1. «Ваши дедушка и бабушка — обезьяны»
1
Ламарк напечатал свою книгу в 1809 году. И в этом же году, 12 февраля, в маленьком английском городишке Шрюсбери, в доме доктора Дарвина, выстроенном на вершине крутого обрыва, раздался крик ребенка.
Малыша назвали Чарльзом, а так как он был четвертым по счету ребенком, то особых недоразумений с ним не было — мать уже достаточно изучила хитрое дело ухода за детьми.
Как водится, старшие дети были очень заинтересованы «новым» братцем. Им так хотелось поглядеть на него, что они не отходили от колыбельки, в которой лежал большой белый сверток. Но едва из этого свертка показывалась красная рожица, как тотчас же раздавался столь громкий крик, что дети спешно удирали, а отец-доктор поплотнее прикрывал двери своего кабинета — там сидели пациентки, которых он лечил не столько лекарствами, сколько разговорами. Этим способом лечения доктор Дарвин особенно прославился, хотя местные аптекари и отзывались о нем весьма неодобрительно.
Старинное изображение шимпанзе.
В детстве Чарльз играл с сестрами, сбивал зеленые яблоки в отцовском саду и удил пескарей, причем насаживал на крючок убитых — из жалости — соленой водой червей и удивлялся, почему рыба плохо клюет. Поболев корью и отбыв заодно и скарлатинную повинность, он в конце концов оказался в школе. Школа встретила его не очень-то приветливо: дома он рос с сестрами, а потому и казался почти что «девчонкой» — в нем не было молодцеватости истого школьника. Он не умел драться, с трудом мог подставить ножку товарищу, а бросить кусочек жеваной бумаги со стрелкой так, чтобы он прилип к потолку как раз над головой учителя, было для него недосягаемым искусством.
Конечно, его били, конечно, он приходил домой то с шишкой на лбу, то с распухшим носом.
Простоват он был удивительно.
— Почему ты не заплатил за них? — спросил Чарльз своего товарища по школе.
Мальчики вышли из булочной, и Гернет, набрав пирожков, не заплатил.
— Я никогда не плачу, — ответил шалун. — Разве ты не знаешь, что мой дядя завещал много денег торговцам под условием, что они будут отпускать товар даром всякому, кто придет к ним в старой дядиной шляпе и приложится к ней пальцами, — вот так, — и Гернет показал, как нужно дотронуться до шляпы.
Чарльз очень удивился этому, но когда Гернет зашел еще в одну лавку и, взяв там какую-то мелочь, ничего не заплатил, то он поверил рассказу о чудаковатом дяде и его шляпе.
— Хочешь, я дам тебе свою шляпу, старую дядину шляпу? — предложил Гернет простоватому Чарльзу.
— Еще бы…
И Чарльз надел шляпу Гернета, не сообразив того, что дядина шляпа вряд ли была бы впору мальчишке. Он вошел в лавку, набрал пирожков, притронулся к шляпе и спокойно пошел к выходу. Булочник бросился за ним…
Чарльз постыдно бежал, а вдогонку ему неслись ругательства булочника и хохот Гернета.
Честолюбие в молодости у него было развито очень сильно. Но он не мог прославиться ни как гимнаст, ни как изобретатель всяких каверзных штук с учителями.
— Я могу узнать название любого цветка, только взглянув на него, — принялся уверять он своих товарищей. — Это название написано в глубине венчика цветка.
А кстати он уверял, что может придать любую окраску цветку примулы, поливая его особыми растворами. Конечно, ничего он не мог, он даже и не пробовал проделать этот опыт, но ему так хотелось выделиться хоть чем-нибудь из общей массы школьников!
Когда Чарльза перевели в другую школу, ему пришлось туговато. Эта школа вполне оправдывала свое название «грамматическая». Там вдоль и поперек изучали грамматику и синтаксис, там латинский и греческий язык были в таком фаворе, что ученики умели переводить не только с начала страницы, но и от конца к началу.
Начав собирать пуговицы, марки и монеты, он скоро пристрастился к собиранию минералов. Чарльз был не прочь пособирать и жуков, но ему было жаль убивать их. Решив было собирать только мертвых жуков, он вскоре разочаровался в этой филантропической выдумке, так как мертвых жуков попадалось очень мало.
Тем временем брат Дарвина, бывший уже в старших классах, вздумал заняться химией. Устроив в каком-то чулане подобие лаборатории, братья занялись добыванием всевозможных газов и прочими «опытами». А директор школы, узнав об этом, обозвал Чарльза «мало рачительным». Прозвище не обидное, но сказал-то это ученый директор по-итальянски, и это «поко куранте» показалось Чарльзу преобиднейшим словом. Он сразу начал учиться с бóльшим прилежанием.
Старший брат поступил в Эдинбургский университет, и Чарльз, оставшись один, зажил очень весело. Он увлекся охотой, и греческий и латинский языки не очень-то подвигались вперед. Отец решил отправить в Эдинбург и Чарльза. Но и там дело не наладилось. Еще пока старший брат присматривал за Чарльзом, он что-то делал, но все же сразу было видно, что врача — а этого хотел отец — из него не выйдет. Лекции по анатомии вызывали в нем отвращение, его тошнило при одном взгляде на труп, а присутствовать на операциях он совсем не мог. При первом же крике пациента — хлороформа тогда еще не знали — Чарльз заткнул уши и опрометью удрал из операционной комнаты, унеся с собой тот пинцет, который он должен был в известный момент (об этом ему долго толковали) подать хирургу.
Через год старший брат кончил курс и уехал из Эдинбурга. Чарльз забросил медицину и начал увлекаться естественными науками. На лекции он не очень-то ходил, зато охотно рассуждал и диспутировал и с студентами, и с профессорами. Особенно охотно он помогал зоологу Гранту ловить морских животных — это так напоминало охоту.
Два небольших открытия в области зоологии — он сделал о них доклад в Плиниевском обществе — удовлетворили его честолюбие и подстегнули его к дальнейшим открытиям. Но времени для охоты за открытиями было мало: нужно было и посидеть в кабачке с приятелями, и погулять за городом, и посещать заседания медицинского общества — докладов он не слушал, но сидеть сидел.
Так прошло два года. Дарвин-отец убедился, что доктора из Чарльза не выйдет, и решил, что самое лучшее будет пустить его по духовной части.
— Он очень жалостлив и чувствителен. Из него выйдет недурной пастор.
Чарльз не дал ответа сразу, а попросил разрешения проверить себя: он не был уверен, что согласен со всеми догматами англиканской церкви. — Обложившись богословскими книгами, он принялся искать «разногласий». Он не нашел ничего подозрительного в этих книгах и решил, что быть пастором он может.
Теперь дело было за небольшим — нужно только получить высшее образование (пасторы в Англии очень учены), а для этого поступить в университет. И вот тут-то и выяснилось, что Дарвин так хорошо успел позабыть все, чему его учили в школе, что забыл даже… греческий алфавит. Вместо поступления в университет пришлось искать репетитора и зубрить греческие склонения. Преодолев «аористы» и прочую премудрость, он в начале 1828 года оказался в числе студентов Крейст-колледжа в Кембриджском университете.
