Бакланова нигде не было видно. Дмитрий Петрович, целую неделю не заходил к ним. Все мешали разные деревенские поручения, которые он откладывал на последние дни своего пребывания в Петербурге. Но прежде он встречал Николая Алексеевича то на улице, когда тот перед завтраком гулял по Невскому, то у Высоцкой. Теперь он не появлялся даже на Невском.

«Уж не заболел ли? — подумал Дмитрий Петрович. — Или не случилось ли чего с Катериной Сергеевной?»

Катерина Сергеевна, несмотря на ее цветущий вид, всегда почему-то казалась ему непрочной. Эти капризные и слишком резкие переходы от одного настроения к другому не с ветру же приходят, а если так, если причина их гнездится глубоко в ее нервной организации, то это даром не пройдет. Он так и ждал, что когда-нибудь, при входе в квартиру Баклановых, его встретят известием: «Слегла! Нервная горячка! Упадок сил! Очень, опасна!» Или что-нибудь в этом роде.

— Послушайте, — сказала ему однажды Высоцкая, — я беспокоюсь, не случилось ли чего с Николаем Алексеичем… Вам стыдно не зайти к нему, вы — друзья!..

— Я все собираюсь. Признаюсь, и сам встревожен! — ответил Рачеев. — Но почему бы вам самой не заехать к нему? Это его обрадовало бы…

— По всей вероятности. Но, к сожалению, это рискованно… Мы с Катериной Сергеевной не особенно любим друг друга…

— И вы к ней не расположены?

— Как вам сказать? Я невольно отвечаю на ее чувства. Мы любим обыкновенно тех, кто нас любит, а любить врагов — это уже подвиг…

— Врагов?! Полноте! Она такая милая, умная женщина!..

— Ну, конечно, не врагов… Но, одним словом, она меня терпеть не может… Я бы поехала ради него, но боюсь… Я была у них раза три, и всякий раз она обдавала меня таким холодом, что мне становилось жутко. А в последний раз просто не вышла, хотя, я знаю это наверное, была здорова… Через полчаса я встретила ее в Гостином… Согласитесь, что это риск.

Рачеев нашел свободный час и отправился к Баклановым за полчаса до обеда. Ему открыла дверь горничная — молоденькая, с веселым лицом, и на его вопросы объявила, что все дома и все здоровы.

«Значит, ничего не произошло. Напрасно тревожились», — подумал Рачеев.

В зале возилась Лиза с Таней. Он поздоровался с ними.

— Это вы, Дмитрий Петрович? — послышался из столовой голос Катерины Сергеевны, а из-за полуоткрытой двери выглянуло ее оживленное лицо, в то время как вся ее фигура пряталась за дверью. А я уже негодовала. Думала, что вы совсем забыли старых друзей ради новых…

— Каких это новых?! — спросил Рачеев, кланяясь ей издали…

— Новых, самой новейшей формации!..

— А! Нет, в моем сердце достаточно места для новых и старых друзей…

Катерина Сергеевна смеялась.

— Я не могу выйти к вам. Сейчас буду готова. Обедаете с нами?

— Если пригласите!

— Приглашаю!

Лицо ее скрылось, она притворила дверь.

— Значит, у вас сегодня прекрасная погода!? — шутя сказал Рачеев Лизе. Лиза улыбнулась и кивнула головой.

Рачеев прошел в кабинет; здесь произошла маленькая перемена. Сняли двери и повесили портьеру. Бакланов сидел за столом в цветной мягкой рубашке, поверх которой был надет очень короткий серый пиджак. В первую минуту он не заметил приятеля, который остановился у него за спиной и смотрел на написанный лист бумаги.

— Творишь, дружище? — сказал Рачеев.

Тот встрепенулся.

— А-а! Дмитрий Петрович! Как я рад тебе!.. Вот славно! А я уж дней десять не видел мужского лица. Все сижу дома и… пишу!..

— Неужели даже на улицу не выходишь? — удивился Рачеев.

