Жану де Тинану

Дряхлая старость моего отца длилась годы. Его затылок трясся, плечи его сгорбились. Мало помалу он совсем согнулся. Его ноги дрожали. Он угасал.

Однако каждый день он выходил один в сад. Его шаги влачились по камешкам площадок, по плитам террас, по гравию дорожек. Его можно было видеть в глубине аллей, крошечного и сморщенного, в ермолке из тонкого сукна и в просторном шелковом плаще на меху, прокалывающего концом своей длинной трости упавший лист, или, возле цветников, поднимающего мимоходом стебель какого-нибудь цветка.

Он медленно совершал обход вокруг бассейнов. Там были бассейны четырехугольные с бордюром из розового порфира; круглые, окаймленные яшмой оливкового цвета; также овальные, с каймой из голубоватого мрамора. Самый большой был окружен брешианским мрамором в крапинках, и в нем скользили золотые отсветы линей. Другие бассейны хранили в себе красных сазанов, карпов и странные сине-зеленых рыб.

Однажды отец мой оказался не в силах выйти на свою обычную прогулку. Его посадили в большое кресло рыжей кожи и стали катать перед окном. Колесики скрипели по квадратам мозаики, и старик долго рассматривал обширную перспективу садов и вод. Солнце, алея, заходило над монументальной позолотой ноября. Парк казался неприкосновенным и кратковременным зданием из воды и деревьев. Порою лист падал в один из бассейнов, на песок аллеи, на балюстраду террасы; один из них, влекомый легким ветром, прижал к голому стеклу свое крыло ободранной птицы, и в эту же минуту летучая мышь оцарапала своим угловатым полетом потемневшее небо.

Когда настали сумерки, больной медленно вздохнул. Снаружи, в ближней аллее, слышны были шаги; черный лебедь бил плавниками потемневшую воду бассейна; сорока, стрекоча, слетела с дерева и села, подпрыгивая, на край вазы; собака хрипло выла в конуре. В комнате, большой молчаливый шкаф глухо затрещал своим скелетом из черного дерева и слоновой кости, и ремень бича с роговой ручкой, положенного на стул, размотался и свесился до паркета. Из старой груди не вылетало более дыхания; голова склонилась на руки, сложенные на черепаховой табакерке. Отец мой был мертв.

В течение всей зимы я жила в судорожном оцепенении этого траура. Мое одиночество окостенело в молчании и сожалении. Дни текли. Я проводила их в тщательном внимании к этому горестному воспоминанию. Время шло, но ничто не могло рассеять моей мучительной и погребальной грезы. Только приближение весны пробудило меня от самой себя, и я начала замечать, что меня окружали странности, превосходившие то, что мне о них сообщали.

Как если бы присутствие отца внушало вокруг себя живым существам и вещам известное поведение, — результаты его исчезновения сразу сказались на окружающем. Все распалось. Невидимые скрепы треснули в каком-то тайном смешении. Самые старинные слуги умерли один за другим. Лошади в конюшнях почти все погибли; старых гончих собак находили застывшими навсегда, с остеклевшими глазами и мордами, спрятанными между мохнатых лап. Замок разрушался; кровли разваливались; фундаменты оседали; деревья в парке валились, загораживая аллеи, обламывая букс; от мороза раскололся камень водоемов; одна статуя упала навзничь, и я очутилась в непривычном одиночестве пустого жилища и разрушенных садов, словно пробудившись после векового сна, как в сказке.

Весна пришла с тихими и ранними ливнями, с сильными ветрами, которые потрясали закрытые окна. Одно из них распахнулось от наружного толчка. Запах земли и цветов проник душным порывом. Окно било крылом, как птица. На стене затрепетала обивка с мифологическими сценами. Фонтаны на гобеленах заколебались, и морщина материи заставила неожиданно улыбнуться тканых нимф и усмехнуться шерстяные лица сатиров. Я медленно дышала и выдыхала всю усталость зимы; моя онемевшая молодость встрепенулась, и я спустилась по лестнице террасы, чтобы пройтись по саду.

