— Прежде всего — предисловие, Дмитрий Петрович!.. — начала, она совсем не тем уверенным, несколько ленивым голосом, каким обыкновенно говорила. Голос ее теперь звучал слабо и слегка дрожал, словно в самом деле она чувствовала себя ученицей, сдающей экзамен. Может быть, это происходило оттого, что вся она поместилась в тени, но Рачееву показалось, что лицо ее слегка побледнело. Она продолжала: — Мы отлично умеем болтать всякий вздор. Тогда у нас речь льется свободно, без запинки; мы даже бываем находчивы и остроумны, так по крайней мере говорят нам другие. Но когда приходится говорить что-нибудь дельное, наше красноречие покидает нас, мы запинаемся и ищем слов. Я думаю, ошибаются, когда говорят, что женщина могла бы быть хорошим адвокатом. Ведь там надо последовательно излагать дело, а это для нас — смерть. Так вы уж не будьте строги к моему стилю… Это первый пункт, а вот и второй. Вы начали с того, что изложили теорию вашей жизни, а у меня никогда не было никакой теории. Моя жизнь сложилась так, а не иначе неизвестно почему, вроде как бы по щучьему веленью. Так я уж буду без теории. Первое, что вы услышите, самое поразительное. Я — русская, то есть мой отец русский помещик и русский по национальности, пензенский помещик… И мать тоже. Мне теперь тридцать два года, и я только четыре года тому назад впервые увидела Россию… Вас это не поражает, Дмитрий Петрович? Значит, двадцать восемь лет я была иностранкой, не знаю только какой национальности… международной, что ли! Я не могу вам объяснить хорошенько, отчего это так произошло. Отец мой был чудный человек — добряк, очень образован, умен, любил меня очень. Мать страдала нервной раздражительностью и иногда бывала несправедлива, но это понятно; в общем же она была прекрасная женщина… Но ее я рано потеряла, когда мне было девять лет. Отец никогда не говорил мне, отчего мы не в России, а так как мне жилось хорошо, то это меня и не интересовало. В доме у нас говорили на всевозможных языках, потому что слуги были разных национальностей. Я даже слышала греческий язык — был одно время повар-грек; но по-русски никто не говорил, и я этого языка не слышала. Мы жили обыкновенно зиму в Париже или в Риме, а летом забирались куда-нибудь в горы, в Швейцарии, в Тироле; раза два ездили на север — в Швецию. Подумайте, как близко я была от России!.. Когда моя мать умерла, отец выписал из России свою двоюродную сестру, вот эту самую Марью Антиповну, с которой мы пили чай… Она тогда уже овдовела, и детей у нее не было, а отца моего очень любила. Как она поражена была, приехавши к нам в Рим! Она заговорила со мной по-русски, я ни слова не понимала! Я помню, она набросилась на моего отца: это преступление! Этого никто не смеет делать! А вдруг она вырастет и захочет любить свою родину, что тогда? Отец махнул рукой. А Марья Антиповна тоже махнула на него рукой и принялась за меня. Она усердно говорила со мной по-русски и только по-русски, и вот благодаря лишь ей я знаю родной язык. Благодаря ей я узнала и многое другое. Марья Антиповна — женщина малообразованная, но удивительная женщина. Она говорила мне: знаешь ли, моя девочка, почему твой отец не живет дома и тебя увез? Потому что у него черствое сердце, потому что он эгоист. Я таращила на нее глаза: мой отец эгоист? Этот добряк, готовый отдать первому встречному бедняку все, что у него найдется в кошельке? «О, душа моя, такие добряки никогда больше двух франков в кошельке не носят, и это еще не доброта, а тщеславие… Впрочем, я не говорю, что твой отец не добр, но он эгоист, эгоист…». «Видишь ли, — объясняла она мне потом, — ты живешь здесь и видишь только свободных людей. Есть богатые, есть и бедные, но каждый себе господин, Слуги твоего отца, если они недовольны чем-нибудь, могут уйти во всякое время… А в России было не так. Там у помещиков были рабы, и с этими рабами обращались, как со скотами. Я не говорю про твоего отца, он никогда не был жесток… Но другие, ах, если б ты знала, что делалось, как мучили этих бедных людей!.. Ну вот, добрый наш государь и подумал об этих несчастных и велел им быть