— Ни разу. Я, брат, пишу особенным образом. Утром сажусь и сижу до завтрака, завтракаю, сажусь — до обеда, обедаю, сажусь — до чаю, пью чай, сажусь, до… до первого сна…

— Что ты, что ты, Николай Алексеич? Разве можно так писать? И неужели у тебя при таком способе работы что-нибудь выходит?

— Что-нибудь выходит, что-нибудь всегда выходит, но выходит ли то, что надо и что хотел, это вопрос. Но дело в том, что экстренно нужны деньги…

— Так, так!..

— И порядочная сумма… Я давно уже пишу роман, но пишу иначе — основательно, осторожно, не торопясь… Но тут приехал ко мне господин Опухолев, издатель «Света и тьмы», знаешь, журнал с картинками, и просит, молит к декабрю дать ему вещь… Хорошие деньги предлагает, а тут как раз хорошие деньги и нужны. Ну, я и поддался соблазну. Роман свой отложил в сторону и пишу это… Да как пишу! Курьерским поездом!

— Ну, а скажи, пожалуйста, если, например, выйдет неудачная вещь, то тогда как ты? — спросил Рачеев, заинтересованный этим «литературным» вопросом, в котором ничего не смыслил.

— Да ведь удачной вещи и не может быть!.. Я же говорю тебе, как это пишется!..

— Но тогда издатель не возьмет ее!..

— Как не возьмет? Почему не возьмет? Да он ее читать не будет, а если прочтет, то все равно ничего не поймет, а если даже поймет и увидит, что она неудачна, то все-таки напечатает, потому что под нею стоит мое имя… Ты возмущен? Я тоже. Это не литература, а лишь техника литературная… Знаю, знаю…

— Но, наконец, критика что скажет?

— Критика разругает, конечно… Но дело в том, голубчик, что критика все равно разругает, напишешь ли хорошую вещь, или дурную. Это ее призвание… Иную вещь публика читает взасос и отовсюду слышишь похвалы: ах, как хорошо! Ах, как глубоко! Ах, как художественно! И сам чувствуешь, что вот над этим ты посидел, подумал, пострадал, и действительно вышло хорошо. А критик говорит: а мне не нравится, вот и все! Не глубоко, не художественно, не реально, и делу конец! Мы, братец, давно уже мимо газетной критики проходим. Ничему у нее не научишься, а только печень испортишь!.. Ну, однако, я тебе в самом деле очень рад. Я чертовски заработался. Еще таких три дня, и положу перо… Не знаю, выдержу ли только. В голове какой-то сумбур. Все эти герои, с которыми, собственно говоря, я даже плохо знаком, нахальнейшим образом распоряжаются в твоей голове, как дома. Что нового?

— Ты похудел и побледнел, Николай Алексеич!

— Это пустое! Что нового? Ну, что, получу Шекспира? — он засмеялся,

— Получу я, а не ты!.. Интересная женщина Евгения Константиновна, но влюбляться в нее не вижу надобности. Я у нее часто бываю…

— Бывай, бывай почаще и не торопись открещиваться… Еще, может быть, Шекспир мне достанется. Погоди-ка, я тут допишу одну фразу, а то потом забуду…

Он дописал фразу и стал переодеваться. К обеду он никогда не выходил в небрежном виде. Вид ситцевой рубахи, короткого пиджака и мягких туфель был невыносим для Катерины Сергеевны и мог испортить целый день.

Позвали обедать. Катерина Сергеевна была оживлена, весела и разговорчива.

— Вы сегодня прекрасно настроены… Я очень рад, — сказал Рачеев.

— О да, великолепно! — ответила она. — Мы через неделю едем за границу…

— Что? Куда? Зачем?