Колледжем заведывал очень милый и почтенный человек — мистер Шоу. Как и у всякого человека, у него имелись свои слабости, от которых студенты были в восторге. Мистер Шоу любил лошадей, и ни одни скачки не обходились без него. А за ним веселой гурьбой валили и его студенты. Это было весело для молодежи и полезно для Дарвина: в постоянных разговорах с коннозаводчиками и жокеями он приобрел много всевозможных полезных сведений. Спортивные интересы привели Дарвина к знакомству с очень веселой компанией, учредившей кружок «обжор». Чем они занимались, показывает само название их клуба, но нужно оговориться — оно не совсем точно. Эти весельчаки вовсе не обжирались в своем клубе. Они собирались раз в неделю и обедали, но обедали по-особенному. На их обедах подавались блюда, изготовленные из животных, не употребляемых в пищу обычными смертными. Зоологические познания Дарвина сильно обогатились за это время: он узнал, каковы на вкус крысы и мыши, лягушки и ящерицы, вороны и совы и множество иных животных, которых нельзя купить ни в одной мясной лавке. Все эти весельчаки потом недурно устроились, и многие из них занимали крупные должности.
Один из знакомых соблазнил Дарвина жуками, и тот принялся собирать их с неменьшим увлечением, чем раньше пуговицы от брюк и марки. Он не сделался заправским энтомологом, он не рылся по книгам и определителям, а довольствовался картинками, по которым и узнавал названия своих жуков. Но у него была так хорошо развита зрительная память, что он помнил «в лицо» всех своих жуков и моментально узнавал — есть у него такой жук или нет. А потому и атласами ему приходилось пользоваться редко. Однажды, сдирая кору с дерева, он заметил сразу двух редкостных жуков. Схватив в каждую руку по жуку, он вдруг увидел еще третьего — самого редкостного. Не долго думая, он сунул одного жука в рот, чтобы освободить руку. Жук не сплоховал и выпустил такую едкую жидкость, что ревностный охотник за жуками плевал после этого весь день. Конечно, он не поймал ни одного из этих жуков: одного он выплюнул, другого выронил, а третий, в суматохе, удрал сам.
Зато сколько гордости было, когда он увидел в книге настоящего жуковеда Стивенса пометку: «Пойман Ч. Дарвином». Это так польстило самолюбию Дарвина, что одно время он серьезно подумывал — не сделать ли ему жуколовство своей основной профессией.
Постоянное собирание коллекций привело Чарльза к знакомству с Генслоу, который не только одинаково хорошо знал ботанику и минералогию, но был очень сведущ и в других отделах естествознания. Вскоре Чарльз сошелся с ним довольно близко, и это отразилось на нем: он стал больше интересоваться естествознанием и сделался заметно серьезнее.
Но все это были науки необязательные, за их изучение диплома не давали. С обязательными же науками дело обстояло значительно хуже, а по математике, даже и с помощью репетитора, Чарльз никак не мог понять бинома Ньютона.
Познакомившись с геологом Сэджвиком, Дарвин увлекся геологией и даже пробродил с ним несколько недель по Северному Уэльсу. Эта прогулка оказалась куда полезнее университетских лекций: Дарвин не только познакомился с геологией, то и научился составлять геологические карты, делать геологическую съемку. Впрочем, прогулка не затянулась.
— Я был бы сумасшедшим, если бы пропустил ради геологии первые дни охоты, — заявил Дарвин и, предоставив Сэджвику продолжать изучение всяких оврагов, холмов и подмытых водой берегов рек, поспешил в Шрюсбери: он боялся опоздать к началу охотничьего сезона.
2
Дома его ждал сюрприз. Генслоу писал ему, что можно пристроиться в качестве натуралиста на одном из кораблей, отправляющихся в кругосветное плавание.
Дарвину очень хотелось попутешествовать, и он давно мечтал об этом. В этих мечтах смешивались и охота за небывалой дичью, и ловля огромных жуков, и многое другое. Но Дарвин-отец уперся и сказал, что так далеко сына не отпустит.
— Я пущу тебя, если хоть один здравомыслящий человек посоветует мне сделать это, — сказал он наконец.
Тут подвернулся дядя Вэджвуд. Дарвин-отец считал его очень умным и деловым человеком, а дядя не подвел племянника — он благословил Чарльза на поездку.
Желающих попасть в натуралисты при корабле оказалось несколько. Дарвин был третьим кандидатом. Он соглашался ехать, больше — он горел желанием, но тут заартачился сам командир судна, капитан Фиц-Рой. Этот командир был большим аристократом (он приходился племянником самому герцогу Грифтону) и еще большим поклонником Лафатера. Достаточно было ему взглянуть на Дарвина, как он запротестовал.
— Что за нос у этого молодого человека? С таким носом нельзя быть расторопным и решительным. А мямля мне ни к чему.
Нос — бывают же такие неудачные носы! — чуть было не испортил все дело. Дарвин не мог переделать свой нос на «расторопный и решительный», а потому и принялся искать окольных путей. Окольные пути — знакомства. Нашлись знакомые, нашлись приятели, и они уговорили Фиц-Роя. Капитан согласился взять с собой Дарвина и даже предоставил ему половину своей каюты.
Десятипушечный корабль «Бигль» был судном далеко не первой молодости. Об его достоинствах лучше всего говорит его неофициальное прозвище — «гроб». Это значило, что во время бури обладатель такой клички идет ко дну столь легко и поспешно, словно он только и дожидался мало-мальски уважительного повода, чтобы потонуть. Капитан Фиц-Рой мог бы выбрать и более надежное судно, но почему-то не сделал этого. Он принялся старательно чинить эту старую калошу. «Бигль» чинился долго, так долго, что прошли все сроки, назначенные для его отплытия. Наконец починка была как будто закончена, и назначен день — 4 ноября. Дарвин еще 24 октября переехал в Плимут, где стоял корабль. Он очень боялся, что «Бигль» уйдет без него, но его опасения были напрасны: бриг вышел из порта только 27 декабря.
— Поднимай якорь! — раздалась давно желанная команда.
«Бигль» заскрипел всеми частями и, кряхтя, словно старик, поплелся к выходу из порта. Поднялась буря, и он поспешно вернулся назад. Фиц-Рой совсем не хотел, чтобы его бриг самым позорным образом утонул тут же, при выходе из Плимута, и решил переждать бурю.
— Тонуть, так уж в открытом море, — заявил этот доблестный моряк.
И Дарвин проникся невольным уважением к его смелости. Да, Фиц-Рой был настоящим «морским волком».
Наконец, после всяческих проволочек, «Бигль» вышел в море.
Плавание началось.
Два месяца качался и скрипел «Бигль» на волнах Атлантического океана, и два месяца изнывал Дарвин. Он никак не мог привыкнуть к качке и всегда чувствовал себя плохо, как только волнение начинало чуть усиливаться. Океан надоел Дарвину за эти два месяца.
— Не понимаю, что в нем хорошего? — удивлялся он. — Даже буря на нем — и та скучна.
Прибыв к берегам Бразилии, «Бигль» начал свои работы по выяснению морских течений, проверке карт и прочее. Дарвин то работал на судне, то съезжал на берег, но судно не задерживалось подолгу на одном месте, и вглубь страны проникнуть удалось далеко не сразу. Это время, в общем скучноватое, разнообразилось только ссорами с Фиц-Роем. Бравый капитан был защитником рабства, а Дарвин был сильным противником его. Они так ссорились, что иногда Дарвин побаивался, как бы капитан не высадил его на берег совсем.
Местные жители, — испанцы, встречали путешественников очень любезно. Они были готовы на все, но только на… словах.
— Что вы нам дадите на обед, синьор? — спрашивали путники у хозяина гостиницы.
— Все, что вам угодно, — был ответ, сопровождаемый низким поклоном. Поклоны были обязательны и, очевидно, заменяли точку в конце фразы.
— Не дадите ли вы нам рыбы? (Поклон.)
— О, нет, сударь. (Поклон.)
— Хлеба?
— О, нет.
— Супу, может быть?
— Нет, синьоры.
— Сушеного мяса?
— Никак не могу, милостивый государь.
В конце концов они договаривались до… курицы.