Он был чуден в своей весенней силе, и каждый день, час за часом, я присутствовала при расцветании его красоты. Листья густели на верхушках деревьев; золотые плавники линей шевелили поднявшуюся воду бассейнов; голубоватые карпы кружились вокруг позеленевшей бронзовой фигуры, которая в центре извивала в металле стройность своего сладострастного изгиба; жирный мох взбирался по гладким ногам статуй и прятался в тайниках их мраморного тела; растрескавшиеся пьедесталы герм украсились гирляндами, и пустые глаза голов забархатились тенистым взглядом; птицы перелетали с дерева на дерево, и сложное очарование весны слилось в один аккорд с красотою лета.

Мало помалу юная лазурь неба потемнела и тяжело повисла над простором парка, над строгой тревогой листвы, над осторожной мечтой вод. Волна иссякших водоемов сочилась капля за каплей в молчании. Со дна бассейна поднялись на поверхность высокие многолетние травы и обвились вокруг одиноких водяных цветов; цветники захватили часть дорожек; ветви деревьев сплелись над аллеями; зеленые ящерицы ползли по теплой балюстраде террас, и отовсюду поднимался тяжелый запах растительности. Некая преизобильная жизнь одушевила беспорядочный сад. Стволы скручивались почти как человеческие фигуры. Появились зайцы; кролики плодились; лисицы показывали свои тонкие мордочки, свою косую поступь и султаны своих хвостов; олени целились своими рогами. Старые сторожа, умершие или параличные, не истребляли больше гадов, безвредных или губительных. Зима разбила ограды, отделявшие сады от окружающей местности, необычайно лесистой, выбранной моим отцом именно по причине ее пустынности, обеспечивавшей пустынность его уединения. Она окружала его твердыней огромных деревьев, невозделанных земель, незнакомых мест.

Я блуждала по аллеям. Лето пылало; тень моя на солнце была так черна, что казалось предо мною был вырыт силуэт моей фигуры; трава на аллеях доходила мне до пояса; насекомые жужжали; стрекозы своими отражениями ласкали опаловую воду. Ни малейшего ветерка; и в неподвижности своего оцепенения, или в позе ожидания, вещи, казалось, жили внутренней жизнью. День сжигал свою красоту вплоть до глухого тления заката. Каждый день, оказывался все более жарким, и в медленных сумерках замирал конец его душной истомы.

Какая-то слабость овладела мной: я ходила медленнее; я спрашивала у дорог, куда мне направиться, в какую сторону свернуть; томительные круглые площадки останавливали меня в центре своих излучин, и, не идя дальше, я возвращалась назад.

Однажды я блуждала целый день и, сев возле бассейна, я стала рассматривать в зазеленевшей и полной рыб воде смутные медузьи лики, которые там чернелись рябью и змеиными волосами трав: текучие горгоно-ликие медали, еле улавливаемые и расплывающиеся, бронзированные отблесками грозных и беглых зеленовато-золотых сумерек. Статуи глубже внедрялись в уголках среди букса. Молчание прижалось устами к устам парализованного эха. Вдруг издалека, очень издалека, где-то там, прозвучал гортанный крик, смягченный расстоянием до степени тонкого, почти внутри ощущаемого звука, крик звериный и в то же время сказочный. Это было нечто отдаленное и необычайное, как бы пришедшее из глубины веков. Я слушала. Ничего больше; лист незаметно шевелился на верхушке дерева; вода сочилась капля за каплей чрез трещину бассейна и увлажняла кругом песок; ночь спускалась; и мне показалось, что кто-то смеется позади меня.

На другой день, в тот же самый час, крик повторился уже более отчетливый, и я слышала его затем почти каждый день; он приближался. На целую неделю он умолк, как вдруг опять разразился, грозный и потрясающий, совсем рядом со мной, сопровождаемый шумным галопом; было еще светло, и я увидела наклонившийся над кустарником торс нагого человека и лошадиную ногу, бившую копытом аллею. Все исчезло, и я услышала в своем вспоминании необычайный голос, казалось, соединявший в своей двойственности смех и ржание.

