Бакланов занял позицию у выхода с платформы и смотрел во все глаза на пассажиров, медленно, без особенно заметной суетливости проходивших с чемоданами и узлами. «Неужели я его прозевал?» — мысленно спрашивал он себя, когда толпа пассажиров значительно поредела.

В это время к нему приближался высокий плечистый человек в сером, запыленном пальто, из-под которого выглядывал косой ворот синей ситцевой рубашки. Бакланов взглянул на него и подумал: «Не он ли? Но откуда у него такая гигантская борода?» Но несмотря на то, что длинная окладистая черная борода была неожиданностью, он тотчас же узнал приятеля, узнал главным образом по сдержанной улыбке, которая играла на его губах где-то под густыми усами.

— Фу ты! Откуда у тебя этакая бородища? Просто не узнать! — удивлялся Бакланов, целуясь в то же время с приятелем. — Изумительно!..

— На свежем воздухе вырастил! — промолвил Рачеев довольно мужественным, громким и внятным голосом. — Спасибо, что встретил! А я ведь наугад послал, думал, может, тебя и в Петербурге нет…

— Ну где ж мне быть и как не встретить старую дружбу! — с теплой искренностью в голосе ответил Бакланов. — Багаж есть? Давай-ка квитанцию, артельщик это живо проделает… Уж я и извозчика взял…

— Куда? Мне не надо извозчика…

— Как не надо? Да ведь мы же вместе поедем ко мне!.. Там готова для тебя комната! А я, брат, живу отсюда порядочно: на Фурштадской…

— Спасибо тебе, да только я не воспользуюсь.

— Ну что ты? Вот глупости! Обидеть меня хочешь?

— Нет, обидеть тебя не хочу, а только к тебе жить не поеду. Я тут в Знаменской… Существует еще старуха? А?

— Существует, только она теперь помолодела, и нынче она не Знаменская, а Северная… Да, послушай, я тебе этого не позволю, я тебя силой к себе возьму…

— Ого! Ну, хорош этот Петербург! Не успел ступить на его почву, как уже насилие!.. Нет, голубчик, у меня есть свои причины…

Минут через десять приятели были в маленьком номере Северной гостиницы в третьем этаже. Бакланов пристально вглядывался в приятеля, стараясь наблюсти, какая с ним произошла перемена. Возмужал и чертовски окреп. Семь лет тому назад это был худощавый, слабогрудый молодой человек, смотревший совсем юношей, с блестящими задумчивыми глазами и болезненным цветом лица. В глазах его выражалась какая-то непрерывная усталость и безразличие. Только в минуты сильного возбуждения, большею частью искусственного, в этих глазах появлялся огонь и какой-то несокрушимой энергией веяло от его взгляда. Но возбуждение проходило, температура падала, и опять — холодное, болезненное утомление, словно этому человеку все равно, существует ли мир, прекрасен ли он и стоит ли жить. Теперь это был совсем другой человек. Энергией, глубокой и постоянной, дышала каждая черта его лица, каждое его движение, каждое слово. Человек этот, несомненно, ощущает равновесие между своими стремлениями и силами и, может быть, представляет собой решение той головоломной психологической задачи, которую многие безуспешно пытались решить.

— Что так глядишь? Разве во мне есть что-нибудь удивительное? — спросил Рачеев, вымывшись и переменив дорожный пиджак на светлый и более легкий.

— Все в тебе удивительно, Дмитрий Петрович, все! — сказал Бакланов задумчиво. — На тебя только поглядеть, и в голове целая поэма рождается…

— Ха-ха-ха! А ты остался все тем же. По-прежнему мыслишь поэмами, романами, повестями, очерками и рассказами?..

— Тот, да не тот. А впрочем, сам увидишь. Я, брат, женился…

— Да, это изменяет человека. Твоя правда. К лучшему или к худшему, но непременно изменяет. Но вот ты удивишься, если узнаешь, что я женился!

— Ты? На ком же?