— Скоро будет готов обед?
— Когда поспеет, синьоры — резонно отвечал трактирщик, низко кланяясь.
С поклона начинался разговор, поклоном кончался. Попробуй чужеземец покричать и погорячиться, попробуй требовать и настаивать, его попросили бы ехать своей дорогой. И хорошо было бы, если б только попросили…
От гациенды к гациенде, от трактира к трактиру, то лесом, то полями и плантациями наши путники во главе с Дарвином проехали много километров. Они понагляделись всяких диковинок в бразильских лесах. Дарвин собрал много птиц и зверей, ящериц и змей, лягушек и жаб, и еще больше всяких насекомых. Он прославился в этих местах, между прочим, и как колдун. У него были с собой «прометеевы спички», которые вспыхивают, когда откусишь их головку. Местные жители, увидя этот фокус, пришли в такое изумление, что собирались целыми поселками смотреть на фокусника и даже предлагали ему по доллару за каждую спичку. Они же решили, что Дарвин — турок, увидя, что он по утрам… умывается.
На Огненной земле капитан Фиц-Рой назвал в честь Дарвина одну гору — горой Дарвина, а тут еще подоспело письмо с родины, в котором Чарльзу сообщали, что профессора-ученые надеются, что из него выйдет нечто «путное». Дарвин пришел в дикий восторг.
Книга Лайелля, которую он прилежно читал во время путешествия, сильно помогла ему. Не будь ее, он и не заметил бы многого по геологической части. Лайелль утверждал, что все геологические изменения происходили чрезвычайно медленно и постепенно, и Дарвин искал следов этих изменений и находил их всюду: в осыпях горных склонов, в размытых берегах океана, в подточенных водой прибрежных скалах, в оврагах и холмах. Он не только нашел эти медленные изменения, но он мог сравнить их с изменениями, вызванными катастрофами. Ему повезло, и во время стоянки «Бигля» у берегов на западе Южной Америки случилось землетрясение. Город Консепсион был разрушен до основания, волны смели чуть ли не половину портового городка Талькахуане, а от семидесяти селений почти ничего не осталось.
— Какие пустяки! — смеялся Дарвин. — Разве это изменило заметно рельеф местности? Несколько новых оврагов, десяток трещин и холмов, и… только. А вот… — и он принялся рассказывать о тех изменениях, которые длятся веками и в результате которых образуются горные хребты, бездонные пропасти, моря и острова, океаны и материки.
Наглядевшись на то, как поднимались и опускались берега океана, заметив, что это сопровождалось и кое-какими изменениями в животном населении прибрежных скал, найдя на скалах следы деятельности моллюсков, живших здесь когда-то, когда скалы были покрыты водой, он без долгих размышлений перескочил с этих скал на… коралловые острова.
— Коралловые острова образуются благодаря подниманию и опусканию морского дна. Опускание дна вызывает и опускание той скалы, на которой живет колония полипов. Колония начинает расти вверх, так как для своего роста она требует известной температуры, а значит и глубины воды. Если затем дно вдруг начнет снова подниматься, то разросшаяся колония легко может оказаться и на поверхности океана. Тогда-то и появится коралловый остров, атолл, — говорил Дарвин Фиц-Рою, спеша поделиться хоть с кем-нибудь своим открытием.
Чарльз Дарвин (1809–1882).
Он не видал еще ни одного кораллового острова, ни одного, хотя бы самого маленького, атолла. Но теория была уже готова. И как это ни странно — он угадал. И когда он достаточно нагляделся на эти атоллы, он не прибавил к своей теории ничего нового, разве только десяток лишних примеров и ссылок на сделанные наблюдения.
Занимаясь геологией и собирая минералогические коллекции, складывая образцы горных пород и карабкаясь по песчаным осыпям и обрывистым речным берегам, он, понятно, находил немало костей. Как-то он увидел кости какого-то зверя; ему сразу бросилось в глаза, что они очень похожи на кости ламы.
— Это лама! Только она была гораздо крупнее теперешней, — прошептал он. — А по Кювье дело было не совсем так… — И он задумался на несколько минут. Но долго раздумывать было некогда — нужно было спешить. Сунув в походный мешок кости, Дарвин пошел дальше, но вечером он занес в свой дневник все подробности об этих костях.
А в Чили его ждал еще сюрприз: ему посчастливилось увидеть вампира, присосавшегося к лошади, и таким образом установить, что вампиры не простая выдумка. На Галапагосских островах он настрелял много птиц, и дневник его обогатился новой записью:
«Эти птицы очень похожи на южно-американских, но все же заметно отличаются от них».
На соседних островах он, к своему великому удивлению, нашел птиц, отличных и от птиц материка и от птиц соседних островов, хотя с последними у них было все же некоторое сходство. Все эти птицы были родственны, а это совсем не вязалось с теорией катастроф Кювье.
Из Америки «Бигль» пошел к Новой Зеландии, а оттуда в Австралию. Здесь Дарвин охотился на кенгуру, смотрел, как скачут вокруг костра австралийцы во время вечернего празднества «корребори», прилежно стрелял какаду и набивал свои жестянки, папки и мешки растениями и минералами.
Было бы слишком долго рассказывать обо всем, что он видел за время этого пятилетнего путешествия. Он насмотрелся всего, чего только может насмотреться натуралист в тропиках, он собрал большие коллекции, он вез с собой толстую связку исписанных тетрадей — дневник.
Он уехал молодым ветрогоном, умевшим метко стрелять и знавшим кое-каких жуков. Он вернулся если и не совсем еще ученым, то почти ученым. Он изучил геологию Южной Америки и других стран, нагляделся на всевозможные острова, выяснил происхождение коралловых островов, изучил фауну островов и собрал большие коллекции по фауне и флоре Южной Америки.
3
Систематика никогда не привлекала Дарвина. Узнавать по картинкам названия южно-американских жуков было нельзя — не было таких картинок: ведь Бразилия не южная Европа, где все жуки давно известны наперечет и где найти в окрестностях Лондона еще не найденный здесь вид жуков неизмеримо труднее, чем открыть сотню новых для науки видов в Бразилии. Поэтому Дарвин, распаковав свои чемоданы и вытащив оттуда коробки с жуками, не стал тратить на них драгоценного времени. Он поставил их на полку, а сам поехал навестить отца.
Погостив у отца, Дарвин вернулся в Лондон. Теперь для него настали тяжелые дни: с утра и до ночи он бегал по музеям, библиотекам и лабораториям. Побегав по Лондону, он поехал в Кембридж, оттуда в Оксфорд, а потом — обратно в Лондон.
Он подыскивал специалистов — зоологов, ботаников, энтомологов, орнитологов, которые согласились бы взять на себя обработку его коллекций.
В конце концов дело наладилось: Дарвин распределил по знатокам свои коллекции, а на себя взял описательную часть и геологию.
Принявшись за подготовку к печати «дневника», он не забывал и о своих личных делах — познакомился с нужными ему людьми, прочитал кое-какие доклады и не успел оглянуться, как его выбрали секретарем в общество «Атеней», а там и почетным секретарем в Геологическое общество. Он уже начал входить во вкус ученой карьеры. С самым деловым и серьезным видом он вел протоколы заседаний и совсем не походил в эти торжественные минуты на веселого Чарльза, обсуждающего в клубе «обжор» достоинства и недостатки рагу из червей. Он вырос…
Должно быть потому, что систематика была ему совсем не по сердцу, он был непрочь изменить все эти несуразные признаки, был непрочь показать, что все систематики очень далеки от истины. Линней когда-то уверял, что система его предшественников никуда не годится, Жюссье и Декандоль не оставили камня на камне от линнеевской ботаники, Ламарк, Кювье и Сент-Илер переделали линнеевскую зоологию. Дарвин решил, что все систематики ничего не смыслят в родстве между животными или растениями, что для выяснения истинного родства нужно знать прежде всего — происхождение.
