Час завтрака наступил, а Бакланова с приятелем еще не было. Лиза сидела в маленькой гостиной, торопясь дочитать какую-то журнальную статью; Таня прыгала вокруг нее, ежеминутно подбегала к ней, толкала ее и всячески мешала ей. Бойкая веселенькая девочка, с низко выстриженной головой, лицом походила на мать, и даже цвет ее щек, еще румяный, носил матовый оттенок, а темные глазки умно и лукаво выглядывали из-за длинных и густых ресниц.
Таня была очень привязана к тетке. В качестве единственной дочери она была порядочно избалована, любила самостоятельность и своеволие и терпеть не могла, когда ей что-нибудь запрещали и отказывались исполнить ее каприз. Лиза и тут отличалась необыкновенным терпением. Она умела, читая книжку, отвечать девочке на все ее вопросы, которые никогда не истощались, улыбаться, когда это требовалось, качать головой или приходить в ужас. Ей ничего не стоило на самом интересном месте закрыть книгу и, по требованию Тани, играть в «гуси», в «доктора», во что угодно. Если же девочка требовала чего-нибудь очень уж неудобного или выдумывала какую-нибудь опасную игру, Лиза никогда не отказывала ей прямо, а умела искусно привлечь ее внимание к другим вещам и заставить забыть об игре.
Благодаря такой методе, которую ценила и Катерина Сергеевна, Таня не находила лучшего общества, как Лизы, и решительно не отставала от нее, совсем игнорируя свою няньку.
Когда пробило час, Катерина Сергеевна вышла из спальни в столовую.
— Отчего же ты не идешь завтракать, Лиза? — спросила она громко.
Лизе показалось, что в ее голосе есть едва заметная нотка раздражения. Она тотчас же взяла за руку Таню и пошла в столовую. Катерина Сергеевна, обыкновенно выходившая к завтраку в капоте, теперь была одета так, как будто хотела сейчас выйти из дому. На ней было черное суконное платье, красиво облегавшее ее видную, осанистую фигуру. Она любила черный цвет, который был ей к лицу, и охотно одевалась в него. Лиза вошла, ведя одной рукой Таню, а в другой держа полураскрытую книгу, и стала искать глазами, куда бы положить ее.
— Уж одно из двух: или завтракать, или читать! — заметила Катерина Сергеевна. — Няня, оденьте Тане салфетку! Тебе, Таня, котлету или яичницу?
Все эти три замечания были высказаны простым тоном, в котором не слышалось ни тени злости, но, несмотря на это, Лиза сейчас же поняла, что невестка дурно настроена и что теперь для нее весь вопрос состоит в том, к чему бы придраться, чтобы отвести душу. Посторонний человек ничего такого не заметил бы, но Лиза слишком хорошо изучила свою родственницу, все изгибы ее голоса, все тонкие тени на ее лице. Для нее довольно было уже того, что все замечания, сказанные тоном небрежным, отрывистым, как бы вскользь, были совсем неосновательны. Катерине Сергеевне не могло не быть известным, что Лиза никогда не позволит себе читать за завтраком, и она знала также хорошо, как и Лиза, что книга сейчас будет положена на круглый столик. Ей также лучше, чем кому другому, было известно, что Таня терпеть не может яичницы и ни за что не станет есть ее. Приказание же одеть Тане салфетку было сделано как раз в то время, когда няня — высокая, худощавая старуха в белом чепце, с вечно покорным, кротко улыбающимся лицом, подошла уже к девочке, держа в руках развернутую салфетку. Для Лизы это были самые верные приметы, по которым она безошибочно определяла семейную погоду.
Она положила книгу на круглый столик и молча села за свой прибор. Катерина Сергеевна разрезывала и ела котлету с чрезвычайно серьезным, деловитым видом. Для Лизы и это было приметой. Она теперь решала вопрос, где источник сегодняшнего раздражения, насколько оно серьезно и до какой точки может пасть барометр. Первое недоумение сейчас же разрешилось само собой.