— Ну, это, положим, для тебя все равно, потому что ты ее не знаешь… Но это и не важно. Расскажи, что ты теперь делаешь, как живешь, что пишешь; слышал о твоих литературных успехах… Расскажи про ваш Петербург, чем теперь живут у вас, какое преобладает течение…

— Течение — тихое. Живем изо дня в день, никому зла не делаем, да и добра тоже! — с меланхолическим видом ответил Бакланов. — Бог бережет нас от всякой напасти. Что же касается меня, то я пишу исправно, работаю пропасть, потому что денег нужно пропасть, меня печатают и читают охотно… Вот и все…

— И все? Неужели же все? — с легким удивлением спросил Рачеев. — Но что-нибудь же волнует вас? Задаетесь же вы какими-нибудь вопросами, стараетесь проводить какие-нибудь идеи? Мы, сидящие в провинции, привыкли смотреть на Петербург как на фабрику, которая вырабатывает идеи, направления, обобщения разрозненных запросов и стремлений и затем пускает их в оборот. Ну-ка, что вы выработали за семь лет, подавайте-ка сюда!

Рачеев говорил это со смехом, очевидно не придавая серьезного значения своим речам. Тем не менее Бакланов на минуту задумался: «А что в самом деле я мог бы ему ответить, если бы он спросил меня об этом серьезно? — думал он. — Какую новую идею, какой новый положительный общественный тип выработали мы за семь лет? Смешно даже спрашивать об этом. Жили себе да поживали, вот и все… Ведь вот, когда видишь перед собой свежего человека, непохожего на нас, которые все так похожи друг на друга, так и подумаешь об этом…»

— Но ты не думай, что я тебя допрашиваю, — успокоил его Рачеев, — не думай также, что я совсем-таки невежествен по этой части. За кое-чем следил и тебя читал исправно и очень, очень одобрял. Мне нравится твоя манера: горячо, картинно, убежденно и убедительно…

— Ах, ах! — вздохнул Бакланов.

Вид этого человека с загоревшим лицом, черты которого как будто стали резче и выразительнее, крепкого, уверенного в себе, от которого с первого же взгляда на него повеяло какой-то свежей струей, все больше и больше нагонял на него меланхолию. Он чувствовал себя неловко, словно Рачеев имел право потребовать от него строгий отчет в действиях его и всего Петербурга. Каждую минуту ему казалось, что вот-вот приятель поставит ему какой-то вопрос ребром и он, как ленивый школьник, не найдется, что ответить. «Это оттого, что у меня совесть не чиста», — думал Бакланов, и, чтобы окончательно избавиться от этого неприятного ощущения, он переменил разговор.

— Полно обо мне, поговорим о тебе. Это куда интересней! Зачем ты приехал в Петербург? Мне кажется, что я имею право это спросить у человека, который семь лет не делал нам этой чести и вдруг…

— Вот как у вас выражаются! — перебил его приятель. — Я приму это к сведению. Ведь я совсем отвык от здешних изысканных форм речи. Зачем я приехал? Как зачем? Да хотя бы затем, чтобы посмотреть, что у вас тут делается. Поучиться у вас уму-разуму, ну и, наконец, поразвлечься. Проживу здесь два месяца…

— Только всего?

— Неужто мало? Разве у вас так много интересного? Что ж, я не тороплюсь. Могу и еще с месяц остаться, если будет стоить…

— Гм… Если будет стоить! Да ведь это — как смотреть!.. Вот ты говоришь: поразвлечься. Что это значит по-твоему?

— Да то же, что, вероятно, и по-твоему… Ты, я вижу, как-то странно на меня смотришь: точно я не такой человек, как ты и как все… Все умное, занимательное, живое — интересует меня, надеюсь, как и тебя. Веселое общество, интересная пьеса, хорошая музыка, умная книжка… Всего этого у нас маловато, все это я люблю, и если ты предоставишь мне это, то окажешь услугу… Ха-ха-ха! Я вижу, ты удивлен, разочарован… Ха-ха-ха!.. Я по всему замечаю, что ты встретил меня не просто, а с предубеждением. Тебе про меня кто-то говорил… а? И изобразил меня человеком черствым, огрубелым и окаменелым, не правда ли? И вдруг я прошу музыки и веселого общества! Так, что ли?

— Нет, совсем не так… — серьезно возразил Бакланов, — А дело в том, что ты просишь невозможного… вот в чем дело!..

Рачеев с видом удивления поднял брови.

— Это что же значит?

