Oilme, Oilme, ch’i’ son tradito… Увы, увы, как предан был я… [163]
Полнейшее отвращение ко всему и к самому себе бросило его в революцию, разразившуюся во Флоренции в 1527 году.
До этого времени Микеланджело проявлял и в политических делах ту же нерешительность мысли, которою он всегда страдал и жизни и в. искусстве. Никогда ему не удавалось примирить личные свои чувства со своими обязательствами по отношению к Медичи. Кроме того, этот неукротимый гений был всегда робок в действии; он не отваживался вступать и борьбу с властями мира сего на политической и религиозной Почве. Письма его рисуют его как человека, постоянно тревожащегося за себя и за своих домашних, боящегося себя скомпрометировать, отпирающегося от смелых слов, какие у него в первую минуту негодования порою вырывались по поводу того или другого акта тирании[164]. Каждую минуту он пишет своим, чтобы они остерегались, молчали и бежали при первой тревоге.
«Поступайте как в чумное время, бегите первыми… Жизнь дороже богатства… Оставайтесь в мире, не создавайте себе врагов, не доверяйте никому, кроме как богу, ни о ком не отзывайтесь ни хорошо, ни дурно, так как неизвестно, чем кончится дело; занимайтесь только своими делами… Ни во что не вмешивайтесь»[165].
Братья и друзья смеялись над его страхами и считали его полоумным[166].
«Не насмехайся надо мною — отвечает опечаленный Микеланджело, — не надо ни над кем насмехаться»[167].
Действительно, в постоянном трепете этого великого человека нет ничего, что возбуждало бы смех. Скорее достоин сожаления человек с такими жалкими нервами, делающими его игралищем ужасов, против которых он боролся, но которых не мог преодолеть. Тем большую имел он заслугу, когда, после этих унижавших его приступов, он принуждал свое тело и свои больные мысли подвергаться опасности, хотя первым движением его было бежать. В сущности, у него было больше поводов к боязни, чем у кого бы то ни было, так как он был умнее других и его пессимизм слишком ясно предвидел несчастья Италии. Но для того, чтобы при врожденной своей робости он дал себя вовлечь во флорентийскую революцию, ему нужно было дойти до высшей ступени отчаяния, заставившего его обнажить глубину своей души.
Душа его, так боязливо замкнутая в самой себе, была пламенно республиканской. Это видно по тем горячим словам, которые иногда вырывались у него в минуты доверия или лихорадочного подъема, — особенно в разговорах, которые он позднее[168] вел со своими друзьями: Луиджи дель Риччо, Антонио Петрео и Донато Джаннотти[169] — и которые этот последний воспроизвел в своих «Диалогах о «Божественной комедии» Данте»[170]. Друзья удивляются тому, что Данте поместил Брута и Кассия в последний круг ада, между тем как (Цезаря он поставил выше. Когда спросили об этом Микеланджело, он произнес следующую апологию тираноубийства:
«Если бы вы внимательно прочитали, — сказал он, — первые песни, вы бы увидели, что Данте была слишком хорошо известна грирода тиранов, и он знал, каких наказаний они заслуживают от бога и людей. Он помещает их среди «насильников против ближнего», которых он подвергает наказанию в седьмом кругу, где они погружены в кипящую кровь… Раз Данте это сознавал, невозможно допустить, чтобы он не сознавал, что Цезарь был тираном для своей отчизны и что Брут и Кассий законно его убили; потому что тот, кто убивает тирана, убивает не человека, но зверя в человеческом виде. Все тираны лишены той любви к ближнему, которую всякий человек по природе своей должен испытывать; у них нет и человеческих привязанностей: следовательно, это не люди, а звери. Что они не обладают ни малейшей любовью к ближнему, это очевидно: иначе они не забирали бы того, что принадлежит другим, и не делались бы тиранами, попирая других… Из этого явствует, что тот, кто убивает тирана, не человека убивает, а зверя. Таким образом, Брут и Кассий не совершили преступления, убивши Цезаря. Во — первых, потому, что они убили человека, которого, согласно законам, каждый римский гражданин должен был бы убить. Во — вторых, потому, что они убили не человека, а зверя в человеческом виде»[171].