— Я удивляюсь Николаю! — сказала Катерина Сергеевна. — Неужели он привезет этого господина после завтрака?.. Это значит, начнется второй завтрак, потом обед… Терпеть не могу, когда в доме едят целый день, точно в трактире… Ведь поезд приходит в одиннадцать часов…
— По всей вероятности, Рачеев остановился в гостинице, и Коля засиделся у него! — сказала Лиза.
— Это для меня безразлично, где он остановился… Но я после завтрака принимать неспособна… Наевшись, занимать гостей — это даже негигиенично…
— Он простой, Рачеев… Его совсем не нужно занимать…
— Но, однако ж, не в блузе же прикажешь принять его!..
— Поверь, что он не придал бы этому никакого значения!..
— Очень может быть… Но я не могу позволить себе этого!.. С какой стати?.. Уж не потому ли, что он старый друг моего мужа? Я убеждена, что эта старая дружба сведется к тому, что они после двухчасовой беседы не будут знать, что сказать друг другу… Таня, если ты еще хоть один раз позволишь себе брать мясо руками, то я велю вывести тебя из-за стола… Я не могу сидеть три часа затянутой в корсет!..
Таня скромно вытерла пальцы о салфетку и без всяких возражений принялась есть при помощи вилки. Она тоже почувствовала, что надо по возможности смириться и молчать. А Лиза думала: «Это будет слава богу, если Рачеев остановился в гостинице. Не дай бог приехать ему сюда с чемоданами».
В это время в передней раздался звонок.
Катерина Сергеевна встала.
— Пожалуйста, скажи Николаю, чтобы меня оставили в покое. Я не выйду… Теперь уж я не могу!..
На лбу у нее играла капризная морщинка, а в голосе как-то тихо сдержанно звучала трагическая нотка, словно эту женщину только что кровно обидели. Она сейчас же ушла в спальню, не допив своей чашки кофе.
Лиза не двинулась с места. Лицо ее приняло выражение озабоченности и уныния. Ей было крайне неприятно, что Рачеев попал к ним в такой неудачный день.
— Отчего мама рассердилась? — спросила Таня.
— Она вовсе не рассердилась… Она нездорова!.. — разумно-успокоительным тоном ответила Лиза. — Ешь, пожалуйста, Таня! Ты ничего не ешь, а только копаешься.
В гостиной уже слышались шаги и голоса. Лиза была уверена, что брат проведет гостя в кабинет. Никогда не решится он притащить его прямо в столовую после того, как опоздал к завтраку. Прежде всего он справится о настроении Кати. И они действительно прошли в кабинет.
Николай Алексеевич просит гостя посидеть минутку: он только предупредит жену и затем познакомит их, если она здорова. Через минуту он вошел в столовую.
— А Катя? — спросил он.
Но ему стоило только взглянуть на сестру, чтобы самому правильно ответить на этот вопрос. Однако же он сегодня не хотел этому поверить сразу, и лицо его приняло вопросительное выражение.
— Катя поручила мне передать тебе, что она не выйдет и чтобы ее не беспокоили. Она ждала вас к завтраку, была одета… Лучше было бы, если бы вы приехали вовремя!.. — прибавила она с легким оттенком упрека.
— Ах! — произнес Бакланов с тихим, но глубоким вздохом. — Как это неприятно!.. Она там? — спросил он, взглядом указывая на спальню.
Лиза кивнула головой. Он осторожно открыл дверь в спальню и вошел, плотно затворив за собою дверь.
Спальня помещалась в большой комнате, разделенной драпри. В передней половине комнаты, откуда выходили окна во двор, стояла мягкая, низенькая мебель, обитая кретоном, туалетный столик, миниатюрный письменный стол с изящным письменным прибором. Другая половина служила собственно спальней.
Бакланов приподнял драпри и увидел Катерину Сергеевну, которая лежала на кровати лицом вверх, заложив обе руки под голову.