свободными. Подумай, какое это хорошее дело! Ну, а твой отец, как и многие другие, не понял этого, не захотел понять. Обиделся или как… не знаю уж, как он себе это объясняет… Взял да и уехал из России. Не желаю, говорит, при таких порядках… Гордость, видишь, какая!.. Здесь греку какому-то, своему повару, говорит „вы“ и „мосье“, а там мужика Пахома нельзя в лицо кулаком бить, так это обидно… Нет, он не прав, твой отец, не прав!» Видите, Дмитрий Петрович, что за женщина, эта Марья Антиповна, моя двоюродная тетка! Она первая дала мне некоторое понятие о моей родине… Удивительно, какие с русскими людьми могли, а может быть, и теперь могут приключаться обстоятельства! В России много иностранцев, больше, чем за границей русских. Но все они живут здесь ради добывания средств, и как только добудут, сейчас домой. Видали вы англичанина, француза, итальянца, немца, который приехал бы в Россию проживать деньги? А мой отец, и не один он, оставил родину, чтоб проживать готовые средства за границей. Это делают только русские, больше никто в целом мире. Да, так Марья Антиповна научила меня знать родину и считать себя русской… Она настолько успела в этом, что я дала слово себе и ей, что никогда не выйду замуж иначе как за русского. Ну, это так и случилось. Мой муж постоянно жил в Риме, но не по тем причинам, как мой отец. Ему запретили жить в Петербурге, потому что у него были слабые легкие. Но он страстно любил Россию и скучал по ней. Это была славная светлая личность. Нервный, отзывчивый, бесконечно добрый, искренно увлекающийся, способный на все хорошее, но… и несмотря на это — ни на что не годный! Это странно, но это так. Прежде таких людей было много, а он был из прежних: я сделалась его женой, когда ему было сорок лет, а мне двадцать два… Стремления у него были неопределенные — просто к хорошему, как у доброго человека, и природное отвращение к дурному… Характера никакого, убеждений тоже никаких. Должно быть, это оттого, что он, в сущности, был глубоко больной человек. Любил он все нежное, изящное, красивое, благородное и сам обладал всеми этими качествами. Это был человек, которого нельзя было не любить, но от которого смешно было бы ждать какого-нибудь определенного решительного дела. Четыре года я любовалась им, как бесконечно симпатичным существом, но потом мне стало скучно, просто-таки скучно, потому что жизнь наша была совсем пуста. Эти последние годы омрачились болезнью моего мужа. Он простудился, и его больная грудь не выдержала. Мы ездили на юг, провели пять месяцев в Каире, но это не помогло, он умер в Риме в страшных мучениях. Тут произошло нечто странное. Меня, никогда не видавшую России, страстно потянуло на родину. Это было до того мучительное Чувство, что я после смерти мужа не могла прожить в Риме трех недель, чтобы устроить дела, и помчалась, буквально помчалась сюда. Разумеется, со мной была Марья Антиповна, этого не надо и прибавлять. Она ведь никогда не покидала меня, и, конечно, этим странным влечением к родине я всецело обязана ей. И удивительное дело! Здесь, в совершенно чужом мне городе, с чуждыми нравами, с климатом, который должен был показаться мне отвратительным, я почувствовала себя так, как будто приехала домой. Что это значит? И как вы это объясните? Значит, родина — это все-таки такая вещь, с которой рано или поздно надо свести счеты… Положим, у меня здесь сейчас же нашлись связи, и в какой-нибудь месяц образовалось обширное знакомство. Знаете, я точно попала в другой мир или на другую планету. За границей мы знали очень многих, а нас знали все, но знакомых таких, которые бывали бы у нас запросто, почти не было; а тут все сейчас делаются своими людьми, окружают тебя, говорят о тебе, ухаживают за тобой… Это удивительно! Целый год я провела в каком-то чаду и только летом, когда шум стих и я жила почти одна на даче, я стала думать и вдруг задала себе вопрос: но что же я узнала от них о России? И что в них русского? Ничего! А между тем мне именно хотелось узнать что-нибудь о России, как кому-нибудь в далеком, отсутствии хочется побольше узнать о родных. Первый