1
В 1760 году в Фиссингаузене, в Ганновере, стоял большой отряд французской армии. Шестнадцатилетний тщедушный юноша, верхом на ободранной кляче, въехал в лагерь и начал расспрашивать, где ему найти полковника.
— Не знаю, на что вы годны, — сказал полковник, прочитав рекомендательное письмо и посмотрев на юношу. — У меня — война, и детям здесь не место.
Юноша приготовился пустить слезу, и полковник сжалился над ним — оставил переночевать и обещал подумать над его делом.
На рассвете начался бой, и когда полковник вышел к своему отряду, то увидел в первом ряду гренадерской роты вчерашнего юношу.
— Ваше место в обозе! — закричал он.
Но юноша и ухом не повел.
Французы пошли в атаку. Один за другим выбывали из строя офицеры. Гренадеры стояли в засаде, за густой изгородью, но и туда добрались пули немцев.
— Командуй нами! — предложили юноше солдаты, когда ни одного офицера не осталось в живых.
Тем временем французы отступили и впопыхах забыли про гренадеров.
— Идем! — кричали солдаты. — Нас забыли.
— Ни с места! — остановил их юноша-командир. — Пока нет приказа, мы остаемся здесь.
Отряд остался, неприятель понемножку продвигался вперед и почти отрезал гренадеров от армии. Наконец один из адъютантов кое-как пробрался к отряду и передал приказ «отступать». И только тогда юноша вывел свой отряд из засады.
За этот подвиг его тут же произвели в офицеры.
Этот юноша был Жан-Баптист Ла-Марк (полностью — Жан-Баптист-Пьер-Антуан де Моне, шевалье де Ла-Марк).
Отец отдал его — одиннадцатого и последнего из своих детей — в иезуитскую школу в Амьене. Но сын не захотел сделаться священником. Он бредил подвигами, он не мог равнодушно смотреть на солдатский мундир. В нем текла кровь военного, и маленький «капет» — так звали учеников этой школы за шапочку, которую они носили, — мечтал о битвах и сражениях. Отец умер, и Ламарк тотчас же сбежал из школы и отправился на войну.
Война кончилась, ибо даже и семилетние войны рано или поздно кончаются. Полк Ламарка был расквартирован в Провансе. Здесь в течение пяти лет Ламарк жарился на южном солнце. От скуки он начал собирать растения и вскоре так пристрастился к этому занятию, что увлекся ботаникой.
— Да кто он? Офицер или аптекарь? — начали ворчать товарищи по полку. — Почему он не хочет пить с нами, а сидит у себя и возится с травой?
Товарищи начали коситься на странного офицера, предпочитавшего книгу бутылке и поля и леса — кабаку. Они всячески отравляли ему жизнь, они устраивали против него настоящие заговоры и вовлекли в этот заговор даже самого полковника. Ламарк получал выговоры, Ламарк назначался не в очередь на дежурство, Ламарка заставляли самые лучшие летние дни проводить в казарме. Дело дошло до того, что его собирались исключить из полка.
Трудно сказать, чем кончилось бы все это, если бы не болезнь. У Ламарка появилась на шее опухоль. Она так упорно не проходила, что ему пришлось подать в отставку и ехать лечиться в Париж. Целый год ходил Ламарк от одного врача к другому. Наконец Ламарк попал к хирургу Теннону. Тот глянул и сказал только одно слово — «резать»!
Ламарк выздоровел, а на память об операции у него остался огромный шрам на шее. Этот шрам был так велик, что всю жизнь Ламарк скрывал под высоким галстуком памятку о Тенноне.
Прохозяйничав два года в именьи матери, он снова остался не у дел: старшие братья наделали столько долгов, что именье продали. Тогда он переехал в Париж и поступил конторщиком в одну из банкирских контор. Нельзя сказать, чтобы он был очень доволен, променяв шпагу на перо конторщика. Ему совсем не нравилось это занятие, он ненавидел свою конторку, высокий табурет и чернильницу. Он с отвращением смотрел на толстенную книгу, в которой писал изо дня в день длиннейшие столбцы цифр.
— Нужно переменить род занятий, — решил Ламарк, — путного конторщика из меня все равно не выйдет.