— Оно само укажет на родство, — говорил он, ссылаясь на хорошо знакомые ему примеры из области лошадиного и голубиного спорта. — Только зная родство и происхождение, можно дать естественную систему.
— Попробуй, — смеялись приятели. — Попробуй…
— И попробую! — ответил он и принялся за поиски этого родства и происхождения, начал поиски за естественным порядком.
Очень скоро страницы записной книжки начали покрываться каракулями неразборчивого почерка. Дарвин заносил в эту книжку и услышанные рассказы о замечательном жеребце, родители которого были не менее замечательны, чем их сын, и о безрогой корове, и о новом сорте земляники, и о необычайных тюльпанах, выращенных голландскими любителями. Материал накоплялся. Автор еще не знал толком, что он станет с ним делать, но, исходя из соображений, что был бы материал, а что-нибудь из него да выйдет, он копил и копил, писал и писал.
Погоня за знатоками жуков и птиц, работы по геологии, обдумывание значения земляных червей в образовании чернозема и иные не менее важные и ответственные вопросы сильно утомили его. Для натуралиста — а он считал себя теперь именно таковым — лучший отдых — экскурсия. И Дарвин решил прокатиться в Шотландию, поглядеть на знаменитые террасы в долине Глен-Рой. Он побывал на этих прославленных террасах, полазил по крутым откосам, поймал несколько жуков (твердо помнил, что таких еще не ловил) и, вернувшись в Лондон, быстро написал статью об образовании этих террас. Наглядевшись в Америке на поднимающиеся и опускающиеся берега, он был склонен в каждой террасе видеть результат деятельности моря. Не избежали общей участи и террасы Глен-Рой. Он жестоко ошибся: море и ледник далеко не одно и то же, а террасы Глен-Рой оказались результатом деятельности именно ледника. Разница не маленькая, и Дарвин горько раскаивался в той поспешности, с которой он опубликовал свои соображения. Этот факт отразился на его деятельности и в дальнейшем: он перестал торопиться печатать, стал годами выдерживать свои рукописи в столе, рискуя, что они устареют.
Читая, что подвернется под руку, — на его столе лежали в забавной смеси книги по зоологии, ботанике, философии, богословию, экономике и даже стихи, — он наткнулся на небольшую книжку экономиста Мальтуса[36].
«Как это верно, — подумал он. — Человечество размножается очень быстро, гораздо быстрее, чем увеличиваются средства для его существования. Часть населения обречена на вымирание. Выживут те, кто сильнее, кто лучше сможет бороться за кусок хлеба… А в природе?.. Нет ли и там того же?..»
Мальтус был очень и очень неправ в своих рассуждениях, но его идея дала Дарвину тот толчок, которого ему нехватало. Теперь у него была исходная точка для рассуждений — борьба, перенаселение и прочее. Материал накоплялся, теория росла, а в голове ее автора улеглось еще далеко не все. Особенно трудно было ему отделаться от роли «творца» в природе — церковные догмы давали себя знать. И в своем дневнике «Путешествия на Бигле» он распространялся об этом творце и даже блеснул такой фразой: «Зачем созданы многие животные, играющие ничтожную роль в природе?»
Заняв довольно прочное положение в лондонском ученом мире, подкрепив его ученой степенью магистра, он решил жениться. Его двоюродная сестра Эмма Веджвуд была очень милой девушкой, он знал ее с детства, и вот из мисс Веджвуд она сделалась миссис Дарвин. Жена стала для него верной подругой, и если мало помогала ему в его научных трудах, то ухаживала за ним, как хорошая больничная сиделка, что постоянно болевшему Дарвину было очень кстати.
Через год у Дарвинов родился первый ребенок, и отцу сразу прибавилось дела. Он очень любил своего сынишку, названного Эразмом в честь знаменитого деда[37], но еще больше любил он — наблюдать. Когда ребенок захлебывался от крика, Дарвин вместо того, чтобы утешить его, следил за игрой мышц на его покрасневшем личике, чуть не подсчитывая слезинки, катившиеся из зажмуренных глаз. А потом в особой записной книжке кривые строки каракуль навеки отмечали, как плачет, смеется и гримасничает человеческое дитя.
— Это очень важные наблюдения, — говорил Дарвин Эмме, нередко упрекавшей его в излишней любознательности. — Выяснить происхождение мимики человека, проследить ее и сравнить с мимикой животных — поучительнейшая задача.
За наблюдением детского плача и смеха, за выяснением судеб и происхождения чернозема, за правкой корректур статей и «Путешествия на Бигле» и за подготовкой к печати «Происхождения коралловых островов» три года прошли незаметно. Дарвин часто прихварывал. Иногда он ездил лечиться в водолечебницу, а иногда навещал своих родственников Веджвудов в их прекрасном именьи. Для Эммы стало ясно, что Лондон не годится для них — климат плох, и она быстро перешла от слов к делу. Съездила в одно место, в другое и в одно прекрасное утро пригласила мужа проводить ее.
— Я нашла очень недурное местечко около Дауна.
Дарвину понравились окрестности Дауна.
14 сентября 1844 года Дарвины переехали в Даун. Здесь Дарвин прожил до самой смерти, только изредка наезжая в Лондон.
В Дауне у него было больше времени, и он тотчас же принялся за разработку ряда вопросов.
Он вздумал изучить так называемых усоногих раков. Не думайте, что он задался целью уличить в обмане средневековых монахов — ведь они уверяли, что именно некоторые из этих раков — «морские жолуди» — превращаются в настоящих гусей. Нет, эти раки были очень интересны по своей внешности и по образу жизни, и вот это-то и привлекло к ним внимание Дарвина. Он начал изучать их анатомию, а заодно пришлось заняться и классификацией. Ему нелегко далось это дело: он то возводил какую-нибудь форму в достоинство вида, то разжаловывал ее в разновидности, а потом вдруг делал скачок и для той же формы устанавливал особый род. Он долго мучился с этими усоногими раками, проклиная тот день, когда вздумал заняться ими, но зато через несколько лет напечатал два увесистых тома об этих животных. На этой работе он на собственном опыте убедился — как трудно бывает ограничить вид, как странны и непостоянны могут быть иные разновидности, как условна, в конце концов, вся наша классификация. Это была как бы подготовка к дальнейшим работам, и не сделай Дарвин этого, он вряд ли мог бы справиться со своим «Происхождением видов»: для того, чтобы писать о происхождении вида, нужно прежде всего хорошо знать, что такое — вид. Он не узнал этого толком, как не знают этого и сейчас, но зато он узнал, что разновидность может в зависимости от вкусов ученого оказаться то видом, то разновидностью.
— Раз не всегда можно провести точную границу между видом и разновидностью, то не значит ли это, что разновидность — зарождающийся вид? — спросил он сам себя.
Это была великая мысль!
Лайелль показал, что поверхность суши изменяется медленно, изменяется путем эволюции, а не катастроф. Это очень понравилось Дарвину: у него уже были кое-какие соображения на этот счет. Но нехватало главного: что за причина лежит в основе этой эволюции, почему все животные и растения кажутся такими приспособленными и такими «разумно» устроенными?
И тут-то ему пригодились его посещения скачек и разговоры с коннозаводчиками и лошадиными барышниками.
— Подбор производителей… А в природе…
Он долго и упорно думал, он заносил свои мысли на бумагу (так неразборчиво, что потом и сам не мог разобрать записанного), он рылся в книгах, бегал по саду и глядел на кусты и деревья, рассматривал то жуков, то усоногих раков. И наконец он пришел к выводу.