Поэтому Микеланджело оказался в первых рядах флорентийских повстанцев в дни национального и республиканского пробуждения, наступившего во Флоренции сразу же по получении известия о взятии Рима войсками Карла V[172] и после изгнания Медичи[173]. Тот самый человек, что в обычное время советовал своим домашним бежать политики, как чумы, находился в состоянии такого возбуждения, что не боялся ни того, ни другого. Он остался во Флоренции, где свирепствовали чума и революция. Эпидемия поразила его брата Буонаррото, который умер у него на руках[174]. В октябре 1 528 года он принимал участие в обсуждении средств к защите города. 10 января 1 529 года он был назначен коллегией Nove di mlilizia[175] руководителем фортификационных работ. 6 апреля он был назначен на год governatore generale e procuratore[176] флорентийских укреплений. В июне он ездил осматривать крепость Пизы и бастионы в Ареццо и Ливорно. В июле и августе он был послан в Феррару, чтобы изучить там знаменитые защитные сооружения к посоветоваться с герцогом, большим знатоком фортификационного дела.
Микеланджело признал самым важным пунктом для защиты Флоренции холм Сан — Миньято и решил укрепить эту позицию бастионами. Но— неизвестно почему — он встретил сопротивление со стороны гонфалоньера Каппони, который стремился удалить Микеланджело из Флоренции[177]. Микеланджело, подозревая, что Каппони и партия Медичи хотят избавиться от него для того-, чтобы воспрепятствовать защите города, водворился в Сан — Миньято и оттуда не двигался. Но По болезненной подозрительности своей он собирал все слухи касательно измены, какие всегда носятся в осажденном городе и которые на этот раз имели большее, чем обычно, основание. Каппони, на которого пало подозрение, был заменен в должности гонфалоньера Франческо Кардуччи; но condottiere и главнокомандующим флорентийскими войсками был назначен ненадежный Малатеста Бальони, который впоследствии сдал город папе. Микеланджело предчувствовал преступление. Он поделился своими опасениями с Синьорией. «Гонфалоньер Кардуччи, вместо того чтобы поблагодарить его, сделал ему выговор в оскорбительной форме; он упрекнул его в вечной подозрительности и боязни»[178]. Малатеста узнал о доносе Микеланджело: человек его склада ни перед чем не остановился бы, чтобы удалить опасного противника; во Флоренции, как генералиссимус, он был всемогущ. Микеланджело считал — себя погибшим.
«И однакоже, — пишет он, — я решил бесстрашно ждать окончания войны. Но во вторник утром 21 сентября один человек вышел за ворота Сан — Никколо, где я был на бастионах, и шепнул мне на ухо, что, если я хочу спасти свою жизнь, я не должен больше оставаться во Флоренции. Он дошел со мною до дому, поел со мною, привел мне лошадей и расстался со мною только после того, как увидел меня за пределами Флоренции»[179].
Варки в дополнение к этим сведениям сообщает, что Микеланджело «велел зашить 12000 золотых флоринов в три рубашки, простеганные вместе, как юбки, и что он не без труда выехал из Флоренции через ворота Правосудия, которые более слабо были охраняемы, с Ринальдо Корсини и своим учеником Антонио Мини».
«Бог ли меня побуждал к этому, или дьявол, я не знаю», — писал Микеланджело несколько дней спустя.