И правда, два опытных бухгалтера едва смогли распутаться в тех книгах, которые вел Ламарк, — столько там было ошибок, так были перепутаны кредиторы и дебиторы и так прихотливо прыгали цифры из одной графы в другую.
— Я буду музыкантом! — заявил Ламарк старшему брату.
— Что за вздор? — ответил тот. — Тебе хочется голодать и ходить без подметок? Иди лучше в доктора.
Ламарк долго думал над этим. Он так любил музыку, и ему так хотелось играть самому.
Он долго колебался, но брат уговорил Ламарка, и тот начал изучать медицину. Но эта наука не захватила его, и он частенько вместо того, чтобы слушать лекцию профессора медицины, бежал на лекцию ботаника Жюссье.
2
Он был беден и не мог ходить на вечеринки и балы, проводить вечера в ресторанах и кафэ; все свободное время Ламарк просиживал в своей комнатке под самой крышей высокого дома. Из его окна открывался вид на крыши соседних домов, и стоило лишь взглянуть вверх, и было видно небо.
Это небо было прекрасно. То оно было синее, то по нему неслись облака. Они были то нежны и изящны, словно легкий беловатый узор, то громоздки и тяжелы, словно огромные пуховые подушки. Они то таяли где-то там, в высоте, то неслись над самыми крышами. Иногда они темнели и спускались пониже, тогда из них сыпался веселый дождичек. Иногда набегали тучи, заволакивали небо, и на парижские тротуары и мостовые, на шляпы франтов, кепи блузников и зонты женщин лились потоки воды. Иногда молния прорезала черную занавеску грозового неба, а иногда на далеком горизонте мутно переливалась радуга.
Ламарк привык наблюдать облака. И понемножку, незаметно для самого себя, он начал изучать эти передвижения облаков, изучать направление ветров. Вскоре он начал вести записи, и чем больше он занимался этим, тем больше увлекался. Поднявшись в свою комнатку — для этого нужно было пересчитать куда больше сотни кривых и обитых ступенек, — он спешил к окну.
— Что там, на небе?
Мемуар «Об основных явлениях в атмосфере» — вот результат этих наблюдений и записей. С трепетом понес его Ламарк своим профессорам. И — о, счастье! — мемуар удостоился чести быть прочитанным в одном из заседаний Академии, он получил лестные отзывы некоторых ученых. Правда, напечатать его так и не удосужились, но Ламарк и не мечтал об этом.
Ламарк не только наблюдал облака — он понемножку занимался и ботаникой. Лекции Жюссье сделали свое: он стал не просто любителем, а постепенно превращался в профессионала.
В те времена ботаника была в большой моде. Еще бы! Сам Жан-Жак Руссо[29] любил собирать полевые цветы и, принеся домой, старательно раскладывал их по папкам, сушил, а потом наклеивал на куски картона.
— Природа облагораживает! Это лучший воспитатель, — говорил он, думая, что его засушенные цветы и есть та самая «мать-природа», общение с которой должно облагородить ее «детей».
Жан-Жак Руссо был в большой моде в те года. И как всегда, толпа надела не только галстуки и жилеты, похожие на те, что носил автор «Эмиля», нет, — она захотела и заниматься тем же, чем занимался знаменитый Жак, «наш Жак». И вот поклонники Руссо принялись «гербаризировать».
Ламарк учел это и засел за книжку. Проработав несколько лет и избегав все окрестности Парижа, он составил описание диких растений, которые встречаются во Франции. Он взял кое-что от Линнея, кое-что от Жюссье и Турнефора, переделал это на свой лад и составил недурной определитель растений.
— Любой грамотный человек, знающий названия частей растений, сможет по моей книжке узнать научное название растения, — заявил Ламарк.
В помещении ботанической школы собрались студенты и профессора проверять определитель Ламарка.
Гурьба студентов втащила в зал первого попавшегося прохожего, какого-то продавца. Он до полусмерти перепугался, увидя, куда попал. Он ждал, что его положат на стол и начнут резать, и очень удивился, когда его только подвели к столу, дали цветок одуванчика и рукопись.
Через пять минут вспотевший продавец дошел по определителю до одуванчика.
— Верно!
Тогда ему дали другое растение. Он никогда не видал этого растения и не знал, как оно называется. И он верно определил его по рукописи Ламарка.
Восторженный рев был ответом, когда продавец назвал растение.