Кентавр спокойно ступал по аллее. Я посторонилась, чтобы дать ему пройти; он прошел мимо, храпя; в сумерках я различала его пятнистый лошадиный круп и человеческий торс; на его бородатой голове был венок из плюща с красными ягодками; он держал в руке узловатый тирс, оканчивающийся сосновой шишкой; стук его иноходи заглушался в высокой траве; он обернулся и исчез. Еще, в другой раз, я увидела его, пьющего из бассейна: капельки воды покрывали жемчужинами его рыжую гриву; и в этот же день к вечеру я встретила фавна: его ноги, обросшие желтою шерстью, были скрещены; маленькие рожки заострялись над его низким лбом; он сидел на цоколе статуи, упавшей зимою, и с сухим шумом постукивал своими козлиными копытами одно о другое.

Я видела также нимф, живших в источниках и бассейнах. Они высовывали из воды свои голубоватые бюсты и снова погружались в нее при моем приближении; некоторые из них играли на краю бассейна водорослями и рыбами. На мраморе были видны следы их влажных ног.

Мало помалу, как если бы присутствие кентавра оживило древнее сказочное население, парк незаметно наполнился необычайными существами. Сначала они недоверчиво прятались, завидев меня. Фавны проворно убегали, и я находила на примятой траве, где они сидели, только тростниковые флейты, надкушенные плоды и початые медовые соты. Вода бассейнов быстро покрывала плечи нимф, и я угадывала их только по водяной ряби в том месте, где они нырнули, и по их волосам, подымающимся со дна среди трав. Они следили за моим приближением, прикрыв своими маленькими руками глаза, чтобы лучше видеть, с уже обсохшей кожей, но с мокрыми еще волосами.

Другие также осмелели; они кружились возле меня или следовали за мной издали; однажды утром я даже нашла одного сатира лежащим на ступеньках террасы; пчелы жужжали над его мохнатой кожей; он казался огромным и только притворялся, что спит, потому что, когда я проходила, он схватил волосатой рукой край моего платья; я вырвалась и убежала.

С этих пор я больше не выходила и оставалась в пустом замке. Чрезмерная жара этого ужасного лета оказалась роковой для моих последних старых слуг. Еще несколько из них умерло. Оставшиеся в живых блуждали как тени; мое одиночество возросло от их потери, и моя праздность увеличивалась от их отсутствия. Просторные залы дома пробуждались под моими шагами, и я жила то в одной из них, то в другой. Мой отец собрал в них пышные диковины: его вкусу отвечали редкие и любопытные предметы. Гобелены одевали стены; люстры свешивали с потолка свой сверкающий как молнии хрусталь; мраморные и бронзовые статуи стояли на постаментах тщательной работы; приземистые ножки высоких золотых консолей сжимали на паркете свои четверные львиные когти; вазы из матового или прозрачного вещества вытягивали жилки своих шеек или надували свое просторное брюшко; ценные материи наполняли шкафы с черепаховыми или медными дверцами. Груды содержимого их ломились наружу. Это были сине-зеленые или винного цвета шелка, затканные водорослями и вышитые гроздьями, мохнатый бархат, морщинистый муар, бледные атласы, блестящие, как омытая кожа, прозрачные ткани, подобные туману или солнцу.

Вид гобеленов скоро меня утомил. На них были представлены необычайные гости, которые захватили парк; порфировые и медные фигуры также изображали нимф и фавнов. Кентавр, высеченный из глыбы оникса, дыбился на пьедестале. Со всей их влажною прелестью, причудливостью гримас и фессалийской мощью, те существа, что потревожили спокойные воды, что оживили дикие леса и заросшие дороги, все они, вся эта чудовищная жизнь, которая смеялась, блеяла и ржала наружи, была воспроизведена на стенах, с телом из шелка и гривами из шерсти, или притаилась по углам, затвердев в металле и камне.

Жгучее и неистовое лето разразилось дождями, и наступила осень. Прислонясь лбом к окну, я смотрела, как струилось золото парка под солнцем, в промежутках между ливнями. Число чудовищных гостей, казалось, еще увеличилось. Кентавры скакали теперь табунами по аллеям; они преследовали друг друга, упрямые и брыкливые. Среди них были очень старые, замшившиеся копыта которых спотыкались о булыжники; у них были седые бороды; дождь хлестал их облезшие крупы и подчеркивал худобу груди. Сатиры стадами прыгали вокруг бассейнов, где кишели нимфы, голубоватые тела которых смешивались с ржавыми волосами; я слышала шум лягания, сулои пук маленьких козлиных копыт, ржанье, крики и нестройный концерт глухих тамбуринов и тонких флейт.