Это был обычный его демон безумного страха. В каком ужасе должен он был находиться, если верно, как передают, что, остановившись по дороге в Каетельнуово у бывшего гонфалоньера Капиони, он привел старика
СВЮ1ИМИ рассказами в такое волнение, что тот через несколько дней умер![180]
23 сентября Микеланджело прибыл в Феррару. В своем лихорадочном возбуждении он отказался от гостеприимства герцога, предлагавшего ему остановиться у него в замке, и продолжал свое бегство. 25 сентября он добрался до Венеции. Синьория, осведомленная об этом, послала к нему двух дворян, чтобы предоставить ему все, в чем он мог иметь надобность; но, застенчивый и дикий, он отказался и уединился на Джудекке. Он считал, что он еще недостаточно далеко убежал. Он хотел бежать во Францию. В тот самый день, как он приехал в Венецию, он шлет тревожное и возбужденное письмо Баттисте делла Палла, агенту Франциска I по закупке произведений искусства в Италии.
«Баттиста, дражайший друг, я покинул Флоренцию с тем, чтобы отправиться во Францию; прибыв в Венецию, я стал осведомляться о дороге; мне сказали, что для того, чтобы попасть туда, нужно проехать через немецкие земли, что для меня и опасно и тягостно. Собираетесь ли вы по — прежнему ехать туда?.. Прошу вас, сообщите мне это и напишите, где вы хотите, чтобы я вас ждал: мы поедем вместе… Прошу вас, ответьте мне по получении этого письма, и как можно скорее, потому что я сгораю от желания ехать туда. Если же вы раздумали, то дайте мне знать, чтобы я решился, во что бы то ни стало, отправиться одному…»[181]
Французский посол в Венеции Лазар де Баиф поспешил написать об этом Франциску I и коннетаблю Монморанси; он убеждал их поторопиться и не упустить случая привлечь Микеланджело к французскому двору. Король тотчас же предложил Микеланджело жалованье и дом. Но на этот обмен письмами ушло, разумеется, некоторое время, и когда предложение Франциска I прибыло, Микеланджело уже вернулся во Флоренцию.
Лихорадка его утихла. В тишине Джудекки[182] у него было время устыдиться своего страха. Бегство его наделало во Флоренции шуму. 30 сентября Синьория издала декрет, согласно которому все бежавшие, если они не вернутся до 7 октября, должны были считаться. изгнанниками, как бунтовщики. В назначенное число беглецы были объявлены бунтовщиками, и имущество их было конфисковано. Однако имя Микеланджело еще не было включено в списки; Синьория дала ему последнюю отсрочку, и флорентийский посол в Ферраре, Галеотто Джуньи, известил республику, что Микеланджело слишком поздно узнал о декрете и что он готов вернуться, если его помилуют. Синьория обещала Микеланджело прощение и выслала ему в Венецию охранную грамоту с каменотесом Бастьяно ди Франческо. Одновременно Бастьяно передал ему десять писем от его друзей, которые все заклинали его вернуться[183]. В числе других великодушный делла Палла обращался к нему с призывом, полным любви к отечеству:
«Вое ваши друзья без различия убеждений, без колебаний, единогласно увещевают вас вернуться, чтобы сохранить свою жизнь, свою родину, своих друзей, свое имущество, свою честь и чтобы вкусить новых времен, которых мы так пламенно желали и чаяли».
Палла верил, что для Флоренции снова настал золотой век, и не сомневался, что правое дело восторжествует. Несчастному пришлось быть одной из первых жертв реакции при возвращении Медичи.
Его слова убедили Микеланджело. Он вернулся, не спеша, — так как Баттисте делла Палла, выехавшему к нему навстречу в Лукку, пришлось много дней его прождать и он чуть ли не начал даже терять надежду[184]. Наконец 20 ноября Микеланджело возвратился во Флоренцию[185]. 23–го приговор об изгнании был снят с него Синьорией, но было решено, что доступ в Большой совет на три года будет для него закрыт[186].
С этого времени Микеланджело доблестно исполнял свой долг до конца. Он снова занял свои позиции на Сан — Миньято, которые, вот уже месяц, подвергались бомбардировке со стороны врагов; снова стал укреплять холм, изобрел. новые машины и спае, как говорят, колокольню, прикрыв ее матрацами и шерстяными тюками, подвешенными на канатах[187]. Последний след его деятельности во время осады содержится в донесении от 22 февраля 1530 года, где рассказывается, что он вскарабкался на крышу собора для наблюдения за движением неприятеля или для проверки состояния купола.