Николай Алексеевич надеялся, что ему будет стоить небольших трудов уговорить жену выйти. Но когда он увидел, что на Катерине Сергеевне была только белая юбка да ночная белая же кофточка, а платье в полном беспорядке лежало тут же на стуле, то эта надежда в нем сильно поколебалась.
— Катя! Что же это ты, право?.. Я засиделся, потому что он переодевался у себя в номере… Нельзя же было мне оставить его в первую минуту после приезда… Ты, конечно, выйдешь?!.
Все это он проговорил чрезвычайно мягким голосом, стараясь, чтобы не было ни одной сколько-нибудь шероховатой нотки. Тон его выражал простую уверенность, что Катя выйдет к гостю; в нем не слышалось даже подозрения насчет того, что она раздражена и настроена враждебно.
— У меня голова болит! — отрывисто промолвила Катерина Сергеевна и повернулась на бок, лицом к стенке, на которой висел небольшой кавказский коврик.
— Но ты хоть на минутку… Потом уйдешь и будешь лежать!.. Неловко. Я сказал, что представлю его тебе…
— Подумаешь, как это важно и как он нуждается в этом!.. — промолвила она, все-таки не оборачиваясь к нему.
— Да, очень важно… Он очень интересуется тобой!.. — с убеждением проговорил Бакланов; но это было сказано с расчетом на женскую слабость — тщеславие, в сущности же Рачеев не дал никакого повода утверждать это.
— Мной? — спросила Катерина Сергеевна и опять легла на спину, и лицо ее выражало какую-то злорадную иронию. — Очень любезный человек твой приятель… Но я им нисколько не интересуюсь… Я была бы очень довольна, если бы он прошел совсем мимо меня и мне не пришлось бы знакомиться с ним… Мне просто он несимпатичен, твой приятель, хоть я его не знаю вовсе…
Все это было сказано с единственной целью сказать кому-нибудь что-нибудь неприятное, кого-нибудь обидеть, взбесить. В эту минуту у Катерины Сергеевны была такая потребность. Бакланов привык к этого рода необъяснимым настроениям и всегда в таких случаях заботился только об одном — как бы смягчить и поскорее разогнать тучи. Но его задача осложнилась тем обстоятельством, что в кабинете сидел приятель, которого нельзя было оставить одного, значит — надо было торопиться; он потерял равновесие и вышел из себя.
— Ах, боже мой, это же, наконец, невыносимо! — воскликнул он с сильным волнением. — Вечное противодействие всегда и во всем. Неужели же нельзя взять себя в руки хотя бы из приличия!? Мы точно дети — играем в какую-то игру… Я для твоего спокойствия делаю всевозможные уступки, а ты не можешь сделать мне самой пустой! Ты хочешь, чтобы посторонний человек, в первый раз только вступивший в наш дом, сейчас же узнал, что у нас ссора…
Катерина Сергеевна приподнялась, села на кровати и выпрямилась.
— Ты желаешь, чтобы я насильно вышла к нему? — спросила она мрачным голосом, зловеще нахмурив брови.
— Я хочу, чтобы ты взяла себя в руки. Ты можешь посидеть пять минут и потом под благовидным предлогом уйти. Может быть, это трудно тебе, но не невозможно же в самом деле!..