— Да вот, например, веселого общества ты желаешь. Помилуй бог! У нас его нет и не найдешь ты его ни за какие жертвы!.. Ты встретишь здесь многолюдные собрания, да… Я даже сам могу тебе предоставить эту штуку… у меня по четным пятницам бывают журфиксы. Собирается человек тридцать-сорок. И это, я тебе доложу, такая классическая скука, даже тоска, что ты, уверен я, сбежишь с первого же вечера. Как ни приспособляются люди, ничего не выходит. Попробуют петь — бросят, попробуют танцевать — бросят, попробуют об умных вещах поспорить, и это бросят… Вот разве закусывают только дружно и согласно, а все остальное только пробуют… И всюду так, всюду, куда ни пойди… Потом: интересную пьесу подавай тебе… Да нету, брат, их, нету. Не пишут. Не хотят писать даже и те, которые могут… На сцене у нас играют какие-то детские сказки в лицах… Музыку хорошую? Ну, это, должно быть, где-нибудь есть, я за этим не слежу… А вот насчет умной книжки, это, брат, напрасно… По этой части у нас хоть шаром покати…

Рачеев молча, внимательно посмотрел на приятеля.

— Нехорошо, брат, Николай Алексеич, нехорошо!.. — сказал он тоном ласкового приятельского упрека. — Нехорошо!

Он больше ни слова не сказал в пояснение и стал задумчиво ходить по комнате. Бакланов не понял еще, к чему относится это трижды повторенное слово, и тем не менее ему почему-то вдруг сделалось неловко. Никак он не мог отделаться от тревожного ощущения, что «свежий» приятель вот-вот откроет в нем какие-то недочеты, противоречия, неоправдание надежд… И это «нехорошо», сказанное просто и мягко, и последовавшее за ним хождение по комнате окончательно встревожили его. «Черт возьми, какой простотой от него веет, какой уверенностью, свежестью! — думал он, глядя на коренастую видную фигуру Рачеева. — И сколько в нем, в его взгляде, тоне, голосе добродушия, даже наивности!» Но «нехорошо» все-таки очень беспокоило его.

— То есть, собственно, к чему же это относится? Объясни, пожалуйста, Дмитрий Петрович! — сказал он с улыбкой, плохо скрывавшей его волнение.

Рачеев ответил, не переставая ходить по комнате.

— А к тому и относится, что ты, Николай Алексеич, стариться начинаешь!.. Между тем по времени это тебе рано…

— Это как? — с искренним удивлением спросил Бакланов.

— Да вот: ворчишь и брюзжишь, да еще во все стороны и по всем направлениям. И веселого общества нет, и пьес хороших не пишут, и книжек умных — хоть шаром покати!.. Неужели? Что за безвременье такое? После этого выходит, что у вас в Петербурге действительно тоска, и умному человеку тут жить совсем не с руки. А между тем ты, умный человек, живешь тут, и многие умные люди живут… И именно вот в Петербурге, а нигде больше жить не хотят… Как же это так выходит?

Бакланов промолчал, желая дать приятелю возможность досказать свою мысль до конца. Рачеев в самом деле поставил свой вопрос как бы для себя самого, вовсе не желая смущать им Бакланова. Он продолжал:

— И неправда все это, что ты говоришь! Неправда, говорю тебе свое искреннее мнение. И веселое общество у вас есть, и, наверно, ты нередко весело и приятно проводишь вечера, ну, сознайся: и долгие занимательные беседы ведешь, и смеешься от души, и нехотя идешь домой… Ведь бывает? И в театр на первые представления ходишь: записываешься заранее, стараешься достать билет… А в театре внимательно слушаешь пьесу и следишь за игрой актеров, часто смеешься, иной раз и сердце забьется сильнее… И в книжный магазин забегаешь, подолгу рассматриваешь новости и нередко уносишь под мышкой свеженький экземпляр новенькой книжки, а дома просиживаешь два часа в кресле, разрезывая и просматривая ее… Иные места ты находишь интересными, умными и отмечаешь на полях карандашом… Ну, сознайся, так все это или почти так?

— Пожалуй!.. — промолвил Бакланов таким тоном, как будто вслед за этим готов был высказать основательное возражение. Но Рачеев не ждал этого; он только хотел кончить свою мысль.