Между тем беда, которой он ждал, настала. 2 августа 1530 года Малатеста Бальони изменил. 12–го Флоренция капитулировала, и император передал город папскому комиссару Баччо Валор, и. Тогда начались казни. В первые дни ничто не могло сдержать мстительность победителей; лучшие друзья Микеланджело, — Баттиста делла Палла, — первыми были поражены. Микеланджело, как говорят, спрятался на колокольне Сан — Никколо — ольтр — Арно. Он имел полное основание бояться: разнесся слух, будто о. н хотел разрушить дворец Медичи. Но Климент VII не утратил своего расположения к нему. Если верить словам Себастьяно дель Пьомбо, он выказывал большое огорчение по поводу того, что узнал относительно деятельности Микеланджело во время осады; но он ограничился тем, что пожал плечами и сказал: «Микеланджело неправ; я никогда не делал ему зла»[188].
Как только первая ярость составителей проскрипций утихла, Климент прислал письмо во Флоренцию; он приказывал разыскать Микеланджело, прибавляя, что если он хочет продолжать работу над гробницей Медичи, то к нему должно отнестись со воем почтением, которого он заслуживает[189].
Микеланджело вышел из своего тайника и снова принялся за труд во славу тех, с кем он раньше боролся. Бедняга сделал больше: он согласился для Баччо Валоря, орудия низких папских дел, для убийцы друга его Баттисты делла Палла, изваять «Аполлона, вынимающего стрелу из колчана»[190]. Вскоре он отречется от флорентийских изгнанников[191]. Печальная слабость великого человека, вынужденного низостью защищать жизнь своих художественных мечтаний от смертоносной грубости материальной силы, которая могла в любой момент его задушить! Недаром весь конец своей жизни ему пришлось посвятить на то, чтобы воздвигнуть нечеловеческий памятник апостолу Петру; неоднократно, как и тому, приходилось ему плакать, слыша пение петуха.
Принужденный ко лжи, доведенный до лести Вал — ори, до прославления Лоренцо, герцога Урбинского, он преисполнен скорби и стыда. Он бросается в работу, и нее он вкладывает всю свою яростную жажду небытия[192]. Он ваяет уже не Медичи, он ваяет статуи своего отчаяния.
Когда обратили его внимание на недостаточное сходство его портретов Джулиано и Лоренцо Медичи, он гордо ответил: «Кто это заметит через десять столетий?» Из одного он сделал Действие, из другого — Мысль; а статуи цоколя, комментирующие ( их, — «День» и «Ночь», «Заря» и «Сумерки», — говорят об. истощающем страдании жизни и о презрении к существующему. Эти бессмертные символы человеческой скорби были окончены в 1531 году[193]. Высшая ирония! Никто их не понял. Джованни Строцци, увидев ужасающую «Ночь», сложил на нее concetti:
О ночь, что в нежном сне так сладко дышишь,
Ты Ангелом изваяна из камня!
Затем, что спишь, живому ты близка мне.
Не веришь? Разбуди — и речь услышишь.
Микеланджело ответил:
Сон дорог мне, из камня быть — дороже,
Пока позор и униженье длятся.
Вот счастье — не видать, не просыпаться!
Так не буди ж и голос снизь, прохожий [194].
«Значит, в небе спят, — восклицает он в другом стихотворении, — раз один человек завладевает имуществом стольких людей!»
И порабощенная Флоренция отвечает на его стоны[195]:
Пребудьте вы в своем священном строе,
Ведь кто решил, что вас меня лишает, —
От страха не вкушает преступленья.
Так любящим печальней положенье
В обильи, что страстей смиряет волны,
Чем в горестях, когда надеждой полны [196].
Надо представить себе, чем для тогдашних душ было взятие Рима, и падение Флоренции: ужасающим банкротством разума, крушением! Многие от него уже не отравились.
