В Петербурге

А между тем мы всё едем и едем безостановочно. Вот уже скоро целая неделя. Но остановки еще более несносны, чем эта бесконечная однообразная езда.

Самая большая и неприятная остановка была в Серпухове, с переправой через большую реку на пароме. Мы долго ждали, пока паром вернулся к нам с противоположного берега. Холодный ветер дул навстречу, пронизывая насквозь; но я уже не имел желания слезть со своих высот и пассивно наблюдал всю широкую реку; переезжали лодки, иногда наполненные людьми, глубоко сидящие в воде, иногда легкие, скоро катящиеся по воде, и все это уже не занимало меня: хотелось поскорее добраться до Москвы — что-то там? Жутко было думать, что найду я в совсем не знакомом мне месте.

Во всей нашей долгой дороге замечательным мне показался лишь кремль в Туле. Собралась нас, проезжих, целая компания, и мы, кто пешком, кто на извозчиках, отправились в кремль.

В нашей слободской Украине совсем ведь нет старинной архитектуры, и я был поражен этими стенами с зубцами и башнями на углах. Мне вспомнились картинки к «Еруслану Лазаревичу» и «Бове-королевичу» — там такие стены были. И представилась вся богатырская жизнь за этими стенами.

После переправы в Серпухове, которая протянулась до позднего вечера, опять пошла нескончаемая скука сидения на месте. Долгую ночь… да я уже счет потерял дням и ночам.

Наконец, еще темным утром, кондуктор с особенным возбуждением говорит мне:

— Что же вы не смотрите: Москва началась!

— Как? Где? — таращу я глаза.

— Да ведь мы едем уже по Москве.

— Что вы? Эти лачуги, эти гнилые заборы?!

Утро едва брезжило, но становилось все светлее, а улица — кажется, все одна и та же — тянулась бесконечно: одноэтажные домишки, кривые, с провалившимися крышами, черными трубами и т. д.; но всего несноснее эти бесконечные деревянные заборишки и, наконец, заборы с гвоздями, длинными остриями торчащими на страх ворам и разбойникам.

Стали мелькать все чаще и чаще одни и те же надписи на воротах: «Свободен от постоя». Порошил снежок, и наконец после какой-то площади пошли улицы пошире, дома повыше. Ах, вот и львы на воротах; вот церкви начались… в Москве ведь их сорок сороков… Мы въехали наконец на наш станционный двор, и нам объявили, что мы можем брать свои сундуки и чемоданы и ехать кому куда надо: часа через два мальпост будет готовиться в обратную дорогу.

Мне поскорее захотелось взглянуть на «чугунку»; посмотреть, как это она ходит без лошадей. Мне вспомнился офицерский денщик Савка. Когда впервые поставлены были телеграфные столбы, в кухне у нас произошел очень горячий и страстный спор о том, как получаются телеграммы. Раскрасневшийся Савка, со слезами обиды за недоверие к нему, клялся и божился, что по проволоке и бежит машинка и разрывает даже птичку на лету, если та не успеет соскочить с проволоки.

Но вот и вокзал. Ах, вот как: далеко тянется широкий, высочайший коридор, покрытый стеклами; в середине огромное немощеное место, там лежат ребрами железные полосы, а вдали свистит и стреляет густым белым паром вверх какой-то черный самовар и быстро приближается прямо на меня; раздался его оглушительный свист. Я испугался, но это вдруг захватило меня таким восторгом, что я сейчас же стал расспрашивать сторожей: когда пойдет в Питер поезд? По каким дням ходит?

— Да ходит два раза в день, — отвечают с улыбкой служители.

«Вот как здесь», — думаю, и мне страшно захотелось ехать в Питер сейчас же.

— А скоро ли сегодня пойдет? — спрашиваю я.

— Да часа через два пойдет пассажирский поезд.

— А долго ли придется ехать до Питера?

— Полторы суток. Сегодня утром в десять часов сядете, а завтра к вечеру будете в Питере.

— А где берут билет, и сколько он стоит?

Я, как в чаду, уже ни на что не смотрел, думая лишь о том, как бы поскорее привезти сюда свой чемоданчик, туго-туго набитый, тяжелый, и ждать, пока можно будет сесть в вагон, на свое место, и ехать… Неужели это не сон?

Билет на проезд был длинная узкая хартия с пропечатанными названиями станций, на которых поезд останавливается.

Вот опять приходят, отходят, свистят, гудят паровозы, дымят то черными, то белыми облаками. У меня две заботы: сохранить свой чемоданчик и, главное, попасть во-время в вагон своего поезда. Я расхаживаю по бесконечному, длинному деревянному помосту взад и вперед — жду своего поезда; сторож обещал мне сказать, когда надо садиться и в какой вагон.

