Андрей. — А что будет дальше? И сам дедушка почешет в затылке, как спросить бы его.

— Да он бы тебе ответил, первое, что разгадка должна начаться с Сашки… Он, вишь, отец посажёный и должен выдавать любимое чадо со всеми пожитками, с которыми и не подумал бы расставаться, да велят! А затем пойми, что эту чёрную тучу на посажёного отца навёз не кто иной, как братец же его названый, которого он в сей момент готов бы, чего доброго, бултыхнуть в матушку Неву.

— Может, ты и прав, граф Пётр Андреич… по части Сапеги и Сашки, а чем же объяснишь ты мне чернышихину близость, спросил бы я тебя, умника?

— Да тем же самым, чем и первое. Ужели в толк не возьмёшь, что Сашку успели как болвана обойти — Сапега с Павлушкой, и подбили они его замолвить слово о Дуньке, мастерице сводить кого угодно… коли это самое требуется… А Дуня не спесива и не ломлива, не чета кому-нибудь другим, прочим. Поманили — она и тут как тут. И, посмотри, денёк-другой, Ильиничну она на первый случай спихнёт к новобрачной, а сама сладит что-нибудь совсем неожиданное. А Сашке в этом стряпанье приходится помои расхлёбывать да благодарить за угощенье. Вот он, как понял теперь всё, на стать… видит, что маху дал, — и надулся, и померк вконец. А погляди, что дальше будет. С горя как хватит за столом… да прорвётся, как ни есть безобразно … так что его и шемелой с двора, чего доброго?! И все это, очевидно, устроили друзья ему, приязни ради. А нам теперь не след им мешать… пусть и они потешатся да почванятся. Совсем не худо дать им простор на время, наше не уйдёт! Мы своё возьмём и магарыч доправим. Сашку-то их очередь спихнуть. А нам, подождавши да поосмотревшись, ещё ловчее можно будет резануть любого и повалить их, поодиночке, как заупрямятся; а нет — с остальными в договор войти. Вот что я усматриваю в этой каше, покуда…

Ушаков слушал с полным вниманием, но не считал себя в состоянии ни поддакнуть, ни опровергнуть загадываний Толстого, в которых на этот раз казалось ему мало вероятности для чьих бы то ни было выгод.

Погрузившись в думу, Андрей Иванович совсем перестал наблюдать сцену и чуть не последним вылез из баржи. Он близок был, казалось, к такому состоянию, при котором можно забыть о цели приезда, но его увлёк подвижный старик Толстой, которому думы не мешали все наблюдать и взвешивать.

Таща за руку почти с усилием совсем упавшего духом Ушакова, Толстой чуть не последним вошёл в собор и успел только добраться до решётки, за которою происходило венчание цесаревны.

Екатерина I стояла уже на своём месте с младшею дочерью и окружавшими дамами, из которых ближайшая к краю, княгиня Меньшикова, в костюме своём проявила в этот день такую пышность, что убор её блеском бриллиантов своих далеко превосходил и игру короны её величества. За крайним правым столбом стоял Сапега, сияя своею парчою и бриллиантами не меньше княгини Меньшиковой.

— Вот он где приютился! — сквозь зубы процедил старец и окинул глазами вокруг себя, ища своих спутников и собеседников; но вокруг него стояли все люди далеко не близкие и даже много таких, с которыми он никогда не заговаривал. Поэтому болтливому старцу пришлось довольствоваться немыми заключениями, ни с кем не делясь впечатлениями и догадками.

Шафирову выпала на этот раз более благодарная роль. В соборе он нашёл местечко подле генерала Бутурлина, а тот посвятил его шёпотом в положение дел, создавшееся чуть не накануне свадьбы цесаревны, далеко не выгодное для Меньшикова. Бассевич выражал неудовольствие на светлейшего князя по поводу денежных расчётов и теперь избегал с ним встречи. До поездки в церковь герцогу Ижорскому удавалось довольно удачно лавировать, но когда воротились в церемониальную галерею и сели за стол по нумерам, то пришлось верховному маршалу, отцу посажёному, сесть против первого министра голштинского двора и волей-неволей обращаться к нему, предлагая тосты. Например, первый тост провозглашён был государынею-родительницею — «за счастливое соединение!». Второй тост предложил герцог-новобрачный, отвечая благодарностию, с пожеланием «здравия, долгоденствия и полного исполнения желаний августейшей родительнице, императрице всея России». Голштинский министр провозгласил «благоденствие всего царственного дома всероссийского и народа русского, управляемого добрейшей и премудрейшей императрицей».

Ответом на это, разумеется, должно было последовать провозглашение:

— Да процветает Голштиния под скипетром наследственных герцогов, равно близких и России, и Швеции! — Но Меньшиков, погружённый в думу, сидел опустив голову, как бы отделившись от всего окружающего.