Определительные таблицы Ламарка оказались очень хороши. Бюффон вообще не любил систематики, но особенно он не любил Линнея. И когда он узнал, что Ламарк взял за основу не этого дерзкого шведа, а других ботаников, то он так обрадовался, что выхлопотал для Ламарка деньги на издание его книжки: книга была издана на казенный счет.
«Флора» Ламарка была настоящим подарком для поклонников Руссо. Теперь им не нужно было лазить по толстым и непонятным сочинениям Линнея и других ученых. По книжке Ламарка в пять минут можно было узнать название любого растения.
О Ламарке заговорили, а так как именно скучающие графы и графини, герцоги и баронессы и были наиболее рьяными последователями заветов (но не всех, а только ботанических) великого «нашего Жака», то и неудивительно, что вскоре Ламарк оказался в Академии. Правда, кресло академика он получил не сразу — сначала ему пришлось сидеть на скамейке (он был только адъюнкт-академиком, а таковым кресел не полагалось), но и то было хорошо. Собственно, на почетное место на скамье академиков был другой, более заслуженный кандидат, но… он был анатомом, он не помогал поклонникам Руссо общаться с природой, его работы были не для «любителей букетов», и… король утвердил не анатома, а Ламарка.
— Теперь я буду заниматься только наукой, — решил академик Ламарк и… поехал по Европе в качестве гувернера сына самого Бюффона.
Бюффон очень хотел сделать из своего сына ученого, он готовил его в свои преемники. И вот он решил, что Ламарк поможет его сыну войти в курс наук. Сам Бюффон ни минутки не мог уделить его воспитанию — он был слишком занят.
Разъезжая по Германии, Голландии, Венгрии и Австрии, Ламарк осмотрел тамошние музеи и познакомился со многими учеными. Но эта «образовательная» прогулка скоро кончилась. Сынок Бюффона — очень бойкий и легкомысленный юноша — явно предпочитал музеям и ботаническим садам театры и рестораны. Он хотел образовательное путешествие превратить в увеселительное. Кончилось все это тем, что Бюффон предложил нашим путешественникам вернуться в Париж.
Вернувшись в Париж, Ламарк оказался не у дел. Дела-то, собственно, были, а вот денег не было. Чин академика был только почетным — денег он не давал. К счастью, слава ботаника помогла Ламарку, и он получил предложение редактировать ботанический отдел в «Энциклопедии» Дидро. Этой работы ему хватило на добрый десяток лет, и она окончательно закрепила за ним славу выдающегося ботаника.
3
Ламарку стало мало ботаники, он начал интересоваться и многими другими вещами. Как и раньше, он полдня проводил в своей комнатке — думал и размышлял. Он очень мало знал, но его мозг был как-то странно устроен: неугомонный Ламарк, зная мало, хотел объяснять все. Он хватался то за химию, то за физику, то за философию. Он не делал опытов или наблюдений, нет. Его мало интересовала опытная сторона вопроса, он любил обобщать. Мало зная, не имея критического отношения к прочитанному, он строил теорию за теорией и с самым серьезным видом утверждал, что его гипотезы не просто велики и достоверны. Нет, они могут перевернуть весь мир, стоит только опубликовать их.
Жан Баптист Ламарк (1744–1829).
Революция принесла с собой учреждение Музея естественной истории. Там было шесть кафедр по естественным наукам — три по зоологии и три по ботанике. Ботанические кафедры были заняты главными ботаниками из Королевского ботанического сада. Ламарк остался не при чем. Не могли помочь ему и его поклонники-ботаники из высшего света: они один за другим отправлялись на гильотину. Тут ему и предложили кафедру «насекомых и червей». Кафедру птиц и млекопитающих получил Сент-Илер, а рыбами и рептилиями занялся Лассепэд.
Хорошо было 22-летнему Сент-Илеру занять такую кафедру, как «птицы и звери». Но каково было 50-летнему Ламарку приниматься за насекомых и червей? Ведь он был ботаник, и если и знал что по зоологии, то только раковины.
И представьте себе — он взобрался на эту кафедру и просидел на ней… тридцать лет. Из ботаника и метеоролога он превратился в зоолога, и притом очень дельного.