— Усиленное размножение… Перенаселения… Жизненная конкуренция… Борьба за существование, вытекающая из усиленного размножения… — шептал он, бродя по комнатам. — Это так, но…
Была какая-то сила, которая на почве борьбы делала животных такими приспособленными. Какая сила?
— Естественный отбор! — воскликнул Дарвин, сделав очередную экскурсию по своему дому. — Это хорошее название. А в противоположность ему — искусственный отбор. В одном действует природа, в другом — сам человек. Это замечательно… Это очень замечательно!
Чарльз Лайелль (1797–1875).
Слово было найдено. Теперь оставалось набрать факты и примеры, показать, что отбор — не фантазия автора.
Дарвин начал собирать материалы. Ему было нужно много примеров, много доказательств. Он перечитывал вороха книг, он завалил ими свой кабинет. Он не мог держать у себя тысяч томов, и он нашел способ, как на маленькой полке уместить целую библиотеку. Его постоянным инструментом стали ножницы. Это не были ножницы анатома, нет, — простые большие ножницы. Он безжалостно вырывал из книг нужные ему страницы, вырезывал из журналов отдельные заметки. Его библиотека приняла странный вид собрания отдельных страничек и выписок. Зато на нескольких полках помещалось все ему нужное.
Он заставил работать на себя всех: мальчишки собирали ему ящериц и змей, ему присылали дохлых птенцов, присылали семена, щенят и кроликов. Он брал все — все было ему нужно, все могло пригодиться.
Занявшись изучением пород домашних животных, он решил остановиться на голубях и сделался голубятником. У него на дворе можно было видеть и дутышей, с их раздутыми зобами, и короткоклювых турманов, и трубачей, и римских, и гончих, и много-много других. Два клуба голубятников выбрали его своим членом, и Дарвин был очень польщен этой честью — в клуб голубятников выбирали не первых встречных.
— Я держал все породы, которые мог купить или достать иным путем, — с гордостью говорил он, хвастаясь своей голубятней. — И действительно, голубятня была хороша, особенно хороши были голуби, «добытые иным путем» — очевидно путем «подарка».
Скрещивая голубей, Дарвин хотел выяснить — всегда ли будут плодовиты помеси. И всевозможные помеси наполняли его голубятню, приводя в ужас и отчаяние настоящих охотников-голубятников.
— Можно ли так делать? — говорили они. — Что такое помесь? Брак, ублюдок, — и они покачивали головами, а выйдя из голубятни, презрительно пофыркивали.
Выяснив на голубях, собаках, коровах, овцах и лошадях, что все эти домашние породы имеют диких и притом очень немногочисленных предков, что все это разнообразие домашних пород получено человеком путем отбора, Дарвин преспокойно перенес свои правила отбора и на природу. Он не видел этого отбора своими глазами. Да и не легко его увидеть. Однако Дарвин был твердо уверен в том, что такой отбор существует, стал говорить о нем как о доказанном факте.
Он часами простаивал в своем садике и подсчитывал стебельки трав. Он давал пышно разрастаться бурьяну на грядках огорода и с нескрываемым любопытством следил, кто победит. И когда побеждал бурьян, когда от культурных растений на грядках, сплошь покрытых всякими сорняками, ничего не оставалось, он чувствовал себя точно так же, как зритель, видевший грандиозное сражение, в котором принимали участие миллионные армии.
Наблюдения в природе давали ему не так много материала, и он решил поставить ряд опытов.
— Как разносятся семена? — спросил он себя, и быстро дал предварительный ответ: — Их могут разносить между прочим и рыбы.
Он накормил рыбу семенами, рассуждая, примерно, так: рыбу проглотит цапля и где-нибудь выбросит из кишечника эти семена, побывавшие в рыбе. Опыт не оправдал его ожиданий: рыба с отвращением выплюнула семена, она отказалась служить Дарвину почтальоном. Но он не унывал и ставил опыт за опытом. Зная, что многие семена разносятся по морям, он все же потерял не одну неделю на выяснение вопроса — теряет ли всхожесть семечко кресс-салата, положенное в соленую воду.
И когда он увидел, как хорошо проросли пролежавшие в соленой воде три недели семена, то с удовлетворением вздохнул.
— Да, морская вода может разносить семена…
— Кресс-салата, — прибавим мы от себя. Далеко не все семена выдерживают морскую воду, многие быстро теряют от нее всхожесть.
По мере того, как рос материал, Дарвин перестал скрывать свои занятия от знакомых и то в письмах, то на словах знакомил их со своей теорией. И кое-кто из знакомых соглашался с его взглядами, а некоторые даже торопили его с опубликованием этой работы. Особенно близко принимал все это к сердцу ботаник Гукер[38].
— Вы знаете, — говорил ему Дарвин, — что все растения и животные очень изменчивы. Вы — ботаник, и для вас не секрет, как трудно иногда разобраться — где вид, а где разновидность.
— Да, — подхватил тот. — Есть такие формы, что… — и он принялся рассказывать об одном австралийском растении.
— Так вот, — продолжал Дарвин, подыскивая слова. — Разные разновидности и живут по-разному. Я хочу этим сказать, что для некоторых из них их признаки могут оказаться более выгодными. Ну, скажем, среди обычных зайцев появились зайцы с более длинными и сильными ногами. Ведь такие зайцы легче избегнут преследования?
— Если у них все остальное такое же, как и у других. Не слабее, по крайней мере, — возразил Гукер. — А если у них слух слабоват, то и ноги не помогут.
— Ну да! Но пусть у зайцев все одинаково, вот только ноги — у одних посильнее, у других послабее. Врагов у зайцев много; ясно, что в первую очередь погибнут более слабые, те, которые тише бегают. Выживут быстроногие. Вот это-то я и называю выживанием более приспособленного. Такие зайцы оставят потомства больше, потому что они и проживут дольше. Понемножку быстроногие зайцы вытеснят слабых, так как тех и гибнуть будет больше и потомства они оставят по этой причине меньше. Получится особый отбор — в природе как бы отберутся от общей массы зайцев более быстроногие. Это будет новая разновидность, а если дело зайдет далеко, то получится и новый вид.
Джозеф Гукер (1817–1911).
Дарвин говорил долго и невнятно. Гукер внимательно слушал.
— Позвольте! — сказал он. — А почему ваши зайцы быстроноги? Потому ли, что они будут больше бегать, или потому, что они родятся с более длинными ногами и более сильными мышцами? Другими словами, они такими родятся, эта быстрота у них врождена или она благоприобретена?
Дарвин не понял всего ехидства этого вопроса — он не знал учения Ламарка, не знал и теории Сент-Илера. А Гукер, очевидно, хотел поймать его на этом.
— Они бегают скорее потому, что у них сильнее ноги. Они такими родились, это врожденная изменчивость, — ответил Дарвин.
— Хорошо, — сказал Гукер. — Не знаю, вполне ли я понял вашу мысль. По-вашему выходит так. У животных и растений часть потомства может несколько отличаться от своих родителей. Отличаться в каких-нибудь, скажем, пустяках. Но если эти пустяковые отличия окажутся полезными для их обладателя, то это может дать ему перевес в борьбе за жизнь. Такие «победители» выживут или, во всяком случае, проживут дольше побежденных. Их потомство вытеснит в конце концов потомство более слабых, менее приспособленных. Это-то выживание более приспособленных вы и называете отбором. Путем такого отбора может получиться и новый вид, так как новые признаки будут усиливаться. Так?
— Так! — вздохнул Дарвин. — Вы сказали это куда лучше меня.