О счастье! Я еду наконец, сидя на удобной скамье, как в комнате. Правда, все сидят тесно друг к другу в сером вагоне, везде крепко сколоченном поперек крестами и завешенном мешками, узлами и плотничьими инструментами. (С нами ехала артель плотников.)

Замелькали быстро церкви, дома и опять загородные поселки, — вот и деревни, дороги; куда-то люди идут, едут, и уж здесь все меняется быстро-быстро, едва успеешь взглянуть; а поезд летит и летит…

В вагоне начинаются разные перемещения. Большею частью лавочка, где сидело двое, меняла свой вид: один ложился на ней, подогнув коротко ноги; а другой втискивался под лавку, откуда торчали его лапти или сапоги.

Атмосфера становилась все гуще, особенно от курева махорки; закусывали селедкой, бросали бумажки, плевали на пол, и скоро воцарилась грязь. Отворявшаяся дверь впускала облака морозного пара, и тогда ясно становилось, что атмосфера у нас — «хоть топор повесь».

Как хорошо, что я, по совету сторожа, ходил пить чай в соседний трактир: я пил его там много, с булками и молоком. Я был сыт. В сумерках меня стал разбирать сон: я уже привык спать сидя.

Зажгли тусклый фонарь, и он фантастично освещал мешки, обвесившие крестообразные перекладины, и где попало, без всякого удобства и порядка развалившихся людей; не понять теперь, чья это рука, чья нога, чей это лапоть, мешок, сундучок, — все перемешалось, навалилось; ни перелезть, ни добраться до двери…

А вот идут как раз кондуктор, контролер и сторож проверять билеты.

Кондуктор обрывал те станции в длинной хартии, которые мы уже проехали. Хорошая, простая система проверки придумана контролем, но полюбуйтесь на практике. Пока растолкают сонного человека, пока он найдет свою драгоценную хартию, пока оторвет кондуктор названия проследованных нами станций!.. Иной со сна, очумев, ничего не понимает, а когда наконец поймет — начинается возня: он забыл, куда положил билет. Какие рожи! Какая мимика!

Против меня сидит приличный господин, я пробую с ним заговорить: узнаю, что он петербуржец, и с особым любопытством хочу его расспросить, но почему-то боюсь даже заикнуться об Академии художеств.

— А вы по какой части? — спрашивает он.

Только теперь я вдруг почувствовал всю рискованность моего положения. Я даже как-то растерялся, мне захотелось спрятаться куда-нибудь.

Визави мой невольно обратил на меня внимание. Ему как человеку уже немолодому, практику в жизни, я показался, вероятно, подозрительным. Но, сделав мне еще несколько вопросов, он успокоительно пошел мне на помощь — человек добрый, хотя и с немецким, едва заметным выговором и практичным взглядом на жизнь.

— Так что же? Учиться, желаете учиться? Это похвально. Что же, вы в университет желаете поступить?

О боже, как он мне осветил вдруг жизнь!.. Я даже вчуже опьянел от его предположения; неужели я чем-нибудь похож на студента! (Студентов я считал в своей душе теми героями-полубогами, на которых даже взглянуть не смел.) Я глубоко сожалел, что студенты в то время за «бунты» были лишены своей формы — голубых околышей и воротников. В своем небывалом восторге я блаженно молчал, а потом спросил его:

— А как вы думаете? К чему бы я мог быть пригоден в жизни?

— Да что же за таинственность, я не угадчик, — кисло улыбнувшись, сказал он. — Я вижу, вы человек не без головы, кое-что почитывали и об литературе русской рассуждаете не без понимания. А угадывать я не берусь.

Я вдруг почувствовал себя несчастным фантазером, и мне стало и стыдно и больно.

Наконец, как виновный на допросе, я решаюсь сказать ему всю правду.

— Знаете, — понизив голос, путаюсь я, — я ведь возмечтал поступить в Академию художеств…

— Ах, так что же вы так сокрушаетесь! Туда поступают легко, но там ведь обязателен талант — вот загвоздка. О боже! Ах, господи! — вдруг встрепенулся он со слезами в глазах и каким-то растроганным голосом стал выкрикивать: — Да ведь мы к Питеру подъезжаем! Смотрите, смотрите, — скоро Знамение[92] будет видно! Ах, что-то я застану! — И слезы его уже неудержимо лились из глаз. — Ждет ли она меня, моя голубушка!..

Он стал бегать от окна к окну, стал собирать свои вещи. Мне сделалось жутко, и я впервые подумал: где же я остановлюсь?..

— Скажите, ради бога, — обращаюсь я к своему собеседнику, — не укажете ли вы мне, где мне остановиться? Где Академия художеств?

Я, уже забыв всю неуместность своего приставания, все же лезу к нему, хотя чувствую, что он очень расстроен и что едва ли он что-нибудь мне ответит.

— Ах да, вам на Васильевский остров надо ехать, далеко, через весь Петербург.

— А можно вас навестить после и расспросить? — опять не унимаюсь я. — Можно записать ваше имя?