человек, от которого я услышала серьезные речи, был Зебров. С ним я встретилась у общих знакомых. Я знаю, он произвел на вас неблагоприятное впечатление. Он показался вам фатом. Но это — его несчастная манера, не больше. В сущности же он человек простой, искренний и сердечный, а что он умен и блестяще образован, это вы знаете. Он удивил меня, сообщив, что в России есть богатейшая литература! Из этого вы можете заключить о том, каково было мое воспитание. Вы можете себе вообразить, как я рванулась к этой литературе! Я читала под его руководством и по его указаниям, читала усердно, насколько позволяли мне мои знакомства, и теперь могу сказать, что у меня нет больших пробелов. Зебров же составил для меня особый кружок знакомых, который составляет мое утешение. Теперь — самое главное, Дмитрий Петрович. Не знаю я, откуда это у меня взялось. Книги ли так повлияли, или это совесть заговорила, но дело в том, что вот уже года три, как я переживаю тревожное состояние духа. Чувствую я, что жизнь моя проходит бесполезно, и хочется мне сделать что-нибудь для тех, кто более всего нуждается. Хочется быть полезной для моей родины, которую я так недавно узнала… Не думайте, что это слова… Нет, не слова; я так чувствую!.. Я знаю, что вы можете сказать на это. Вот что: как вы, вы — у которой полумиллионное состояние, не знаете, как сделаться полезной? Отдайте ваше состояние беднякам. Одним словом — евангельский ответ богачу…
Рачеев отрицательно покачал головой.
— Никогда я этого не скажу, потому что это не будет ответом! — промолвил он. — Если я понимаю вас, вы хотите быть полезны — сама, своею личностью, и только это может удовлетворить вас!..
— Да, да, да! — горячо подтвердила она. — Именно своею личностью! Но и это не все. Я не могу отдать своего состояния, потому что не могу жить иначе, чем так, как живу!.. Конечно, это слабость, но… Но я же и не приписываю себе геройства. Вся моя жизнь приспособила меня к широкой обстановке. Вот возьмите это: у меня огромная квартира, безобразно-огромная, я занимаю целый этаж одна. В иных комнатах я не бываю по две недели, и они мне совсем не нужны. Но будь у меня квартира меньше, я чувствовала бы себя несчастной… Что поделаете? Птица любит свободу только потому, что привыкла к ней с материнского гнезда. А пустите лошадь в поле, и к вечеру она прибежит в конюшню. Я сознаю, что общество, которое окружает меня, пусто и ничтожно, но оно мне необходимо, потому что оно отвечает моим дурным, но застарелым привычкам. Мне говорят тысячи пустяков, я сознаю, что это пустяки, и с удовольствием слушаю их; за мной ухаживают и мне поклоняются сотни ничтожных людей, я знаю, что они ничтожны, и все-таки мне это доставляет удовольствие. Я провела бы самый печальный вечер в моей жизни, если бы в течение дня не услышала ни одного комплимента… И вот таким образом во мне и живет эта двойственность, которая может удивить всякого: я, горячо интересующаяся литературой, ищущая сближения с такими людьми, как Зебров, Бакланов, радующаяся встрече с вами, я, ищущая какого-нибудь хорошего дела, которое утолило бы мою жаждущую душу, — с удовольствием, хотя не без скуки, принимаю у себя десятки пустых людей, трачу время на какие-нибудь музыкальные вечера, с любовью занимаюсь нарядами и верчусь в свете… Где тут найти равновесие и где вы нашли тот пункт, на котором можно мне позавидовать? Но что же делать, Дмитрий Петрович, такому человеку, как я? Я не могу оторваться от моих слабостей, не могу… Я не могу прожить без них одного дня… И в то же время как мучительно хочется мне принести хоть какую-нибудь пользу тому, кто больше всего нуждается в ней, кому вы служите!.. Я знаю, что я должна была бы оставить все, поехать в свою деревню и жить там, как вот вы живете в своей… Но я же не вынесу той жизни, я умру с тоски и ничего не сделаю… Единственное, что еще меня утешает, это маленькое дело, которому я иногда отдаюсь, это народные книжки, — я уже издала пять книжек, но надеюсь в будущем расширить это дело…
Рачеев поднялся и стал ходить мимо нее по ковру медленными, спокойными, небольшими шагами.