— Но я должен предупредить вас, что возражений будет очень много. Я сам могу привести вам сотни случаев, которые не улягутся в вашу теорию. Но ваши соображения очень остроумны, — поклонился Гукер Дарвину. — Поздравляю и советую — спешить. Поскорее заканчивайте разработку вашей теории.
Но Дарвин не спешил. Он набросал очерк своей теории, занявший всего несколько десятков страничек, через несколько лет дополнил его — вышло уже 250 страниц — и успокоился. Он не мог работать быстро, он подолгу обдумывал каждую фразу, ему было очень трудно писать и выражаться понятно. Мало того, он нередко писал совсем не то, что думал. Это был странный мозг — он шел всегда от обратного, и каждое свое положение Дарвин высказывал сначала не только туманно, но нередко просто неверно. Поэтому у него много времени отнимал самый процесс писанья.
Он боялся выступить в печати со своей теорией, ему казалось, что она еще недостаточно разработана, что фактов мало, что возражений против нее будет очень много. И он решил набрать столько материала и фактов, чтобы противникам нечего было возражать. Он сам придумывал возражения и сам же отвечал на них, предугадывал те факты, которые ему будут приводить противники, и помещал их в свою книгу, лишая тем самым противников возможности ими воспользоваться.
Время шло, здоровье становилось все хуже. Он боялся умереть, не опубликовав своей теории, и потому написал особое завещание на этот счет и даже завещал деньги на печатание этой книги. Его мрачные предчувствия не оправдались, и со дня составления завещания он прожил еще около сорока лет.
4
— Спешите, не откладывайте этого дела, — говорил ботаник Гукер Дарвину. — Смотрите — не опоздайте…
И он был прав, торопя слишком уж медлительного ученого. Случилось то, чего и следовало ожидать. Идея изменяемости видов носилась в воздухе.
Дарвин был сильно расстроен: у него умер от скарлатины ребенок. И вот в это-то время он получил небольшую статью от англичанина Уоллэса, жившего в те времена на островах Малайского архипелага.
Уоллэс тоже читал Мальтуса. Уоллэс тоже применил мальтусовские соображения и выводы к природе. Уоллэс прислал статью, где в короткой и сжатой форме излагал теорию… происхождения видов.
— Тебя обгонят, спеши, — говорил Дарвину один из братьев.
И вот — его обогнали. Он работал много лет, он собрал груды материалов, он написал уже книгу, но его книга лежала в столе, она не была даже вполне готова к печати, а эта статья…
Дарвин был честолюбив, а теперь ему приходилось уступить первенство другому. Он мог бы скрыть эту статью, мог бы никому не сказать о ней и поспешить с опубликованием своего труда. Но этого он не сделал — он был честен.
И все же как быть?
Друзья Дарвина нашли выход. Лайелль и Гукер знали о работе Дарвина, знали, что у него подготовляется и книга. Они решили выручить приятеля.
— Пиши скорее краткий очерк, — сказали они Дарвину. — Пиши скорей, не копайся…
И Дарвин начал писать. Он написал коротенькое извлечение из своей книги, — извлечение, из которого можно было понять, о чем идет речь. Нельзя сказать, чтобы оно было хорошо написано — тут было не до стиля и изящества — дело шло о первенстве.
«Дорогой сэр, — писали Гукер и Лайелль секретарю Линнеевского общества в Лондоне, — прилагаемые работы касаются вопроса об образовании разновидностей и представляют результаты исследования двух неутомимых натуралистов — мистера Чарльза Дарвина и мистера Альфреда Уоллэса. Оба эти джентльмена…» и т. д. — тут шло изложение тем работы. А потом началось главное — перечисление «приложений» к письму. Эти приложения состояли из очерка, написанного Уоллэсом, и «извлечения из рукописного труда мистера Дарвина, набросанного им в 1839 году и переписанного им в 1844 году, когда он был прочтен мистеру Гукеру и содержание его было сообщено сэру Лайеллю». Было приложено и содержание частного письма мистера Дарвина к профессору Аза Грей в Бостоне в октябре 1857 года, где он повторяет свои воззрения и показывает, что они не изменились с 1839 по 1857 год. Письмо заканчивалось пространными рассуждениями о том, что мистер Дарвин, прочитав статейку Уоллэса, просил напечатать ее как можно скорее, что он действует себе в ущерб, так как теория, изложенная мистером Уоллэсом, разработана мистером Дарвином гораздо подробнее и раньше и т. д.
И Гукер и Лайелль изо всех сил старались доказать, что все права на первенство имеет именно Дарвин.
1 июля 1858 года высокоученые члены Линнеевского общества заслушали обе статьи и письмо Гукера и Лайелля. Оба они были тут же и всячески старались вызвать членов на прения. Увы! Члены словно воды в рот набрали — они внимательно прослушали сообщение, но задавать вопросы, спорить, возражать не стали. Статьи были напечатаны в трудах общества, но и их появление прошло незамеченным. Только профессор Готон из Дублина отозвался на них, но его отзыв был мало утешителен.
— Все, что в них есть нового, — неверно. А что верно — старо, — вот что сказал он.
Гукер из себя выходил, Лайелль тоже волновался. Они так приставали к Дарвину, чтобы он скорее сдал в печать свою книгу, что тот принялся за ее обработку и, несмотря на свои болезни, работал с такой скоростью, что, начав готовить книгу к печати в сентябре, окончил ее к марту. Никогда он еще не работал с такой быстротой!
Лайелль и тут не оставил его своими советами и помощью. Он вел с Дарвином длиннейшие разговоры даже насчет обложки, уверяя его, что обложка — это очень важная вещь, даже и для научной книги.
Наконец книга вышла, и в первый же день была распродана. Правда, тираж ее был невелик — всего 1250 экземпляров, но тогда и не знали многотысячных тиражей, да и для научной книги даже такая продажа была чем-то невероятным. Книгу брали нарасхват. Откуда о ней узнали? Это секрет, но несомненно, что и тут дело не обошлось без Лайелля и Гукера. И тотчас же началась работа по подготовке второго издания.
Такую книгу нельзя было замолчать, и в газетах появились отзывы. Одна из больших газет заказала написать отзыв рецензенту, но тот поленился читать книгу: он совсем не был специалистом в таких мудреных вопросах. Но у рецензента был приятель Гексли, биолог.
— Будь другом — напиши!
И Гексли написал. Рецензент просмотрел рецензию, вставил в нее несколько фраз и, недолго думая, сдал ее от собственного имени в редакцию. Рецензия появилась в распространеннейшей газете «Таймс» без подписи, но сделала свое.
Поднялся шум. Кто был за, кто — против. Дарвин был осторожен, он не стал говорить ни в первом, ни во втором издании своей книги о происхождении человека, но все же не утерпел и намекнул, что и человек не является исключением из общего правила.
Вывод сделали сами читатели: человек — потомок обезьяны.
Геолог Сэджвик — тот самый, с которым Дарвин когда-то бродил по Уэльсу, — так накинулся на Дарвина в печати, что тот не знал, что и делать. Сэджвик не просто критиковал, — он кричал, вопил, ругался. Он обвинял Дарвина в желании низвести человека до степени животного, он указывал, что такому человеку грозит полное одичание, он кричал, что теория Дарвина разрушает основы культуры.
Дарвин смолчал. Он, впрочем, и не мог бы спорить с Сэджвиком: он не был мастером писать полемические статьи, а научной статьей он ничего не добился бы. Не принял он участия и в знаменитом споре, разразившемся в Оксфорде в 1860 году. За него отвечали Гексли и Гукер. Гексли защищал Дарвина куда удачнее и стремительнее, чем это сделал бы сам Дарвин.