— Боже мой, как он удивлен и возмущен! Вам ехать за границу!? С вашими ограниченными средствами? О жестокосердая жена! Это она тащит мужа-труженика, заставляет его сидеть день и ночь за работой, чтоб удовлетворить своему капризу! Ну, так это и есть. Это мой каприз…

— На чем-нибудь основанный, конечно…

— Я думаю! Мы засиделись! Оба раздражительны стали. Николай Алексеич в своих романах повторяется. Ему надо освежить, свои наблюдения, расширить кругозор… За границей мы будем дружнее и больше будем любить друг друга… Семейная жизнь ведь в сущности искусственная вещь, ее надо и поддерживать искусственными способами. Если приедете в Петербург, то увидите, какими мы милыми образцовыми супругами приедем…

Теперь Рачеев понял, зачем Баклановым нужно много денег. Понял он и оживление Катерины Сергеевны. Она была вся поглощена своим новым проектом, который обещал ей заманчивые перспективы. Она сама крайне недовольна была своей нервностью, принявшей в последнее время опасные размеры, и ей хотелось непременно починить себя. Что за удовольствие быть брюзгой, постоянно отравлять хорошее настроение других и видеть вокруг себя людей, погруженных в мрачную думу? Они рассчитывали поехать в Италию, а если хватит денег, побывать в Греции.

— И вы, Лизавета Алексевна, едете за границу? — спросил Дмитрий Петрович.

Лиза почему-то густо покраснела.

— Нет, я остаюсь… — ответила она.

— Ни за что не хочет, как ни уговаривал ее!.. — заметил Бакланов.

— Лиза? О, что вы! Она не поедет по принципу! — с добродушно-лукавой усмешкой сказала Катерина Сергеевна. И она продолжала тоном комически-важным. — Как можно ездить по Европе, когда еще не изучил своей бедной родины? Как можно тратить деньги на приятные прогулки в Италию, в Грецию, когда там, в далекой деревне, мужики нуждаются в просвещении и ждут не дождутся, когда же, наконец, она, Лиза, придет к ним и просветит их… Лиза, не сердись, я шучу!.. Нет, в самом деле, у нее очень серьезные намерения…

— Никаких у меня намерений нет! — еще сильнее прежнего краснея, промолвила Лиза.

— Ну, как же, рассказывай!.. Это скромность!.. Ах, да!.. Мы забыли сказать вам самое главное: тетушка Лизы и Николая умерла…

— Тетушка? Ирина Матвевна? — с изумлением воскликнул Рачеев.

— Да, — ответил Николай Алексеевич, — третьего дня мы получили телеграмму. Она умерла и, конечно, отказала все Лизе…

Произошло короткое молчание. Рачеев сопоставил это известие с сообщением Катерины Сергеевны о сердечных намерениях Лизы, и в голове его начали составляться догадки насчет этих намерений. Но он ничего не сказал по этому поводу. Разговор переменился. Дмитрий Петрович заговорил о последней истории Ползикова с Зоей Федоровной. Подали кофе. Николай Алексеевич наскоро выпил его и стал извиняться.

— Поболтай, голубчик, с Катей! Мне надо кончить одну сцену…

И ушел в кабинет.

— Что ж, Дмитрий Петрович, вы расположены болтать со мной? — смеясь, спросила Катерина Сергеевна.

— Разумеется. Вы это так хорошо умеете делать… Я считаю это большим достоинством.

— Спасибо. Однако вы ничего не возразили мне по подводу поездки за границу. Значит, вы так смотрите, как я сказала? С ужасом?

— Я до сих пор на это никак не смотрел, а теперь подумаю…

И он в самом деле немного подумал, а потом сказал:

— Видите ли, я думаю с точки зрения Лизаветы Алексевны. Она полагает, что прежде надо узнать Россию. Но это потому, что она интересуется Россией. А вас, Катерина Сергеевна, кажется, нельзя обвинить в этом грехе… Ну, так и поезжайте с богом… Что же касается того, что это дорого стоит и на это нужны большие средства, которых у вас нет, то я советовал бы вам подумать над этим. Николаю Алексеичу придется писать много за границей и посылать сюда, а это уж какое для него будет путешествие?..

— Ну вот, вы непременно хотите разочаровать меня! — тоном досады заметила Катерина Сергеевна.