— Да, Виктор Константинович Фольц. — И он продиктовал мне свой адрес — где-то на Фонтанке.

Поднялась страшная суета, люди выходили, пришли носильщики…

Я едва успел с чувством пожать руку моему спутнику и вдруг почувствовал себя в холодном море жизни большого города, кишащего в каком-то бурном водовороте. Мне сделалось так страшно, как никогда в жизни: жуткое одиночество в далеком, совершенно незнакомом месте давило. Но вот я и в санях, извозчик — добрый молодой парень, снег белыми хлопьями весело валил и таял. Глаза разбегались по широкой улице; везде тесно и людно, одни за другими, одни за другими ехали сани, кареты, а на панелях, перед домами, магазинами целой стеной, как из церкви в годовой праздник, идут, идут. И все больше молодые люди, в шляпах-треуголках, в воротниках с золотыми петлицами, также много военных, и барынь, и барышень. Было часа четыре-пять. Те туда, эти сюда идут, идут и едут, едут… без конца.

Ах, вот статуи — лошади Аничкова моста[93], я узнал их сразу по гравюрам «Северного сияния» (этот журнал я выписывал в Чугуеве и очень дорожил им)[94]. Значит, я на Невском проспекте. Пошли еще знакомые здания. Вот Публичная библиотека, вот Казанский собор, я опять думал, что я во сне… Узнал я и Исаакиевский собор и Николаевский мост.

Но вот наконец и Васильевский остров… Ох, господи, да ведь направо с моста это и есть Академия художеств! Разумеется, вот и сфинксы перед нею… У меня сердце забилось… Неужели я не во сне?..

— Ну, теперь куда? — спрашивает извозчик.

— Да в какую-нибудь гостиницу, подешевле, — не знаешь ли?

— Что ж, спрашивайте: в какую вам цену? Номера всякие есть.

Мы подъехали к гостинице «Олень», и я, узнав, что есть номера в один рубль, высадился здесь.

Были уже густые сумерки, в номере душная скука; я заказал себе самоварчик и понемногу блаженно распарился, выпив с калачами бессчетное количество стаканов чаю.

После дороги, неудобств и передряг я почувствовал здесь такое спокойствие и довольство, что меня стало клонить ко сну, и я быстро забылся сном праведника в чистой и удобной постели. Давненько я не мог протянуть так вольно ноги, тепло укрыться.

Проснулся я рано, еще было темно. Кажется, я впервые проснулся к действительности, и мне стало страшно. Страх мой особенно усилился, когда, сосчитав свои деньги, я нашел в своем бумажнике только сорок семь рублей. Можно прожить в этом номере тридцать дней, а дальше?

— А что, — спрашиваю я служителя, который мне показался добрым малым, — если бы я нанял эту комнату на месяц, сколько взяли бы с меня в месяц?

— Не знаю, сударь, у нас так долго не живут. Да вам же лучше, если вы надолго приехали, пойти и снять себе комнату помесячно: там вы поторгуетесь и наймете рублей за шесть, за десять. А это разве можно — тридцать рублей в месяц за номер!

— А как ее найти, такую комнату? В какую сторону итти и у кого спросить? — спрашиваю я моего благодетеля.

— Да вот идите прямо по линии и смотрите: писаные записочки к воротам прилеплены — читайте и расспрашивайте дворников. Идите подальше, к Малому проспекту: там подешевле.

Вышел я. Но меня неудержимо потянуло к набережной, к сфинксам, к Академии художеств…

Так вот она! Это уже не сон; вот и Нева и Николаевский мост… Мною овладело восторженное забытье, и я долго стоял у сфинксов и смотрел в двери Академии, не выйдет ли оттуда художник — мое божество, мой идеал.

Долго так стоял я одиноко; вероятно, было еще рано, и я никакого художника близко не заметил. Вздохнув от всей глубины души, я пошел к Малому проспекту искать комнату.

На Малом проспекте по записке на воротах взобрался в четвертый этаж, или мансарду, и шустрая хозяйка показала мне маленькую комнату с полусводом; она отдала бы ее за шесть рублей. Комнатка мне понравилась, я стал торговаться, предлагая пять рублей, так как ведь это же довольно далеко от центра.

— Да ведь вы, вероятно, студент, так еще удобнее вам, лишь бы поближе к университету.

— Нет, — смущаюсь я, чрезвычайно польщенный ее предположением, что я студент, — нет, — запинаюсь я. — Я намерен поступить в Академию художеств, — сразу выпалил я.

— О-о, как хорошо! Мой муж художник-архитектор; а мой племянник тоже поступает в Академию художеств[95].

Я трепещу от радости, и мы сговариваемся за пять рублей пятьдесят копеек за комнату в месяц.

Мне захотелось сейчас же перебраться в эту комнатку с окном мансарды и начать что-нибудь писать.