Бассевич не один раз взглядывал на недавнего своего друга, но тот хранил неприличное молчание, ещё ниже опустив голову. Бассевич, взбешённый, поводил взглядом, полным обиды, вокруг и около, но вдруг глаза его встретились с пламенным, ярким взором князя Сапеги, который понимающе кивнул ему головой и приподнялся с своего места. Бассевич послал ему взгляд благодарности, поняв, что ему на выручку является неожиданный союзник. Сапега уже действовал. Он подошёл к государыне и вполголоса молвил:

— Ваше величество, позвольте мне, в качестве облагодетельствованного вашим августейшим вниманием, ответить на тост министра вашего светлейшего зятя: пожеланием благ вашему и голштинскому родам, соединяющимся для будущего благоденствия.

— Благодарю, князь, вы отгадываете моё желание; уполномочиваю вас, в качестве моего преданного, как вы говорите, слуги… фельдмаршала моего, произнести…

Сапега поднял бокал и громким голосом произнёс:

— Да здравствуют августейшие родственные фамилии, императорский род всероссийский и герцогский Голштейн-Готторпский, в лице юных отраслей их, ныне соединённых на общее благо! Урраа!

Громовое «ура!» всех присутствующих покрыло произносившего пожелание, и под громом его как бы очувствовался светлейший. Он обвёл глазами вокруг себя, словно не понимая, что делается. Взгляд его остановился на кавалере, чокающемся с императрицею.

Мгновение — и этот отважный чокальщик подлетел к герцогу голштинскому, и тут-то Меньшиков понял, что Сапега, названый его брат, явно, должно быть, идёт против него, присваивая себе его роль. Он не утерпел. Встал, подошёл к нему и спросил, меряя глазами дерзновенного:

— Кто тебе, чужеземцу, дал право за нас пускаться выражать пожелание?..

— Служба и должность, мне пожалованная её величеством.

— Какая?

— Сан фельдмаршала!

— Кто это тебе такую чуху отпустил?

— Пожаловала меня лично Сама, её величество.

— Не слыхал! Не понимаю…

— Тебе и то не удаётся понять, что следует делать, чтобы не ставить свою повелительницу в неприличное положение, да ещё в такой торжественный день, как сегодня, и… ещё за столом…

— Не тебе меня учить! Я сам могу и хочу тебя поучить.

— Поздно!

— Просто прогоню…

— Не смеши!

— Смотри, вместо смеха не было бы слез.

— Я не ребёнок, а ты хотя поглупел, как старая баба, а всё же не нянька моя. Одумайся: где ты и что ты несёшь? Мы равны с тобой теперь чином. Как же ты мне угрожаешь?..

— Я тебе докажу, что не равны… Я…

— Князь! Государыня просит, — взяв за руку Меньшикова, произнёс полушёпотом Ягужинский и, не давая ему передохнуть, потащил к императрице.

— Князь, — произнесла шёпотом, гневно государыня, — я просто не понимаю, что с тобой делается!

— Государыня! Я не могу терпеть унижение от въезжих сюда самозванцев.

— Я Сапегу пожаловала в фельдмаршалы… он не самозванец… Я ему очень благодарна за то, что он вывел всех из затруднения, устроенного вашею милостью…

Меньшиков поник головой и проворчал:

— Новая напраслина!

— Спроси, князь, у Дарьи Михайловны: она лучше всех тебе объяснит это; а теперь прошу не заводить ссоры.

Светлейший сел на своё место мрачнее ночи. Гордость его была глубоко уязвлена, а сознания, что он сам единственный виновник афронта, у Меньшикова никогда не было. Он всегда относил свои неудачи и неприятности нисколько не к себе, а все к зависти и ненависти врагов, ни на минуту не начиная сомневаться, что есть что-то неладное и в его действиях. Это не раз раскрывала перед самолюбивым супругом княгиня Дарья Михайловна. Теперь и она была в мрачном настроении, зная норов мужа и понимая, что пассаж его, на свадьбе едва ли сойдёт легко, а главное, что и Сапегу, которого княгиня очень уважала, светлейший сделал врагом своим, как думала она теперь. Вмешательство Сапеги княгиня объяснила себе совсем не так, как князь, а, скорее, желанием его же выручить, прекратив тяжёлое положение, всеми равно чувствуемое и бившее в глаза. Без сомнения, думала княгиня, не явись Сапега, голштинский герцог окончательно бы разгневался и положение создалось бы ещё худшее! А теперь, с Самой одной — можно ещё сговорить и указать ей резоны, которые примутся и объяснятся к выгоде Данилыча. На него давно уже оборотились глаза всех, и на всех лицах можно было прочесть невыгодное для князя решение.