— Нисколько. Я только хочу, чтобы вы ничего от себя не скрывали. Вот теперь Николай Алексеич пишет наскоро для какого-то издателя Опухолева, пишет скверно и сам это понимает. Я ничего ему не сказал, потому что не хотел обижать его, но вам скажу. Мне было очень грустно глядеть на него и слушать, как человек сознательно понижает свое дарование. Удивительное дело! Сколько-нибудь уважающая себя сапожная фирма ни за что не позволит себе выпустить хоть одну пару плохих сапог. А если случайно такая выйдет и ее продадут и принесут назад, посмотрите, как в магазине все смущены, краснеют, извиняются, спешат замять и возвратить вам деньги… А писатель прямо говорит: вот это я пишу хорошо, а это вот скверно, потому что это для такого-то журнала, а это для Опухолева. Как будто Опухолев сам читает свой журнал, а не публика. А публика все это чувствует. Она возвысила писателя, поклоняется ему, ценит его, пока он дает ей произведения своего дарования, а чуть только замечает, что писатель стал небрежен, она от него отворачивается… Его тогда ценит только Опухолев, потому что он недальновиден и плохо рассчитывает. Он думает, что публику можно надуть именем… Никогда!.. Мы, читатели, очень тонко чувствуем неискренность писателя и никогда этого не прощаем.

— Какой же отсюда вывод?

— Тот, что Николай Алексеич рискует. Всю ту почтенную известность, все уважение, какое он снискал, многолетней добросовестной работой, он может потерять вдруг, в один прекрасный вечер, и тогда уже трудно будет подняться…

В то время как он это говорил, лицо Катерины Сергеевны выражало все большее волнение. Глаза как-то потемнели и в них появился тот зловещий блеск, который для Лизы служил дурным предзнаменованием.

— Я это слышу уже в тысячный раз!.. — сказала она колеблющимся голосом. — И знаю, что меня все обвиняют… Очень хорошо это знаю!.. Но я не понимаю, чего я такого особенного требую? Я, кажется, не требую рысаков, блестящей обстановки, дорогих нарядов!.. Да, наконец, почему вашей Высоцкой все это можно, а мне нельзя?.. Ах, нет! Все это пустяки!.. Я только одно говорю и всегда говорила: зачем мой муж писатель? Гораздо лучше было бы, если бы он был купцом, или помещиком, или хоть чиновником… Вы думаете, я сама не понимаю этого, о чем вы говорили? Я тысячу ночей об этом думала и ничего не могла придумать… Ведь жить же надо!? В подвале жить я не могу, ну, вот не могу, что вы поделаете!.. А мы живем только что не в подвале…

— Подождали бы ехать за границу…

Катерина Сергеевна вдруг неожиданно для Рачеева вскипела. На ее раскрасневшихся щеках появились бледные пятна. Она поднялась.

— Вот нарочно, назло всем поеду!.. Пускай думают и говорят, что угодно! Мне решительно все равно! Решительно все равно!

Она проговорила это тем нервным, прерывающимся голосом, за которым обыкновенно следуют слезы. Но Рачееву этого не пришлось увидеть, потому что она сейчас же ушла в спальню, захлопнув за собою дверь.

Дмитрий Петрович вопросительно взглянул на Лизу. Она сидела неподвижно, и на ее серьезном лице не выражалось никакого определенного чувства, но несомненно было, что это ей стоило больших усилий. Живя в доме, где все зависело от состояния нервов у Катерины Сергеевны, она незаметно научилась искусно управлять выражением своего лица. Это было очень важно. В иные минуты малейшая тень удивления или неодобрения на лице, намек на улыбку — способны были вызвать целую бурю. В таких случаях лицо Лизы выражало простую серьезность, безг всякого содержания, без малейшей окраски, как будто она была занята своими мыслями, ничего не слышала и не видела.

Но прошло меньше минуты после того, как вышла Катерина Сергеевна, и Лиза подняла глаза, которые выражали теперь как бы просьбу о снисхождении.

— Катерине Сергевне действительно нужна какая-нибудь перемена! — сказал Рачеев, заметно понизив голос. Он боялся, что в спальне будет слышен их разговор. — Она совсем не умеет управлять своими чувствами. Я заметил даже, что в такие минуты ее как будто покидает ее здоровая логика… Это — несчастье!

— Да, Катя совсем развинтилась. Но я не думаю, чтобы поездка или что-нибудь другое могли исправить ее надолго… Такие уж у нее нервы, ничего с ними не поделаешь! — сказала Лиза, тоже негромко. — Знаете, это несправедливость. Я думаю, что таким женщинам надо непременно рождаться со средствами. Они могут жить только среди непрерывной смены разнообразных впечатлений… Они в этом невиноваты, потому что так устроены… И в Петербурге очень, много таких женщин… Девяносто на сто!..