«Насекомые и черви» — это была презанятная кафедра. Если насекомые и были чем-то более или менее определенным, если среди них был какой-то порядок, то черви… черви были так запутаны и хаотичны, что ни один зоолог не знал, что с ними делать. А теперь расхлебывать всю эту кашу пришлось — ботанику.
Ламарк не терял времени и немедленно принялся за работу. Он не знал зоологии, не умел препарировать насекомых, даже не знал толком, чем отличается земляной червь от пиявки. Он отламывал ноги у сухих жуков — его пальцы привыкли к прочным раковинам; он десятками бил баночки с заспиртованными червями, он ходил то облитый спиртом, то вымазанный в замазке… Но с каждым днем он все больше и больше входил во вкус своей новой специальности. Все эти улитки, черви, насекомые, полипы и губки, медузы и жуки были так интересны…
Ботаник — как это ни странно — справился со своей задачей много лучше зоологов: Ламарк кое-как распутал этих самых «червей». Для начала он разделил всех животных на позвоночных и беспозвоночных. Это деление было так удачно, что оно сохранилось до наших дней: и сейчас в университетах есть кафедры зоологии позвоночных и зоологии беспозвоночных. Ламарк точно определил границу своей кафедры, теперь это были не «черви и насекомые», а беспозвоночные.
Принявшись изучать полипов, он быстро установил, что кораллы вовсе не животные-растения, как говорил Кювье, утверждавший, что все стволы и ветви колонии полипов — растительного происхождения. «Это особая группа животных, — настаивал Ламарк, — там нет ничего растительного». Порядка в полипах было вообще очень мало, и когда Ламарк написал семь томов своей «Естественной истории», то он немало места уделил этим полипам.
Чтение лекций и писанье конспектов отнимали не так-то уж много времени. Ботаникой Ламарк заниматься перестал, а изо дня в день зоология и зоология утомляла. Для разнообразия он вздумал позаняться химией и физикой. Он никогда не сделал ни одного опыта и уж во всяком случае не имел отчетливого представления о таких хитрых вещах, как щелочи и кислоты. Но это не остановило его. Он окружил себя книгами всех времен и народов и принялся читать.
Он читал подряд одну книгу за другой, исписывал стопы бумаги, размечал страницы книг. В его голове получился невероятный сумбур, в ней перепутались рассуждения средневековых алхимиков с теориями древних греков, противоречивые гипотезы сталкивались в его мозгу в каком-то безумном танце.
Он не мог понять кислородной теории Лавуазье[30], его прельщали рассуждения более ранних исследователей: они были так туманны, что голова начинала кружиться при их чтении, а он так любил все непонятное.
— Кислород… Окислы… Вздор! То ли дело теория огненного эфира!!!
И действительно, с этим огненным эфиром (или эфирным огнем — от этого дело не переменится) можно было понастроить каких угодно обобщений.
Ламарк обрушился на теорию Лавуазье. Он так разохотился, что попытался даже вызвать на открытый диспут сторонников великого ученого, сложившего свою голову на гильотине. Увы! Химики уклонились от этого.
— Так-то? Ну, я вас заставлю! — решил Ламарк, преисполненный энергии, и принялся читать в Институте академии доклад за докладом.
«Все элементы состоят из молекул, а они образованы путем соединения четырех элементов, соответствующих четырем стихиям древних, — воды, воздуха, огня и земли. Земля в чистом виде неизвестна, наиболее близок к ней горный хрусталь. Огонь в чистом виде воспринять нельзя, — это эфирный огонь. Его можно видеть только в соединениях»… И тут начался длинный ряд рассуждении и перечислений тех соединений, в коих так или иначе замешан этот эфирный огонь. Эти рассуждения ничем не отличались от смехотворных теорий о «флогистоне», с которыми так боролся Лавуазье.
Дальше — больше.
«Элементы в чистом виде никаких соединений не образуют, они, наоборот, стремятся разъединиться. Все, что мы видим на земле, есть результат деятельности живых существ, только они могут связывать элементы. Главная роль в этом деле принадлежит растениям».
«Растения перерабатываются животными, а из распада тех и других образуется почва. Таким образом все вещества, встречающиеся на земной поверхности, есть результат жизнедеятельности животных и растений».
— А на чем же жили первые растения? Ведь пока они не разрушились, почвы-то не было, — не утерпел один из химиков.