— Я ничего не делаю под благовидным предлогом… Я выйду, если ты требуешь… Но уж извини, улыбаться я не могу, когда у меня на душе кошки скребут! — сказала она прежним тоном и протянула руку к платью. Она продолжала, и вдруг голос ее задрожал и в нем явственно послышались слезы. — Я знаю… Ты, конечно, ничего не сказал приятелю… Даже не намекнул… Но двадцать раз вздохнул при слове «жена»… Дескать, понимай, как я счастлив… Ну да, ты, конечно, несчастлив… Все так и думают и говорят, и во всем виновата я… Но что же делать? Я не могу перемениться…. Я знаю — я очень дурная женщина и очень плохая жена… Но…
И глаза ее наполнились слезами. Еще два. слова — и она заплакала бы… Но Николай Алексеевич не мог выносить этого тона. Насколько его коробило и даже бесило, когда жена, под влиянием раздражения, была несправедлива и способна ни с того ни с сего кровно обидеть ни в чем не повинного, первого попавшегося человека, настолько же его трогало до глубины души, когда Катерина Сергеевна падала духом, самоунижалась и доходила до слез. В такие минуты его охватывала жалость, сердце наполнялось нежностью к этому беспомощному существу, потому что он знал, что она в самом деле в этот момент страдает, чувствует себя и дурной женщиной, и плохой женой, и во всем виноватой, и что за минуту перед этим, когда она ненавидела всех людей и весь мир, она была так же искренна и так же беспомощна. В такие минуты он чувствовал, как бесконечно велика его привязанность к жене, и понимал, что те уступки, которые он делал ей и которыми сейчас даже попрекнул ее, были ничто в сравнении с теми жертвами, какие он способен принести, только бы устроить ей спокойную жизнь. И тогда он, в свою очередь, во многом винил себя и во многом каялся, даже в таких вещах, о которых Катерина Сергеевна не знала, — и слава богу, что она не знала о них.
Николай Алексеевич остановил ее и, схватив ее руки, стал целовать их.
— Катя! Полно! Катериночка! Милая! Ничего подобного!.. Прости мне мою вспышку — глупую, дурацкую… Она не стоит твоих слез… Право, не стоит… — говорил он нежным, задушевным голосом.
Катерина Сергеевна нервно прикусила нижнюю губу и старалась вырвать у него руки, но он не выпускал и настойчиво целовал их. Наконец она, как бы ослабев в борьбе, дала ему волю. Тогда он охватил ее голову обеими руками, любовно посмотрел ей в лицо и нежно поцеловал ее влажные горячие глаза. Но вот она слабым движением руки отвела его голову от своего лица и пристально взглянула ему в глаза, словно проверяя, искренни ли эти ласки или это только так, чтобы успокоить ее. Но, видно, в глазах его она прочитала искренность, потому что лицо ее вдруг расцвело веселой, радостной и такой красивой улыбкой, на щеках появился густой румянец, она вся встрепенулась и прижалась к нему всем своим телом…
Через минуту она уже весело хохотала, быстро одевалась и говорила:
— Право, мне нет никакого дела до твоего направления… Право же, я готова его держаться, если ты хочешь… Только люби меня вот так восторженно, как сейчас, а не той пустой, тупой, формальной любовью, какой полагается мужьям любить своих жен… О, я больше ничего не хочу, и видишь — есть лекарство от моей болезни… Я хочу, чтобы ты немножко поклонялся мне, хоть каплю лежал у моих ног и приносил мне маленькие жертвы… Я знаю, что это нехорошо, но меня это делает счастливой. Я хочу, чтобы ты всегда был виноват передо мной… Ха, ха, ха!.. Правда, я немного сумасшедшая? Как ты находишь?
Румяная, оживленная, смеющаяся, с блестящими глазами, она показалась Николаю Алексеевичу такой красивой, какой он видел ее редко. Он любовался ею и ее черным платьем, которое, когда лежало в стороне, было так угрюмо и незаметно, а на ней выглядело изящным и даже нарядным. Он говорил ей, что на все согласен — и поклоняться ей, и лежать у ее ног, и приносить жертвы, и быть всегда виноватым.
— Ну, иди к своему приятелю. Я только причешусь и сейчас же выйду! — сказала она. — Ты увидишь, как я буду обворожительно любезна с ним. Ну, целуй руку и уходи! Хочешь, я даже народницей сделаюсь! Ха, ха, ха, ха!
Она протянула ему руку — он поцеловал, улыбаясь. Он радовался и тому, что инцидент так неожиданно благополучно окончился, и тому, что у него такая очаровательная жена и так любит его, и, наконец, своему собственному чувству, такому теплому, сердечному и радостному.
— Ты виноват? — с комической серьезностью спросила она.
— Виноват! — с тем же выражением и приложив руку к сердцу ответил он. Она засмеялась. Он пошел в кабинет.