— Нуте? Что вы? — почти с испугом воскликнул Дмитрий Петрович. — Значит, род человеческий портится…

Они оба замолчали. Продолжать разговор вполголоса было неловко — оба это чувствовали. Надо было переменить разговор.

— Итак, Ирина Матвевна умерла! — сказал Рачеев.

— Да, бедная тетушка!..

— Но она хорошо сделала, что оставила вам свое имение. Что же вы намерены с ним делать?

— Я ничего не знаю. Я об этом еще не думала, а и думать начну, ничего не придумаю. Мало думать, надо понимать что-нибудь.

— Я готов помочь вам в этом случае. Я хорошо знаю именьице Ирины Матвевны. Оно не велико, и эксплуатировала она его прескверно. Оно может дать дохода вчетверо больше, чем давало ей. Продавать его теперь я вам не советую, надо сперва привести в порядок, тогда можно будет взять за него больше…

— Отчего вы думаете, что я продам его? — спросила Лиза.

— Мне так казалось… Ведь вам было бы скучно самой заниматься хозяйством! — ответил нерешительно Дмитрий Петрович.

— Скучно? А вам, Дмитрий Петрович, не скучно? — спросила она, не глядя на него.

— Мне — это другое дело. Я привык…

— Может быть, и я привыкла бы!..

Он посмотрел на нее с выражением недоумения и вопроса. Не может быть, чтобы эта молодая девушка стремилась к хозяйству исключительно ради выгоды. Тут что-то такое скрывается. Но спросить ее об этом он не решился.

— Даже наверное, — сказал он, вставая, — это далеко не так трудно, как думают! До свидания! Я зайду еще на минутку к Николаю Алексеичу,

Она подала ему руку, но по лицу ее было видно, что это прощание было для нее неожиданным. Не хотела ли она серьезно поговорить с ним? Рачеев подумал это, но все-таки простился. В восемь часов ему надо было зайти к Калымову.

Он завернул в кабинет, Николай Алексеевич, наклонившись над столом и прилегая к нему грудью, писал. Рука его быстро передвигалась от одного края бумаги к другому. «Курьерский поезд на полном ходу!» — подумал Рачеев,

— Извини, я зашел проститься! — сказал он, подавая руку хозяину,

— Как? Ты уже уходишь? — воскликнул Бакланов. — А я думал, что вы там разболтались.

— Нет. Я даже должен повиниться перед тобой. Я испортил настроение твоей жены…

— Что ты, голубчик? Каким образом? — тревожно спросил Николай Алексеевич.

— Выразил мнение, что тебе придется очень трудно добывать средства, что за границей тебе придется усиленно работать и поездка тебе будет в тягость…

Николай Алексеевич побледнел.

— Боже мой! Зачем это было говорить?! Зачем! Ах, Дмитрий Петрович! Ты разрушаешь всю мою работу. Я стараюсь всякими средствами поддержать в Кате хорошее настроение. Ведь она только тогда и живет, когда нервы ее спокойны, а чуть расстроились, уже вся больна, все у нее болит, болит физически, доставляя страдание… А ты вон что сделал… Зачем, Дмитрий Петрович!

Его лицо выражало такую муку, что Рачеев почувствовал жалость к нему.

— Я, брат, сам жалею об этом! — сказал Рачеев мягким, сочувственным тоном.