Себастьяно дель Пьомбо впадает в гедонистический скептицизм:
«Я дошел до такого состояния, что вселенная может рухнуть, не причинив мне ни малейшего беспокойства… Я смеюсь надо всем… Мне кажется, что я уже не тот Бастьяно, каким был до взятия Рима, я не могу опомниться»[197].
Микеланджело подумывает о самоубийстве:
Коль может кто уйти от жизни тленной,
Смертельные к тому направив меры,
Конечно, первым — тот, кто, полон веры,
Живет здесь в рабстве, жалкий и презренный [198].
Его дух охвачен судорогами. В 1531 году он заболевает.
Тщетно Климент VII старался его успокоить. Он передавал ему через своего секретаря и через Себастьяно дель Пьомбо, чтобы он не переутомлялся, соблюдал меру, работал не спеша, совершал иногда прогулкд и не низводил себя до положения поденщика[199]. Осенью 1531 года опасались за его жизнь. Один из» его друзей писал к Валори: «Микеланджело истощен и похудел. Я говорил о нем недавно с Буджардини, и с Антонио Мини: мы сошлись на одном, — что ему немного осталось жить, если об этом серьезно не позаботиться. Он слишком много работает, мало и плохо ест, спит еще того меньше. Вот уже год, как он страдает головными болями и болезнью сердца»[200]. Климент VII на самом деле встревожился: 21 сентября 1531 года он издал грамоту, запрещавшую Микеланджело, под страхом отлучения от причастия, работать над чем‑либо другим, кроме гробниц Юлия II и Медичи[201], чтобы беречь свое здоровье и «быть в состоянии более долгое время прославлять Рим, свой род и себя».
Он оберегал его от назойливости Валори и от богатых нищих, которые по обыкновению клянчили у него произведения искусства и навязывали Микеланджело новые заказы. «Когда от тебя просят картины, — писал он ему через других, — привяжи кисть к ноге, сделай несколько линий и скажи: — Картина готова»[202]. Он выступил посредником между Микеланджело и наследниками Юлия II, которые становились угрожающими[203]. В 1532 году был подписан четвертый договор между представителями герцога Урбинского и Микеланджело относительно гробницы: Микеланджело обязывался сделать новую модель памятника, сильно уменьшенную[204], выполнить ее в течение трех ле г и уплатить все издержки, так же как и 2000 дукатов, в счет сумм, полученных им ранее от Юлия II и его наследников. «Достаточно, — пишет Себастьяно дель Пьомбо, — чтобы в произведении хоть немного вами попахивало» (un poco del vostro odore)[205]. Печальные условия, так как Микеланджело сам расписывался в несостоятельности своего большого проекта, и при этом ему нужно было еще приплачивать! Но из года в год это была действительно несостоятельность его жизни, несостоятельность Жизни, в которой Микеланджело расписывался каждым из своих исполненных отчаяния произведений.
Вслед за проектом памятника Юлию II рухнул проект гробницы Медичи. 25 сентября 1534 г. Климент VII умер. Микеланджело, на его счастье, не было! в то (время во Флоренции. Уже давно жил он там в беспокойстве, так как герцог Алессандро Медичи его ненавидел. Не питай он такого уважения к папе[206], он велел бы убить Микеланджело. Враждебность его еще обострилась после того, как Микеланджело отказался содействовать порабощению Флоренции и не захотел возводить башню, которая господствовала бы над городом: черта мужества, показывающая, насколько велика была в этом робком человеке любовь к родине. С этих пор Микеланджело всего ожидал со стороны герцога, и когда Климент VII умер, он своим спасением был обязан исключительно случаю, которому угодно было, чтобы он в ту минуту находился вне Флоренции[207]. Он туда больше he вернулся. Ему не пришлось больше ее увидеть. Вопрос о капелле Медичи отпал, она никогда не была окончена. То, что нам известно под этим именем, имеет лишь отдаленное отношение к тому, о чем мечтал Микеланджело. До нас дошел, самое большее, скелет стенных украшений. Не только Микеланджело не окончил даже половины статуй[208] и картин, которые он задумал[209], но, когда позднее ученики старались восстановить и восполнить его замысел, он не был даже в состоянии сказать им, в чем этот замысел состоял[210]: такоЕо было его отречение от всех начинаний, что он все позабыл.