— Я вам скажу правду, Евгения Константиновна! — проговорил он, не останавливаясь. — Когда я был у вас в первый раз и когда я узнал о вашем книгоиздательстве, я подумал: «Как это жаль! Лучше бы она не издавала книжек».
— Вы это подумали? Почему же? Неужели вы не считаете это полезным делом? — с искренним удивлением спросила Евгения Константиновна.
— Нет, не считаю! — ответил он по-прежнему.
Она без слов, одним только взглядом выразила крайнюю степень изумления.
— Слыхали вы о книгоиздателе Калымове, Павле Мелентьиче Калымове? — спросил Рачеев.
— Да, как же, слыхала, и даже меня обещали познакомить с ним! — ответила она.
— Я сегодня был у него. Человек этот двадцать лет занимается книгоиздательством, посвятил этому делу все свои силы и все свои средства. Изучил дело до мелочей и знает свою публику, как мы с вами знаем своих знакомых. Но до сих пор он издавал книги почти исключительно для так называемой образованной публики. В последнее время у него явилось желание издавать книги для народа. И что же вы думаете? Этот почтенный человек, убивший половину своей жизни на книгоиздательство, перед этим предприятием дрожит, как мальчик… Он боится, что, не зная этой публики, то есть народной, деревенской, ее вкусов и потребностей, он даст ей не ту книгу, какую ей нужно, и ищет людей, которые помогли бы ему, научили бы его… Он уважает эту публику столько же, как и всякую другую… А вы, Евгения Константиновна, не имея ни малейшего понятия о книжном деле, а уж и подавно не зная совсем деревенского народа, с легким сердцем издаете для него книжки: на, мол, читай на здоровье, что господа тебе жалуют! И так у нас все делается для народа!
Он сел против нее и задумался, опустив голову, а она смотрела на него взглядом внимательным, но как будто огорченным. Наконец он поднял голову и опять заговорил:
— Да, все у нас так делается для народа! Народ до сих пор еще у нас не более как мишень для добрых порывов добродетельных людей. Живет себе человек в свое удовольствие, но вот в нем заговорила совесть. В самом деле: народ темен, невежествен, беден, беспомощен! Стыдно хорошему человеку ничего для него не сделать. И вот хороший человек строит больницу, не зная хорошенько, действительно ли больница в тех местах всего нужнее, основывает школу, не имея понятия о том, какая школа нужна для народа, издает книжки, не спросившись у деревни, станет ли она читать их. Дело сделано кое-как, а совесть спокойна. Перед всяким делом человек подумает, изучит его, взвесит, соразмерит, — но на пользу народа все сойдет, все делается кое-как, потому что это ведь область благодеяний и даровому коню в зубы не смотрят. Нет, это нехорошо, и я был огорчен, узнавши, что и вы, с вашей чуткой душой, не избежали этого…
— Так и это нехорошо! — как бы раздумывая сама с собой, промолвила Евгения Константиновна.
— Да, нехорошо, потому что вытекает из заблуждения, что народ все примет, за все спасибо скажет, точно как нищему можно дать все — и копейку, и сухарь, и старую калошу… А народ совсем не нищий. Он бедняк, но не нищий. У него есть свое достоинство, свой характер и свое миросозерцание, к которому надо применяться.
— Значит, такие люди, как я, должны отказаться от мысли принести какую-нибудь пользу народу? Какая печальная истина! — с грустью промолвила она. — Ну, вот видите. А вы еще завидовали мне.
— Я и теперь завидую вам, Евгения Константиновна!..
— Послушайте, Дмитрий Петрович, уж это, право, похоже на злую насмешку! — с горькой улыбкой произнесла она.