Чтобы попробовать прогнать томительное напряжение, терзавшее меня в моем одиночестве, я пыталась рассеяться, одеваясь в ткани и украшая себя драгоценностями. Сундуки содержали большое количество их. Я прогуливалась по обширным галереям, влача пышную тяжесть бархата; но его прикосновение напоминало мне шерсть мохнатых зверей, глаза которых, казалось, смотрели на меня из украшавших меня камней; я чувствовала, что меня очаровывает напряженный взгляд оникса, трогают ласкающие шелка, царапают застежки, и я блуждала, жалкая и разукрашенная, в пустынной анфиладе длинных освещенных зал.

Осенние дожди и ветры перешли однажды вечером в бурю. Старый замок дрожал. Я укрылась одна в семиугольной зале со стенами из семи больших светлых зеркал в светло-золотых рамах. Ветер проникал снаружи в щели окон и под дверями и покачивал большую алмазную люстру с позвякивающими хрустальными подвесками и трепещущими свечами. Мне казалось, что я чувствую на своих руках шероховатые языки ветра; я чувствовала себя схваченной невидимыми когтями зимы; я задыхалась в своем атласном сине-зеленом платье, и мне чудилось, что я стала от соприкосновения с ним одной из тех текучих и беглых нимф, которых я видела извивающимися среди зеленых трав, в прозрачности вод. Инстинктивно, в порыве внутренней борьбы, я сорвала с себя коварные ткани, чтобы защититься от таинственного их проникновения, обессилевшего меня всю; я охватила пальцами волосы, но мои руки отдернулись от них, как от речных водорослей, и я предстала себе во весь рост, нагая, в ясной воде зеркал. Я смотрела вокруг себя на свою внезапную, сказочную статую, семь раз повторенную вокруг меня в тишине зеркал, оживленных моим отражением.

Ветер стих. Кто-то пронзительно царапал стекло одного из высоких окон, в котором резкая молния со скрипом и скрежетом нарисовала фосфорический след беглого исчезнувшего пальца. Я отступила в ужасе. Я увидела у окон лица и морды, привлеченные светом или гонимые бурей. Нимфы прижимали к стеклу свои влажные уста, мокрые руки и струящиеся волосы; фавны приближали к ним губы своих ртов и свою грязную шерсть; сатиры неистово влипались в них своими курносыми лица и; все теснились и лезли друг на друга. Пар ноздрей смешивался со слюной десен, кулаки сжимались в кровавой шерсти, нажим бедер заставлял задыхаться бока. Первые из взобравшихся на выступ окна, сгибались под тяжестью тех, которые наваливались на них сверху; некоторые ползли и пробирались между мохнатыми, топчущими их ногами, и среди жуткого молчания этой напряженной давки сказочное стадо в сумятице брыкалось, скакало, смеялось, разваливалось под собственной тяжестью и снова нагромождалось, чтобы опять обрушиться, и этот ужасный барельеф, за хрупкой прозрачностью стекла, отделявшего меня от него, ворошился своим изваянием из потемков и света.

Тогда я воззвала в ночном шуме к охотничьим рогатинам сторожей, к кулакам слуг, хлещущих ударами кнута эту обезумевшую грязною орду, к большим гончим собакам, кусающим икры фавнов и поджилки кентавров; я призывала рога, ножи, кровь и внутренности добычи, морды, зарывшиеся в клочья разодранного мяса, вскидывание свежесодранной шкуры… Увы, я была, нагая, одна в опустелом замке, в эту яростную ночь! Внезапно окна треснули от чудовищного толчка; рога и копыта заставили стекла разлететься вдребезги; дикий запах буйно наполнил залу, проникнув вместе с ветром и дождем, и я увидела, при потрескивании угасавших свечей люстры, как представшая мне толпа фавнов, сатиров и кентавров бросилась к зеркалам, чтобы обхватить каждому образ моей красоты, и среди звона сброшенных и окровавленных зеркал, я, вытянув руки, чтобы заклясть ужас этого страшного сна, упала навзничь на паркет.