— То есть как на чем? — посмотрел на него Ламарк. — Странный вопрос! По мере того, как росло растение, шло и образование почвы, это два параллельных процесса, это… — и тут он заговорил так, что никто ничего не понял.
Химики слушали и посмеивались, зевали, переглядывались. А когда им все это надоело, они преспокойно заявили Ламарку, что такие доклады их совсем не интересуют. Они даже не захотели спорить и опровергать, — нет, они просто отказались слушать.
— Слепцы!.. — восклицал Ламарк, отправляясь домой с неудавшегося доклада. — Мои гипотезы — бредни?
Бедный мечтатель! Если бы он знал немножко побольше и умел говорить немножко яснее! В его рассуждениях была доля истины, его эфирный огонь был родным братом энергии, а различные состояния этого самого загадочного огня были ни чем иным, как идеей превращения энергии. Он мог бы прогреметь на весь мир, но ему это не удалось: он не был ни Майером[31], ни Гельмгольцем[32] — они полсотни лет спустя рассказали об этом.
Потерпев поражение в области химии, Ламарк вернулся к метеорологии. Он начал с того, что написал статейку о влиянии луны на земную атмосферу.
«Атмосфера — это род воздушного океана, луна вызывает в нем такие же приливы и отливы, как и в настоящем океане. Изучите положение луны, и вы сможете предсказывать погоду».
Ламарк так увлекся луной и ее влиянием на погоду, что начал издавать «Метеорологический бюллетень», в котором и пытался предсказывать погоду. Он имел репутацию знающего метеоролога, а потому правительство, надумавшее устроить что-то вроде метеорологической сети, поручило разработку сводок именно ему. Ламарк получал сведения из ряда городов, делал сводки и, приняв во внимание луну, давал предсказания. Его намерения были очень хороши, его предсказания были очень осторожны, но луна постоянно подводила его; казалось, она только и думала, как бы получше подшутить над стариком.
— Ждите страшной бури, — предупреждал Ламарк парижан.
Парижане сидели по домам, в окна смеялось солнце, но все боялись выйти на улицу и все ждали — вот-вот начнется буря.
— Ясно! — предрекал Ламарк.
Парижане одевались и устремлялись на улицы. Сады и парки, бульвары и предместья кишели праздничной толпой. И в самый разгар гулянья небо заволакивалось тучами, гремел гром, и потоки воды лились на расфранченных обывателей.
Лаплас[33] презрительно фыркал всякий раз, как ему попадались на глаза эти предсказания. Физик Котт устал, занимаясь писанием бесконечных опровержений ламарковских предсказаний.
— Шарлатан! — начали раздаваться отдельные голоса. Но Ламарк крепко верил в свою правоту, он никак не мог допустить мысли, что луна оказалась коварной обманщицей, и продолжал печатать свой бюллетень.
— Вода — вот главная причина изменений земной поверхности. Океаны прорывают себе новые русла, наступают на сушу, заливают берега и низменности, а сами мелеют, обнажая кое-где свое дно. Дожди размывают сушу, промывают и ложбины и овраги, а в результате этого появляются и возвышенности. Все постепенно, никаких катастроф.
— Ну, еще бы! — не утерпел Кювье. — Все постепенно… Все со временем… Ох, уж это время! Оно играет во всей этой физике Ламарка не меньшую роль, чем в религии магов.
Именно на этот раз Кювье и ошибся. В этих «обобщениях» Ламарка было много истины, и через каких-нибудь два десятка лет англичанин Лайелль[34] доказал, что, действительно, горы и океаны, моря и острова, материки и пустыни образуются очень и очень постепенно. Он мало сказал нового по сравнению с Ламарком, но слава досталась ему. Почему? — Ламарк не был геологом и знал мало, он писал непонятно и расплывчато, и то дельное, что было в его книге, терялось в многословных рассуждениях.
4
Кювье — великий и славный Кювье! — увлекся изучением ископаемых. В Музей естественной истории со всех концов земли повезли кости и черепа, куски известняка с отпечатками, окаменелые раковины, куски окаменелых кораллов, целые ящики «чортовых пальцев» и множество всяких иных «окаменелостей». Чуланы и подвалы заполнялись с катастрофической быстротой. На дворе музея лежали куски гипса, привезенные с Монмартра, а в кабинете Кювье вдоль стен стояли огромные куски картона — великий ученый делал на них наброски предполагаемых обладателей отдельных косточек.