— А вы забыли о Ламарке? — тонко улыбнувшись, сказал Дарвину Лайелль. — Ведь он тоже говорит об изменяемости видов, он первый заговорил о влиянии среды на животное и растение.
Дарвин смолчал. Не мог же он сознаться, что умышленно промолчал о Ламарке, что он стремился прежде всего к одному — дать нечто совсем оригинальное, а потому и ни слова не сказал о влиянии среды, с которым до известной степени был согласен. И только в позднейших изданиях он заговорил о Ламарке — теперь ламарковские взгляды не могли умалить его славы.
«Таким образом из этой свирепствующей среди природы войны, из голода и смерти непосредственно вытекает самый высокий результат, который ум в состоянии себе представить, — образование высших форм животной жизни. Есть величие в этом воззрении, по которому жизнь, с ее различными проявлениями, творец первоначально вдунул в одну или ограниченное число форм; и между тем, как наша планета продолжает описывать в пространстве свой путь согласно неизменным законам тяготения, из такого простого начала возникали и продолжают возникать несметные формы, изумительно совершенные и прекрасные», — так заканчивается книга «Происхождение видов» (6-е издание, 1872 г.).
И тут оказался «творец»! Да, френологи были правы: религиозная шишка Дарвина не обманула их.
5
Прошло несколько лет, и по всему миру разнеслась слава Дарвина.
— Эта теория объясняет все! — восторженно кричали поклонники Дарвина. — У нас есть теперь универсальное средство.
И наука начала спешно перестраиваться, начала «равняться по Дарвину». Геологи и палеонтологи, ботаники и эмбриологи, зоологи и физиологи во всем начали искать признаков борьбы и отбора. Ни один уважающий себя ученый не печатал даже самой пустяковой и вздорной статейки без того, чтобы не поместить в ней нескольких строк о дарвиновской теории.
То одно, то другое, то третье общество избирали Дарвина своим членом. И вскоре подпись Дарвина на его книгах украсилась таким количеством прибавлений, что на одной строчке она уже не умещалась. Вместо просто «Ч. Дарвин» теперь стояло длиннейшее — «Ч. Дарвин, М.А., Ф.Р.С., Ф.З.С., Ф.Э.С., Ф.Г.С., Ф…, Ф…, Ф… » — это был перечень его ученых званий[39].
Успех «Происхождения видов» был велик, но это не был конец, это было, скорее, начало. Много вопросов было еще не разработано, и Дарвин тотчас же принялся за их разработку. Он привел в порядок разрозненные заметки, — разорвал по листкам еще сотни две-три книг, навырезывал из сотен журналов тысячи заметок и быстро приготовил, вооружившись клеем и ножницами, «Изменения животных и растений в домашнем состоянии». А справившись с этой, в общем утомительной и скучной работой, принялся за орхидеи. Это было куда веселее.
Он уже давно подметил кое-что интересное в опылении цветов насекомыми. Цветы и насекомые — трудно найти лучший пример для доказательства всемогущества естественного отбора. И прочитав книгу Шпренгеля, Дарвин взялся за орхидеи.
Он построил небольшую тепличку и наполнил ее растениями; он наблюдал британские виды орхидей на воле. Он собрал литературный материал, и в несколько месяцев книга была закончена. Шпренгелю, открывшему значение насекомых в перекрестном опылении цветов, там было уделено всего несколько строк, да и то часть их попала в примечания. И сделав это, Дарвин серьезно считал, что заслуги бедного старика Шпренгеля им оценены по достоинству. Впрочем, ведь та же история была и с Ламарком. «Опыление цветов» не выдержало шести изданий, как «Происхождение видов», а то — как знать — может быть в шестом издании Дарвин и написал бы о Шпренгеле побольше. Ведь сделал же он это с Ламарком…
Дарвин и белки.
Заодно Дарвин понаблюдал и первоцветы («баранчики») и выяснил значение разной длины тычинок и пестиков в разных цветах. Нового тут было, собственно, мало. Еще Шпренгель показал значение разновременного созревания тычинок и пестиков у кипрея, молочая и других растений. Но, очевидно, созревание тычинок и длина тычинок — вещи настолько разные, что открытие Шпренгеля было основательно забыто, а открытие Дарвина провозглашено как какое-то «откровение». Ну, да ведь Шпренгель не был известным ученым, не был и академиком, а Дарвин был членом Королевского общества, что равноценно академику.
Поработав над орхидеями, Дарвин воспылал страстью к растениям вообще. К тому же они давали ему возможность, хоть немножко, поэкспериментировать.
Дарвин вспомнил, что когда-то он видал на торфяном болоте росянку. У нее на листьях были длинные тонкие выросты, и про нее рассказывали, что она ловит насекомых. Эти выросты вели себя так оригинально, что ими стоило заняться вообще, а потом — какое замечательное приспособление. Разве не явится росянка новым камнем в фундаменте, на котором строилось грандиозное здание естественного отбора?
Росянка ловит своими ресничатыми листьями насекомых — они садятся на листья, привлеченные блестящими капельками жидкости, выделяющимися из утолщенных концов ресничек, покрывающих лист, как длинная щетина щетку. А когда насекомое сядет, оно прилипает к клейким капелькам. Реснички медленно пригибаются, охватывают насекомое, сжимают его в клейких объятиях. Насекомое — в ловушке…
Дарвин увидел все это и задумался.
— Что вызывает движение реснички?
Он начал класть на листья росянки все, что ему подвертывалось под руку. Маленькие кусочки стекла, камешки, кусочки бумаги, мясо, хлеб… Листочки ловили все. Они оказались так чутки, что ничтожный кусочек волоса, весом в тысячные доли грамма, и тот вызывал движение и пригибание ресничек. Росянка ловила все, но… далеко не все она задерживала подолгу своими согнувшимися ресничками. Эти реснички, очевидно, как-то умели разбираться в добыче: одно они брали, а от другого определенно отказывались. И пригнувшись над положенным на лист камешком, они вскоре же начинали выпрямляться — растение как бы отказывалось от столь неподходящей добычи. Росянка подолгу удерживала мясо, яичный белок, насекомых, но никак не хотела задержать желток или кусочек масла. Дарвин клал ей на листья самое лучшее масло, клал свиное сало, клал желток из только что снесенного яйца. Напрасно — росянка упорно отказывалась от этих вкусных вещей.
— Это неспроста, — решил Дарвин. И перешел на химические вещества.
Он наготовил всевозможных растворов. Он капал на листья росянки и чаем и супом, капал молоком и водой, капал слабыми растворами кислот и солей, капал растворами лекарств, пустил в дело и хинин, и многие другие вещества. А когда запасы домашней аптечки были исчерпаны, он выписал из Лондона целый набор реактивов. Он день за днем проводил по нескольку часов в оранжерее, немало смущая тем садовника.
— Хороший господин, — говорил тот, — но вот жаль — не может найти себе путного занятия. Уставится на цветок и стоит. Ну, разве станет это делать человек, у которого есть какое-нибудь серьезное дело?
А Дарвин продолжал огорчать своего старика-садовника и часами простаивал над росянками, то капая на их листья кислотами, то погружая в эти же кислоты листья целиком. Он с нетерпением ожидал результата каждого опыта и одинаково радовался, когда лист пригибал реснички и когда он чернел и свертывался, получив хорошую порцию какого-нибудь ядовитого вещества.
Перепортив множество росянок, изведя несколько десятков скляночек и пузырьков самых разнообразных веществ и вконец разорив домашнюю аптечку, Дарвин установил факт: росянка пригибает свои реснички и подолгу держит их пригнутыми, когда на лист попадает что-либо, содержащее в себе белковые вещества или хотя бы азотистые соединения.
— Росянке нужен азот! — сказал он. — Именно — азот!