Но Бакланов не успокоился на этом. Он положил перо, встал и нервно зашагал по комнате. Его голос звучал какой-то жалобой. Он говорил:

— Ведь вот никто не хочет этого понять! Кричат; жена, жена во всем виновата! И всем есть до этого дело, а никому нет дела до того, что жена сама себя казнит больше, чем любой палач, и страдает от этого. Писатель должен быть таким, а не иным, он должен писать так, а не этак! Верно! Искусство — не бакалейная лавка, художественные создания нельзя продавать на фунт, как деревянное масло, сахар, чай! Верно, тысячу раз верно! Но жизнь?! Куда вы ее девали? Разве с нею не надо считаться? Ты видел здешних женщин? Какие они? У всех у них нервы расшатаны, все они мечутся как угорелые, не зная, за что взяться, чем наполнить свою жизнь! Мы, мужчины, можем пересиливать горе и в то же время думать о куске хлеба, работать… А они — случись у них горе, они поглощены им до мозга костей, у них нет ни мыслей, ни чувств, ни желаний других, целый мир для них не существует вне этого горя… Но чем они виноваты, что у них такие нервы? Ты скажешь: для этого есть доктора, больницы, лекарства и пр. и пр. Покорно вас благодарю! Я люблю свою жену, я не хочу, чтоб она лечилась, а хочу, чтобы она жила и пользовалась благами жизни… Как!? А высшие цели, а общее благо? Вы жертвуете им для вашего личного счастья? Почему же жертвую? Почему непременно жертвую? Я просто исполняю свой долг, потому что благо моей жены — это мой долг. Ведь я женился на ней. Когда я говорил ей о своей любви и делал ей предложение, я не ограничивал своих чувств этим высшим благом, я не говорил ей: сударыня, я люблю вас, но в случае чего я пожертвую вашим счастьем для общего блага!.. Я подъял на себя бремя и должен нести его! Нет, не в этом правда, а вот в чем: современному писателю-художнику не следует жениться! Коли ты один — ну, тогда и жертвуй своим благом ради искусства!.. А коли в твоей жизни замешано другое существо, ты не имеешь права жертвовать благом этого живого существа ради чего бы то ни было. Живой человек — прежде всего! Его права выше прав отвлеченного искусства… Да, наконец, тут недоразумение, господа! Если я работаю спешно и скверно, то я же упаду в глазах публики, и что же вы думаете, она меня пощадит? Нисколько! Совершенно с таким же восторгом, как прежде хвалила, она забросает меня каменьями и забудет… Потеряю только я, только я, ну… Да еще искусство… Искусство, о котором у нас заботятся больше, чем о живых людях…

Он сел в изнеможении. Его длинная речь, очевидно, не была только ответом на слова Рачеева, а имела в виду и что-то другое, Дмитрий Петрович понял, что тут играли известную роль некоторые заметки по поводу последних работ Бакланова, появившиеся в последнее время кое-где в печати. Находили, что он пишет небрежно, и укоряли его за это. Дмитрий Петрович видел также, что нервы его напряжены благодаря спешной работе, от которой он почти не отдыхал, и решил оставить его слова без возражения.

— Я тебе советую успокоиться и отдохнуть! — сказал он, взяв его за руку. — Ты дня через три будешь свободен?

— О да, непременно. Я окончу эту чепуху, которая мне самому противна! — ответил Бакланов, еще не успокоившись от волнения.

— Ну, вот и прекрасно. Евгения Константиновна по тебе соскучилась. Заходи, там встретимся.

— Я тоже соскучился по ней. Вот, я тебе скажу, умиротворяющее начало. Когда я сижу у нее и беседую с нею или даже молчу, я чувствую себя так, как… ну, с чем бы это сравнить? Как будто я сижу в тепловатой ванне… Какая-то безмятежность и душевная тишина!..

— Так до свидания!

Рачеев уже пошел к дверям, но голос Бакланова остановил его.

— А Шекспира я все-таки получу? А? Мне очень хочется получить Шекспира! — сказал он полушутя. Он уже почти успокоился и сидел на диване в какой-то истоме.

— Едва ли и даже почти наверное — нет! — также шутя ответил Дмитрий Петрович.

— Ara, почти!..

— A ты спроси об этом Евгению Константиновну!

Когда Рачеев ушел, Николай Алексеевич встал с дивана, подошел к столу, стоя дописал фразу, которая оставалась недоконченной и, положив перо, отправился в спальню. Его сильно беспокоила мысль о том, что Катерина Сергеевна, может быть, расстроилась серьезно. Но она встретила его улыбкой.

— Все это глупости! — сказала она. — Рачеев может ехать в деревню, а мы все-таки поедем за границу!