Кювье интересовался только позвоночными — ведь именно они давали работу его острому уму, ведь именно они попадали ему в руки разрозненными костяками, из которых так увлекательно было строить полный скелет. Это походило на решение сложных ребусов, и Кювье решал один ребус за другим. Беспозвоночные, все эти раковины и аммониты, белемниты и кораллы, губки и отпечатки трубок червей валялись по чуланам — никому не было до них дела.
Ламарк был профессором по зоологии беспозвоночных, он знал моллюсков и, взглянув на раковину, мог тотчас же назвать научное имя ее давно сгнившей обитательницы. Он-то и принялся за ископаемых беспозвоночных.
Он перетащил все эти раковины к себе в кабинет, разобрал их и отчистил от лишней извести, разложил прямо по полу отдельными кучками и принялся изучать. Он описывал один новый род за другим, он искал родства между отдельными видами и родами, он строил системы и делал обобщения. Его обобщения были не всегда удачны, его философия была слабовата, но его описания были точны и хороши. И за эти-то описания — он описывал всегда очень точно — он и получил прозвище «французского Линнея». Впрочем, кого только ни называли в те времена новым Линнеем…
— Он воздвигает себе памятник, — говорил Кювье, — памятник, столь же прочный, как те раковины, которые он описывает.
Только эти описания раковин и смягчали Кювье, не выносившего туманных философствований Ламарка. Кювье был холоден и рассудителен, и поэтому он ворчал всякий раз, как слышал о новой гипотезе или теории Ламарка.
— Физиология Ламарка… Да это его собственная физиология! Он просто выдумал ее… Выдумал так же, как и химию… Он — автор этих наук и он — единственный их последователь! — восклицал Кювье, хмуря брови.
А Ламарк — Ламарку жизнь не в жизнь была, если он не мог чего-нибудь обобщить. Он пытался проделать это со всем, что видел. Не зная химии, он строил химические теории; не зная физиологии, он проделывал то же самое с физиологией и, понятно, часто ошибался.
Изучение раковин, изучение беспозвоночных животных — все это навело его на новые мысли. Эти мысли росли и множились с каждым днем, с каждым часом. Вначале отрывочные и бесформенные, они понемногу приходили в порядок — в мозгу Ламарка происходило то же самое, что в комнате ботаника: букет разнообразных цветов раскладывался по отдельным папкам, и из хаоса видов и разновидностей вырастал гербарий.
— Все меняется! — заявил он. — Нет никаких стойких форм, нет никаких неизменных видов. Жизнь — это текучая река.
— Но мы не видим изменений. Покажите нам их, — возражали ему.
— Не удивляюсь… Ничуть не удивляюсь! Разве секундная стрелка может заметить движение часовой стрелки? Нет? Так и мы. Наша жизнь слишком коротка, она — одно мгновение, а изменения тянутся веками, они медленны. Мы не можем заметить их…
Линней доказывал, что на земле столько видов, сколько их было сотворено. Он, правда, допускал, что кое-что новое могло появиться и после акта творения, новые виды и разновидности могли образоваться в результате скрещивания между различными видами. Но такие случаи, — признавался Линней, — редки. Бюффон тоже стоял скорее за неизменяемость видов, про Кювье и говорить нечего, — все постоянно, ничто не меняется…
Ламарк не соглашался с этим. Рассматривая раковину за раковиной, подсчитывая всякие зубчики и обороты раковин, изучая их форму и размеры, он увидел, что есть ряд каких-то переходов. Они были тонки и неуловимы, они не всегда могли быть отчетливо выражены словами, их трудно было описать, но они были, были, были. Даже полуслепой Ламарк видел их. Он был готов отдать на отсечение собственную голову — так крепко он верил в наличие переходов.
Все чаще и чаще в лекциях Ламарка начали проскакивать отдельные мысли и фразы об изменчивости всего живого. В своих книгах — во вступлениях к ним — он начал говорить о том же.
Он оставил на время ископаемые раковины и предпринял огромный труд. Он стал пересматривать всех животных, устроил им особую ревизию. И чем больше он смотрел на засушенных рыб, шкурки птиц и зверьков, на скелеты и спиртовые препараты, тем яснее становилось — меняется все.