— Да никогда на свете! Никогда! — горячо опроверг Рачеев ее предположение. — Ведь это все та же история, что и с издательством. Сделать что-нибудь для народа — значит непременно сунуть ему в руку калач. Ах, да пора же, наконец, выйти из этого заблуждения! Нет такой области на свете, где нельзя было бы приносить пользу народу. Вы смотрите на дело так, как будто у нас на Руси все расчудесно, только вот одна беда — народ темен, его надо поднять, и тогда у нас будет рай земной. Какое заблуждение! Ну, а те, что наполняют ваши гостиные, те, что пляшут на великосветских балах, приходят в неистовство на скачках, в балете, убивают ночи на дорогие кутежи и т. д. и т. д., те не так же ли темны и невежественны? Разве они меньше народа, то есть народной массы, нуждаются в просвещении? Разве их не так же трудно или еще не труднее заставить прочитать хорошую, умную, благородную книжку, чем темного мужика? Да если б все это было не так, то чего же нам и желать было бы? Право же, еще неизвестно, какая задача нужнее и настоятельнее — мужика ли просветить или высший класс, так называемую интеллигенцию, которая так же нуждается в свете, как и темная масса… Ведь не мужик держит в руках пружины управляющие миром, а они, они… Чем будут просвещеннее высшие классы, тем лучше для народа, — это ясно как день! И нет надобности, чтобы каждый желающий принести пользу народу рвался непременно в деревню, которой он не знает, где жить не умеет и где, может быть, при всей своей искренности, будет только смешон. На всяком месте найдется работа, во всех углах нужен свет. Если ты купец и у тебя загорелась святая искра в груди, просвещай купцов, ты их знаешь, ты умеешь к ним подойти, ты тут мастер своего дела; если ты чиновник, вноси свет в чиновничью среду; если ты аристократ, просвещай себе подобных, ибо и здесь царит такое же невежество, как и внизу. Вся суть в том, чтобы увеличить число истинно просвещенных и истинно благородных людей. Чем больше их будет — все равно в каких сферах, — тем лучше для народа. А вы, Евгения Константиновна, обладаете всеми средствами, чтобы ваша жизнь не проходила даром. Ваш обширнейший круг знакомств вы можете утроить, удесятерить. За вами ум, красота, богатство — все это такие славные помощники! Пусть за вами ухаживают, пусть вам поклоняются, отлично! А вы делайте свое дело, вы влияйте, просвещайте, незаметно, исподволь заставляйте их делаться лучшими, требуйте от них этого! О, если б я был женщиной и красавицей и в таких условиях, как вы, я бы сделал из своей красоты орудие пропаганды!.. Сколько этого божественного дара пропадает бесследно! Вот почему я вам завидую, Евгения Константиновна! Вы со мной не согласны?
Она подняла голову, как бы очнувшись от задумчивости.
— Нет, не то, не то… Не несогласна, а… а все это до такой степени ново для меня, и никогда не приходило мне в голову!.. — промолвила она взволнованным голосом, и глаза ее при этом смотрели возбужденно.
— Ну и что же? — спросил он, следя взглядом за выражением ее лица.
— И я вся охвачена этими мыслями… Вы это сами видите… Они мне кажутся откровением… Знаете… Да, да, это могло бы наполнить мою жизнь!.. Только тут надо много ума… Страшно много ума…
— У вас он есть! Вы созданы для этой роли, Евгения Константиновна!..
Она молчала, опустив глаза, но по лицу ее было видно, что она взволнована. Он встал и прошелся несколько раз по ковру.
— Вот видите, до чего мы сегодня договорились! — промолвил он.
— Вы когда уезжаете, Дмитрий Петрович? — спросила она, будто не слыша его замечания.
— Скорее, чем думал!.. Меня уж тянет домой! — ответил он.
— Но мы еще не раз увидимся… А потом вы… будете писать мне! Не правда ли?
— Да, мне было бы приятно получать ваши письма…
Он стал прощаться.
— Вы наполнили мою голову миллионом мыслей! Я не буду спать всю ночь! — сказала она, пожимая его руку.
— Это ничего. Это иногда бывает полезно!..
Когда он вышел на улицу, было около половины второго ночи.