Как ни был раздражён Меньшиков, но и он понял неловкость своего положения. Чтобы выпутаться из него, князь схватил бокал шампанского и, подлетев к царевне Анне Петровне, воскликнул:

— Ваше высочество! Я оказался невольно преступником перед вами, омрачив светлый праздник вашего соединения раздумьем, осилившим меня, преданнейшего слугу вашего родителя: когда я меньше всего должен был поддаваться иному чувству кроме почтительной радости. Но… что сделалось — сделалось невольно, потому что овладел моим рассудком мой повелитель, ваш родитель, с которым делили мы и горькое, и сладкое! Я вспомнил о нём и о том, что он не раз мне говорил: «Уж вот как мы с тобой попируем на свадьбе Аннушки!» Я сижу здесь, а он!.. — У Меньшикова брызнули слёзы, трудно сказать, искренние или поддельные, но мгновенно пролившиеся и сообщившие волнение голосу князя, замолкшего на мгновение, чтобы сильнее продолжать начатую речь: — Я, видите, и теперь не мог справиться с собой, высказывая то, что овладело моею мыслью, когда я совсем забыл, где я… Представился мне государь, советующийся о вашем приёме, светлейший герцог! — Князь приблизил бокал свой к бокалу в руке герцога, и тот невольно чокнулся со светлейшим. — Я, говорил государь, приму его в сыновья, потому что он сирота и сосед его сильно теснит. А сделав своим зятем, я ему помогу. И тогда… процветет Голштиния… под нашею охраной!

Герцог затрепетал и со слезами на глазах прервал провозвестника благоденствия его родины:

— Поцелуемся, князь! Верховный маршал, ты утешил меня так неожиданно, и… я, — раздался звук поцелуя, — никогда не забуду, что ты напоминаешь моей державной матушке завет отца о защите… Я тебя понимаю, и… печаль, что до сих пор нельзя было мне помочь… тебя возмутила … повергнув в раздумье…

— Истинно так, ваше высочество! Я только и думаю и думал, как напомнить и выполнить завет моего благодетеля, который, любя нашу Богом венчанную повелительницу, разделял свою горячую привязанность между нею и родительскою любовью к вашему высочеству, высокобрачная цесаревна Анна Петровна! Прокричать вам с супругом «виват!» и засвидетельствовать искреннее всех свою готовность служить вашему высочеству, в настоящем привете в день вашего соединения, может и хочет Александр Меньшиков!..

— Я всегда была в том уверена, светлейший! — воскликнула Анна Петровна, поцеловав князя и чокнувшись с ним, отпив одновременно с ним из своего бокала.

— Ура! Да здравствуют Анна с Карлом Фридрихом и наша общая благодетельница, мать Екатерина Алексеевна! — докончил снова перед монархиней Меньшиков.

— Охотно принимаю благожелания и пью за твоё здоровье, князь! — вещала государыня, целуя в лоб князя и прошептав:

— Поправился, слава Богу!

— Вы мне отпустите, ваше величество, мою невольную прошибность и смелость, с которою я высказал намерения в Бозе почившего монарха и супруга вашего величества…

— Я сама разделяю вполне эту мысль государя… Что ты, князь, мне напомнил его мысли, я тебе вдвойне благодарна. Это даёт мне новую силу поддержать наши общие требования чем Бог поможет!

— Ура! — крикнули голштинцы. Отозвались лишь немногие русские (в том числе Меньшиков, Ягужинский, Толстой, Бутурлин, Апраксин, Ушаков из своего угла, Чернышёв и преображенские офицеры). Государыня окинула взглядом промолчавших.

Бассевич, встретив Меньшикова у оставленного им места и чокнувшись дружески, сказал не без экстаза:

— За новый мир и восстановление прежних отношений!

— Вольно же тебе, не разобравши дела, меня считать врагом вашим и общим, — отозвался не без горечи князь.

— И со мною мир, что ли? — приближая бокал, сказал Сапега. — Я не злопамятен… тем более когда ты был несправедлив против меня не сообразивши, а теперь…

— Я понял, что ты не во вред мне действовал, хочешь сказать? Понял и… прости, что обидел…

— Это чёрт, а не мужик! — ехидно, сквозь зубы процедил Головкин. — Легко ли сказать… эку вяху отпустил — торжественно заставил государыню дать обязательство вступиться за Голштинию! Ведь это прямая угроза Дании? И при посланниках, при всех… Мошенник! Ведь это — война в близком будущем! Отписывайся тут как знаешь!