— Животные не вымирают, они только изменяются, — вот результат этого обзора коллекций. — Только человек может истребить какую-нибудь породу животных начисто. В природе этого не бывает.
Постепенно изменяется животное, постепенно старые признаки исчезают, постепенно появляются новые. И вот наступает момент — момент глубокой важности — перед нами новый вид.
Это было широкое поле для обобщений, и Ламарк не замедлил воспользоваться им.
5
В 1811 году члены института были на парадном приеме у Наполеона. Затянутые в мундиры, они мало походили на ученых, — казалось, что это чиновники. В их числе был и старик Ламарк, уже полуслепой. Он низко поклонился Наполеону и протянул ему книгу.
— Что это такое? — вскричал Наполеон. — Это ваша нелепая метеорология, произведение, которым вы конкурируете с разными альманахами? Ежегодник, который бесчестит вашу старость?
— Это раб…
— Занимайтесь естественной историей, и я с удовольствием приму ваши труды…
— Это…
— Эту же книгу я беру, только принимая во внимание ваши седины!
— Это книга по естественной истории, — выговорил Ламарк, когда Наполеон отбежал от него (он не ходил, а бегал), и… горько заплакал.
Через несколько дней он заплакал еще раз: Наполеон особым приказом запретил ему издание «Метеорологического бюллетеня». Пришлось перестать писать статьи по метеорологии, и только после падения Наполеона Ламарку удалось напечатать несколько статей по метеорологии в «Новом словаре естественной истории» Детервилля.
Книга, которую Ламарк столь неудачно преподнес Наполеону, была «Философия зоологии».
Эта книга, написанная на закате жизни, уже полуслепым ученым, обессмертила его имя.
— Все живое меняется! — вот лозунг Ламарка. — Нет ничего постоянного!
Меняются горы и океаны, меняются моря и острова, меняется климат, меняется все. Эти изменения отражаются на животных и растениях. И они меняются.
— Позвольте! — возразил Кювье. — А как же в египетских пирамидах? Мы знаем, что им тысячи и тысячи лет… В них нашли мумии кошек — эти кошки ничем не отличаются от теперешних. Где же ваши изменения?
— Что ж! — снисходительно улыбнулся Ламарк. — Значит, тогда, при фараонах, условия жизни кошек ничем не отличались от условий жизни наших кошек.
Кювье никак не мог примириться с этой теорией. Сент-Илер был менее враждебно настроен, но и он со многим не соглашался.
Ламарк охотно вел научные споры и разговоры, и он спорил со всеми, кто выражал желание поспорить.
— У всякого животного, не достигшего предела своего развития, более частое и продолжительное упражнение какого-нибудь органа укрепляет и развивает этот орган, увеличивает его в размерах. Неупотребление органа ослабляет его. Орган может и совсем исчезнуть, если он не употребляется. Эти изменения передаются по наследству потомству, и…
— Позвольте, но…
— Я приведу пример. Жираф, живущий в Африке, объедает листья и ветки высоких кустарников и деревьев. Он тянется за ними, и вот шея у него становится все длиннее и длиннее. Из короткошеего жирафа получился наш жираф с длинной шеей.
— Итак, животные изменяются потому, что они медленно хотят этого? — наскочил на Ламарка другой критик.
— Да! Изменение среды вызывает изменение привычек животного, отражается на его психике, вызывает приток особых флюидов к тем или другим органам, а этот прилив вызывает, в свою очередь, изменения органов, — спокойным тоном ответил Ламарк.
Насмешки сыпались на Ламарка со всех сторон. Бедняга совсем растерялся. Он был очень стар, ему было уже под семьдесят, он был полуслеп и не мог отражать нападки. Каждый выхватывал из его теории несколько фраз, перевирал их и хотел возражать, доказывать…
— Да как вы не можете понять такой простой вещи? — почти кричал доведенный до отчаяния старик. — Среда меняется. Вместо леса стала степь. Отразится это на жизни животных? Так же они будут жить в степи, как жили в лесу? Нет, нет и нет! Лес и степь — разные вещи, и жизнь в них разная. С этим-то вы согласны?
— Согласен.