23 сентября 1534 года Микеланджело вернулся в Рим, где ему суждено было остаться до самой смерти[211]. Он покинул его за двадцать один год перед тем. За эти двадцать один год он сделал три статуи для неоконченной гробницы Юлия II, семь неоконченных статуй для неоконченной гробницы Медичи, неоконченное преддверие Лауренцианы, неоконченного Христа для святой Марии — на — Минерве, неоконченного Аполлона для Баччо Валори. Он потерял свое здоровье, свою энергию, свою Есру в искусство и в родину. Он потерял брата[212], которого любил больше других. Он потерял отца, которого обожал[213]. В память того и другого он сотворил поэму, полную изумительной скорби, неоконченную, как и все, что он делал, всю горящую желанием умереть:
………………………………………….
Коль небом взят теперь от нашей скорби,
Меня ты пожалей, — как труп живу я.
……………………………………………
Божествен стал ты, смертью смерть минуя.
Уж не изменится ни жизнь, ни воля.
(Пишу, почти что зависть в сердце чуя.)
Ни время уж теперь к тебе, ни доля
Не смеют приступить, что нас учили
Лишь зыбкой радости и твердой боли.
Нет облаков, что солнце нам мрачили,
Часов уж не насилуешься рядом,
И тот не подчинен нужде и силе.
Ваш блеск земным не затемнится чадом,
От дня светлейшего светлей не будет.
………………………………………………………
Душа пример ваш смертный не забудет,
Отец любимый……………………………………..
Не худшее есть смерть, как то считают,
Кому как первый день есть день последний, —
Ступени, что нас к богу приближают.
Там, верю, путь твой ярче и победней,
Там встретимся, когда к небес вершинам
Возьмется сердце от юдольной бредни
И коль любовь между отцом и сыном
Сильнее там, где все добро сильнее [214].
Ничто не удерживает его больше на земле: ни искусство, ни честолюбие, ни нежность, ни надежда, какая бы ни была. Ему шестьдесят лет, жизнь его кажется оконченной. Он одинок, он не верит больше в свои произведения; у него тоска по смерти, страстное желание вырваться наконец от этих «перемен существа и желаний», от «неистовства часов», от тирании «необходимости и случайности».
Увы, увы, как правды мало
И в днях бегущих и в зерцале целом,
Что взгляды пристальные отражает!
Беда тому, кто шаг свой замедляет,
Как сделал я, — а время было мало,
И оказался в возрасте столь зрелом,
Что ни раскаяться в порыве смелом,
Ни столковаться с смертью не могу я.
С самим собой враждуя,
Я слезы лью, не облегчая бремя:
Зло худшее — потерянное время.
Увы, увы, и даже озираясь
На прожитое, я не нахожу там
Ни часа, чтоб был дан мне в обладанье!
Надежды ложные, мечты, желанья, —
Любя, пылая, плача, содрогаясь,
Всем страстным заплатил я дань минутам,
Как жертву, бросили меня всем путам
Вдали от правды ясной,
Средь темноты ужасной, —»
И время‑то тогда казалось малым:
Продлись оно — я был бы все ж усталым.
Иду, увы, куда и сам не знаю,
И я боюсь, что время прохожденье
Я вижу лишь с закрытыми глазами,
Иль листья и кора сменились сами.
Смерть и душа по отношенью к раю
Мое испытывают положенье.
О, если б в заблужденьи
Я был по божьей воле!
В том ада доля,
Что, видя благо, отдал злому дань я.
Теперь осталось мне лишь упованье [215].