— Вот то-то и есть, дружище! — сказал он, подсев к столу и глядя на приятеля ласково-улыбающимися глазами. — Я давно пришел к этому заключению и очень рад, что ты подтверждаешь его: что петербуржцы — такие же милые и простые люди, как и прочий род человеческий, но почему-то напускают на себя пессимизм. И какой-то странный пессимизм. Непременно им надо бранить себя: свое общество, свой театр, свою книжку, свои идеи. — И ведь сами хорошо знают, что во всяком обществе найдутся интересные люди, да и во всяком человеке, хотя бы самом заурядном, ежели в нем хорошенько покопаться, найдется что-нибудь интересное, оригинальное, свое; во всякой пьесе нет-нет да и встретится живое слово, живая сцена, набросок… И во всякой книжке есть что-нибудь умное… И уж, конечно, они прекрасно знают, что нигде в России умственная жизнь не кипит так ключом и все не идет так вперед, вперед, как в Петербурге… А все ворчат и хают самих себя…

— Гм… — произнес Бакланов тоном человека, сделавшего открытие, — а ведь это, пожалуй, похоже на правду! Ей-богу!.. Неверно только одно: что мы напускаем на себя какой-то там пессимизм. Ничего мы на себя не напускаем, а просто… как бы тебе сказать… приелись нам все эти блага, обильно посылаемые судьбой, хочется чего-нибудь лучшего, а ничего такого создать не можем… Да, да, это так!..

— Ну, это тот же пессимизм, только не с головы, а с хвоста!.. — смеясь, заметил Рачеев. — Это тоже вы любите себе приписывать, какую-то слабость нравственную, дряблость, бессилие… Ну, да бог с ним! Что это мы с тобой с первого же шага сцепились?.. Ты вот что, Николай Алексеевич: я человек любопытный, не хочу терять времени даром и желаю самолично узнать, что здесь у вас и как… и очень на тебя надеюсь. Ты познакомь меня, с кем только возможно… Понимаешь: с кем только возможно. Я хочу видеть как можно больше людей и ощупать их, так сказать, собственными руками… У меня есть тут кой-какие знакомства, но это совсем с другой стороны…

— Это можно. Это — сколько угодно! — ответил Бакланов. — Между прочим, ты сделаешь одно чрезвычайно интересное знакомство… Одна дама… Она — вдова, молода, богата, умна и главное — оригинальна и, так сказать, содержательна. Если хочешь, можно даже сказать, что она представляет собою нечто новое, новый тип… У нее — салон, где ты встретишь людей всевозможных умственных профессий… Только предупреждаю, есть опасность: она красива и ею можно увлечься…

— Ну, на этот счет не беспокойся. Я благополучно пережил уже ту пору, когда надо предупреждать меня о подобной опасности… Притом же — я женат…

— О, это, брат, ничего не значит!..

— По-вашему не значит, а по-нашему значит!.. — серьезным тоном заметил Рачеев, и опять Николай Алексеевич почувствовал, как прежде, неопределенное чувство неловкости. «Прост-то он прост, а все же в нем есть что-то, делающее его не таким, как мы…» — подумал он, и в эту минуту он еще не мог определить, что это за особенность такая.

Рачеев встал.

— Да, вот еще что: посоветуй, где мне купить кой-какие парадные вещи, как то: черную пару, перчатки и пр. Без этого у вас ведь шагу нельзя сделать. Но, разумеется, попроще, подешевле. Мне ведь месяца на два, а там хоть на улицу выбрасывай… А теперь вези меня к себе и познакомь с своим семейством. С этого следует начать. Но, я думаю, по старой дружбе, ты позволишь мне в пиджаке… а? Ты не беспокойся, все прилично, как следует… Вот я сейчас и переоденусь… Совлеку с себя, так сказать, захолустного человека и облекусь в столичного!.. Немного отвык я от этого костюма, но лицом в грязь не ударю…

Бакланов улыбнулся замечанию приятеля, а Рачеев принялся мыться и «совлекать с себя захолустного человека». Минут через десять он вышел из-за драпри, отделявшего кровать, и, улыбаясь всем своим лицом, сказал:

— Ну, что? Как находишь? Надеюсь, я вполне приличен и никто из столичных жителей не покажет на меня пальцем, дескать: вот он — медведь!..

Бакланов осмотрел приятеля, похвалил его полосатые брюки и темно-синий пиджак и вообще нашел, что по части внешности не остается желать ничего лучшего… Опытный глаз, конечно, мог бы найти кой-какие изъяны в смысле фасона — складку не на месте, излишнюю пуговку на рукаве, устарелой формы галстук, но Рачеев в этом костюме смотрел так солидно и внушительно, что эти недочеты были даже как бы уместны.

— Не купить ли мне палку для полной корректности? — спросил полушутя Рачеев.

Бакланов хохотал. Палка вовсе не была нужна для корректности и даже напротив — могла бы повредить общему виду. Они взяли извозчика и поехали на Фурштадскую.