— Может ли животное, приспособленное к жизни в лесу, жить так же хорошо в степи, где нет деревьев, где совсем другая обстановка?
— Конечно, ему будет там плоховато.
— Ну, и что случится? Оно будет жить иначе, у него появятся другие привычки и потребности, его психика изменится, оно будет по-другому упражнять свои органы. Что же, оно не изменится от этого, не станет другим?
— А если ему так плохо в степи, так чего же оно там сидеть будет? Оно может уйти, найти себе лес и жить в нем…
— Представьте себе, что леса нет.
— Какой вздор! Что ж, его нигде и не останется? Где-нибудь да найдется…
Что оставалось делать с таким человеком? А ведь это были не просто любители поспорить. Это были ученые.
Особенно раздражала ученых родословная животных, которую придумал Ламарк. Он столько времени потратил на нее, он даже придумал особую классификацию животных, основанную на их психике, — животные бесчувственные, чувствующие, рассуждающие и т. п., — он так старался, и вот… никто и слышать не хотел об этой родословной лестнице.
— Как? На первой ступеньке инфузория, а на последней — человек? Мы в одном ряду с собаками и обезьянами? Вздор, бредни…
Ламарк так хотел навести порядок среди животных, он столько работал над ними, он придумал новые признаки, он придумал новые способы классификации, он сделал то, чего не делал никто — отделил беспозвоночных от позвоночных, разделил линнеевских червей на классы, нашел место инфузориям, тем самым, которых Линней никуда не мог приткнуть; он ввел в число признаков животных их внутреннюю организацию и в частности нервную систему, он составил родословную животного царства… И вот — благодарность.
— Отец! Не расстраивайтесь. Не слушайте их… Вас оценят потом… Вас поймут позже, — утешала его дочь Корнелия. — Потомство отомстит за вас, отец!
Но старику от этих утешений не было легче.
Никто не понимал его теории, которой он пытался объяснить постепенное развитие животного и растительного мира. Никто не понимал его «родословной», на первой ступеньке которой стояли инфузории, а на последней — человек. «Мы знаем это, — говорили ему. — Еще швейцарец Бонне[35] занимался такими лестницами. Он на них даже минералы пристроил. Праздная фантазия!» Они не хотели даже сравнить «лестницу Бонне» с родословной Ламарка.
Они ничего не хотели, они не могли, не умели понять того, что написал Ламарк. И Ламарк, давший первую научно построенную эволюционную теорию, служил мишенью для насмешек, дешевые умники изощрялись — кто лучше посмеется, кто придумает лучший пример «по Ламарку».
К семидесяти пяти годам Ламарк ослеп, но не сложил оружия. Он диктовал своей дочери Корнелии, она писала, и слепой ученый продолжал работать. Правда, он не мог уже описать новые виды, не мог заниматься классификацией — ведь он мог работать только по памяти.
За эти годы слепоты он написал свой последний труд «Аналитическая система положительных знаний человека». Это были итоги его деятельности, здесь он излагал свое мировоззрение. Здесь его склонность к философствованию и обобщениям была показана наиболее ярко.
В 1829 году он умер.
Никто не вспомнил о нем, он умер забытый, заброшенный, нищий. Кювье, как и полагается, написал его некролог, как это называлось тогда, «Похвальное слово». Это «слово» было написано так, что институт не разрешил читать его на заседании — вместо похвал там были только насмешки и ругань.
Он жил долго, но счастья не знал. Он не получил при жизни лаврового венка, его заменили — насмешки. Ему не поставили при жизни памятника, как это случилось с Бюффоном. Даже его могила не сохранилась. Восемьдесят лет прошло со дня смерти Ламарка, и только в день столетия выхода его «Философии зоологии» был открыт его памятник, сделанный на деньги, собранные по международной подписке: у Франции не хватило на это денег. На памятнике есть барельеф — слепой Ламарк и рядом с ним Корнелия. А под барельефом слова: «Потомство будет восхищаться вами, оно отомстит за вас, отец».
А потомство? Оно спутало учение Ламарка с учением Сент-Илера. Поклонники Ламарка, именующие себя «ламаркистами», частенько оказываются на деле сторонниками Сент-Илера. Они насмехаются сразу над двумя — Ламарком, приписывая ему чужие мысли, и Сент-Илером, называя его учение чужим именем.