Но Дарвин не успокоился на этом. Он захотел узнать, каково минимальное количество азота, которое сможет почувствовать росянка. Он брал каплю насыщенного раствора селитры и разводил эту каплю чуть ли не в бочке воды. Он изготовлял максимально слабые растворы, капал, и… росянка начинала пригибать реснички. Она была очень чувствительна, эта росянка, с ее невзрачными красноватыми листочками, сидевшими розеткой у самой земли.
От росянки он перешел к другим насекомоядным растениям. И в конце концов он узнал все секреты этих растений. Они ловили насекомых тем или иным способом и выделяли из листьев особый сок, похожий на желудочный сок животных. Они переваривали на листьях пойманных насекомых и всасывали белковые вещества. Этим способом они пополняли недостаток азотистых веществ в их обычном питании — всасывании корнями почвенных растворов.
Росянка оказалась хорошей подпоркой для «Происхождения видов». Столь блестящее приспособление, столь удачные результаты длительного отбора!
Нельзя сказать, чтобы книга о росянке была встречена уж очень хорошо. Директор петербургского ботанического сада, ученейший немец Регель, заявил, что теория Дарвина о насекомоядных растениях «принадлежит к тем теориям, над которыми каждый понимающий ботаник и натуралист мог бы только рассмеяться, если бы эта теория исходила не от прошумевшего Дарвина. Мы надеемся, что здравый смысл и основательные наблюдения наших немецких ученых вскоре выкинут эту теорию в… ящик научного хлама».
Дарвин был очень огорчен этим возражением. Честолюбивый, он делал вид, что ему безразличны как похвалы, так и порицания. Он пытался даже обманывать себя. Но на деле — как только появлялось какое-либо пустяковое возражение против его теории, как только кто-нибудь пытался хоть маленьким пятнышком запачкать его «солнце славы», он всячески старался опровергнуть возражение. И если ему это не удавалось — а так бывало частенько, — он очень от этого страдал.
Так было и на этот раз. Дарвин забросил все дела и вновь принялся за росянку. Он рассадил их теперь попарно. Одна росянка получала паек из мух и мяса, другая должна была довольствоваться только тем, что вытягивали ее корни из почвы. И вот «вегетарианка» оказалась слабее и меньше ростом, чем «хищница». Регель зря понадеялся на своих ученых немецких коллег. На этот раз прав оказался Дарвин. И бородатый ученый несколько дней ходил веселым и счастливым.
6
«Происхождение видов» продолжало волновать умы. Даже дети, и те занимались всякими соображениями насчет отбора и борьбы за существование.
Горас, одиннадцатилетний сынишка Дарвина, не избежал общей участи.
— Если бы убивали гадюк, то они стали бы меньше жалить, — сказал он с самым серьезным видом отцу.
— Конечно, их стало бы меньше, — ответил Дарвин.
— Я думал не то, — сердито возразил Горас. — Более робкие гадюки, которые уползали бы при встрече с человеком, вместо того, чтобы кусать, спасались бы. В конце концов они совсем перестали бы кусаться.
Дарвину сильно не понравились эти слова. Горас, его сын, сын Дарвина, заговорил в стиле Ламарка.
— Это отбор трусов, — сказал он сыну, чтобы кончить неприятный разговор.
Сын был более прав, чем отец. Но какой отец сознается в правоте одиннадцатилетнего сына? И как мог Дарвин сознаться в правоте того, что утверждали Ламарк или Сент-Илер? Ведь он считал их немного умнее своего деда Эразма, а тот был известный фантазер по части эволюции.
Но у Ламарка был один плюс: он был несравненно смелее Дарвина и без стеснения поставил человека наравне с обезьянами. А Дарвин в своем «Происхождении видов» предусмотрительно обошел молчанием вопрос о происхождении человека. Правда, из содержания книги как будто и выходило, что человек развился эволюционным путем, но прямо этого нигде не говорилось. А факты накоплялись, в Европе познакомились с шимпанзе и гориллой, археологи раскопали интересные черепа. Уоллэс написал книжку о человеке, заговорил о человеке и Спенсер[40], и, наконец, Геккель[41] разразился своей «Естественной историей творения». Дарвин не мог дольше молчать — он должен был быть первым, его честолюбие, хоть он и тщательно скрывал его, требовало этого. И он уселся за книгу.
Но с самого же начала он столкнулся с рядом затруднений. У человека есть много признаков, ненужных в борьбе за существование, а когда Дарвин вздумал поискать таких же признаков и среди животных, то был поражен. Оказалось, что у мух и бабочек, пчел и ос, червей и жуков, птиц и тараканов — всюду есть признаки, не играющие никакой роли в борьбе за жизнь. Они не облегчали животному поисков пищи, они не помогали ему в защите от врага или в нападении. Зачем же они? Зачем райской птице ее длиннейший хвост, переливающийся игрой драгоценных камней? Зачем бабочке ее яркий рисунок и длинные хвостики на концах крыльев? Зачем нужны жуку чудовищные выросты и рога на грудке?
Дарвин перечитал много описаний животных и переглядел много атласов и картин. И он заметил, что самцы у животных нередко гораздо красивее, чем самки: он заметил, что у самцов часто бывают рога, что у них бывают длинные перья, что самцы птиц поют.
Эти признаки не могли развиться путем естественного отбора, но они не могли и появиться сами собой. Откуда они? Тут он вспомнил своих голубей, вспомнил, как ухаживали самцы за самками, вспомнил тетеревиные тока и осенний рев оленей…
— Половой отбор, — прошептал он. — Эти признаки помогают самцу в борьбе за самку.
Половой отбор — это звучало очень недурно. Борьба за самку — чем это хуже борьбы за существование? И он ухватился за эту идею, и принялся подбирать факты и примеры. Он рылся по атласам и монографиям и выискивал в них рисунки самцов-жуков с огромными рогами и выростами на теле, выискивал птиц с ярким оперением самцов, выискивал резкие различия между самцами и самками у зверей. Он так увлекся этим, что приписал животным вещи совсем им несвойственные. Бабочки не дерутся за обладание самками — им нечем драться, — но самцы у них, обычно, очень ярки и красивы. И вот явилось предположение, что самки выбирают «красивейшего», самого яркого и пестрого самца.
Все эти полуфантастические рассуждения и наполнили две трети книги о «Происхождении человека». На долю человека осталось немного. Дарвин писал очень сдержанно и осторожно — он, повидимому, не решался итти в открытую.
Он говорил о некоторых чертах в организации человека, полученных им от его животных предков, он приводил кое-какие примеры — и только. Читатели были разочарованы.
А годы шли. Дарвин старел и слабел. Его так охраняли теперь, что попасть к нему стало труднее, чем к королю. Весь дом только и делал, что ухаживал за ним, а он немножко работал и гулял, а больше сидел дома и читал газеты или романы.
Привыкнув чуть ли не каждый год печатать по книге, он попал теперь в затруднительное положение — материала не было. Тогда он взял свой старый доклад «Образование чернозема» и переделал его в книгу.
Он умер 73 лет, в 1882 году. Его последние слова были: «Я не боюсь смерти». Биографы были ему очень благодарны за эти слова: они так эффектно заканчивали описание жизни.
Его похоронили, само собой разумеется, там, где Англия хоронит своих прославленных сынов — в Вестминстерском аббатстве, невдалеке от могилы Ньютона.
После Дарвина осталось очень недурное, для ученого, наследство — около полутора миллионов. Часть этих денег была им завещана на издание списка цветковых растений всего земного шара. Это была «благодарность» ботанику Гукеру, талантливому и неутомимому распространителю идей Дарвина.
О том, каков был этот список растений, можно судить по его рукописи. Она весила одну тонну!