Шафиров, сидя через пять человек, наискось от канцлера, слушая филиппику, не пропустил из неё ни одного слова и, когда сконфуженный дипломат закончил, проговорил, обращаясь к своему соседу:

— Коли возникнут затрудения из заявлений монархини и заслуженные дельцы голову потеряют, авось и мы, некошные, пригодимся — изыщем какие ни есть конъюнктуры… как в старину, бывало…

Миловидный барон Остерман чем-то очень интересным занимал своего собеседника, прусского посла, исподтишка посмеиваясь с чуть приметною улыбкою. Беседовал он с человеком, на лице которого ещё труднее было что-либо подсмотреть. На круглой, розовой, нежной, почти женственной физиономии барона Мардефельда, казалось, никогда не выступало ни одно чувство, — и самые глаза его смотрели как-то сонно; а разговор шёл об ответе Екатерины Меньшикову. Мардефельд, слышавший, как и Остерман, воркотню Головкина, находил опасения канцлера основательными. А хитрец, его собеседник, вставлял в каждое заканчиваемое им предложение слова — «согласно ходу дел и обстоятельствам». Этим замечанием, понятно, он сбивал его с толку; так что Мардефельд, несколько уже рассердясь, ответил наконец: «Обстоятельства и дела сами собою!» И остался окончательно в недоумении, не понимая, что этим хотел сказать Остерман.

В это время раздались звуки труб и стали подавать сласти. Проглотив свою порцию желе и мороженого, гости встали с мест с бокалами в руке, и Ягужинский в качестве второго маршала провозгласил тост:

— Да будут дни высоконовобрачных так же ясны и светлы, как день благословения их союза!

— А я за что? — шутливо спросил Матвей Алексеевич Ржевский. — Ведь мы пойдём за их же дело; стало, Александру Андреевичу и по долгу звания своего камергерства нас должно угощать…

— Шутники вы, я вижу, — подойдя при последних словах и вслушавшись в предмет разговора, произнёс друг всех троих, прокурор главного магистрата князь Фёдор Фёдорович Барятинский. — Вы уж собираетесь литки запивать, а спросили бы — деньги-то где, чтобы вас двинуть? Последние крохи собрали на свадьбу… а по манифесту при воцарении скидка с подушных, — взять и на то, что нужно, неоткуда. Стало быть, всё останется словами, пущенными на ветер. Александр Данилыч мастер зайчиков пущать, когда лиха беда-невзгода придёт и окрысится на него. А чтобы за дело встать, кто же не знает, что его не хватит?! Да он даже и думать, я полагаю, забыл теперь о том, что высказано им. Всё сошло прекрасно, чего же лучше?! А кому охота верить его словам как святому Евангелию — и то не заказано.

— И верю, и заставлю верить других, что дело голштинское должно пойти теперь же, — вмешался, заговорив по-немецки, понимавший хорошо русскую речь (освоившись с нею, бывши в плену у нас) один из любимцев герцога голштинского, граф Вахтмейстер, на радостях монаршего обещания хвативший через край.

Друзья посмотрели на него с разными чувствами и молча разошлись в разные стороны.

Вахтмейстер один сел на скамейку и продолжал по-немецки ораторствовать.

— Нет, г-жа Дания! Прощенья просим, — не угодно ли пройти с нами менуэт в первой паре… Мы вам покажем новый фортель, как из-под носа губы украсть. Хе-хе-хе! Мы не другие кто, не шведы например… Русские дают принцессу нам в государыни — так не угодно ли завоевать для неё королевство у датского камрада. Меньше как выгнать датчан на острова мы не хотим. И ни на что другое не согласны! Даёте — ладно! Подадим руку и забудем прошлые счёты… так и быть! Не хотите — пиф-паф! Флот в шестьдесят кораблей, сто тысяч войска — и Копенгаген затрещит! Непременно!

К пьяному подошёл ловкий франтик — Берхгольц.

— Любезный граф, — сказал он ему с напускным почтением, — Его высочество очень беспокоится о вашем отсутствии. Вас ждут на свидание в одной из зал дворцовых. В той, куда я приведу вас… подождите… а там…

— Туда придёт его высочество? Прекрасно! А я тем временем соображу, как начинать. Знаете, я обдумываю кампанию против Дании, вот видите…

— Хорошо, хорошо, пойдёмте же, там поговорим. — И сам поспешил увести стратега в укромное место, где наш герой минуты через две уже захрапел.

В это время что-то грянуло по соседству с Летним дворцом, на лугу. Выстроенные в две линии преображенцы, увидя идущую к ним государыню, грянули такое «ура!», что и мёртвого могли бы, кажется, разбудить. Однако храбрый Вахтмейстер не пошевелился от усердных возгласов гренадер.

Слыша повторённое «ура!», кучка дипломатов, окружавшая канцлера Головкина, нахмурилась и едва удерживалась от высказываний разного рода довольно оригинальных, и от подозрений слагавшихся в головах этих умников.

Наконец один из них наиболее напуганный собственными измышлениями воскликнул ни к кому прямо не обращаясь:

— Слышите уж объявлен поход полкам гвардии! Вот они кричат «Рады стараться!»