Таково было действие пропаганды Франсуа Ружмона. С грязных, дурно мощеных улиц она перекидывалась в кварталы, выросшие на обширных пустырях и питаемые артерией электрических трамваев. Это была почва сама по себе революционная, но сами люди были невежественны, не сплоченны между собой. Франсуа помог им ориентироваться; товарищи стекались к "Детям Рошаля", и революционер посещал дровяные склады, показывался у цинковиков, организовывал собрания, не относился с пренебрежением ни к кафе-концертам, ни к кабачкам.
О нем уже создалась легенда; она создалась в тот "вечер трупов", когда он сумел увлечь толпу. Лично он женщинам нравился гораздо больше, чем мужчинам; он привлекал даже и детей. Когда он сопровождал Гуржа, Иерихонскую Трубу, Филиппина, забывала свою сварливость; он очаровал Жоржетту Мельер; госпожа Фаландр и ее дочь принимали его очень благосклонно; мать маленького Топэна выходила на порог своего дома, чтобы взглянуть на него; Адель Боссанж казалась покоренной его бородой; Антуанетта Перрего повиновалась ему так же охотно, как и Альфонсу; вдова колодезного мастера Прежело и мать Александра осыпали его похвалами. Госпожа Бигур причесывалась особенно тщательно и поручила красильщице вывести пятна со своих корсажей. Впрочем, он не гнушался этими победами. Он не только подговаривал Жоржетту Мельер, длинную Евлалию, Матильду Фарр организовать синдикат брошюровщиц, но и для домашних хозяек ставил одну цель: борьбу против алкоголизма и за право женщин. Со своей пропагандой в квартале он соединял неустанную деятельность в мастерских бульвара Массенэ. Он сильно укрепил моральные узы, приковавшие к Конфедерации труда типографов и переплетчиков Делаборда. Альфред, красный гигант, много раз на неделе заходил к "Детям Рошаля" со своими приятелями. В период пропаганды Ружмон обычно устраивал то, что он называл предметными уроками. Они заключались в дисциплинировании, в составлении списка хозяев, уклоняющихся от договора и принуждавших к тому же и других, в преследовании желтых, в оказании помощи участникам стачек, в побуждении недовольных к бунту или саботажу. Все это проделывалось, сообразно случаю и обстоятельствам.
Франсуа Ружмон поддерживал на территории своей пропаганды то брожение и то прямое воздействие, которое одновременно служит непосредственным интересам пролетариата и, в то же время, его самого подготавливает для будущего. Он не придерживался одних широкого размаха манифестаций. Он заставлял ополчаться дружески или враждебно на несиндикализированных, он подстрекал к саботажу повсюду, где хозяева проявляли излишнюю строгость или спесь. Единомышленники приходили сотнями и принимали условия Конфедерации. Промышленники, устоявшие перед открытой стачкой, смягчались перед тайными выступлениями и скрытым саботажем, и не только крупные лавки Итальянского бульвара, но и мелкие лавки Большого пустыря добивались права на синдикатскую марку. Иногда он испытывал и неудачи, но он скрывал их для того, чтобы во-время предпринять отступление.
Неудачи эти вызывались деятельностью Деланда, то поддерживавшего на местах "лисиц", то пробивавшего брешь в революционных синдикатах образованием желтых синдикатов. Влияние этой деятельности распространялось вплоть до пригородов. Оно чувствовалось на железоделательном заводе Марсана, Кребс и Комп. Этот завод высился тремя циклопическими трубами на южной стороне Аркейля. В ранние осенние и зимние вечера они выбрасывали причудливые клубы ярко-красного и топазового дыма. Они походили, в зависимости от тяги и ветра, то на первобытные сигнальные костры, зажигаемые на вершинах дикими народами, то на костер или на потухшие вулканы, то на лохмотья сумерек, бенгальские огни или пламя пожара. Сотни окон создавали иллюзию замка волшебника, затерянного в глубине ланд. Стены содрогались от движения машин, слышны были гудение топок, звон наковален, падение больших молотов, крик людей; оттуда выходили запачканные копотью существа, с жесткими бородами и крепкими руками, люди огня и металла, с выступающими узлами мускулов на сильных руках и тяжелою поступью.
Чудовище пожирало горы угля и курганы кокса; холмики мелкого каменного угля, смешанного с пеплом и нагаром, являлись отбросом его пищеварения. Дым расплывался в небе фиолетовыми реками, рыжими или цвета графита водопадами, облаками, клубами, полосами. Он образовывал завесы черного тюля, ткал паутину и клочковатые кружева. В бурную погоду он зловонным, густым туманом окутывал деревья, ослеплял фасады. Он вечно напоминал о силе, неутомимой, нездоровой и разрушительной. Кузницы питались мясом рабочего. Мятеж не переходил мрачного порога. Люди, ковавшие железо и обжигавшие себе лица у пылавших горнов, склонялись перед хозяевами, их сердца были немы, их желанья немощны.
Эти кузницы заражали Франсуа лихорадкой. Их дьявольская деятельность, их хрипение и их содрогание пробуждали в его душе глухой энтузиазм. Он их и любил, и проклинал. Выйдя из поезда, он поджидал рабочих, подсчитывал их количество, оценивал их усталость. Среди них были революционные синдикалисты, но большинство были "лисицы" или "желтые". Марсан, Кребс и Комп. требовали десятичасовой работы и платили посредственно. Однако, они соглашались на высокую оплату рабочих искусных и щедро рассчитывались за сверхурочные работы. Там в полной мере развивалась деятельность Деланда: две трети "желтых" принадлежало к его группе; он соединил их в один синдикат, цель которого допускала большую гибкость действий и приемов. Завод Марсан и Кребс был центром его войска; он рассчитывал на него для группирования и прокормления лучших элементов своих приверженцев. Пропаганда Ружмона его возбуждала. И он тоже уже давно мечтал о том, чтобы покорить этот квартал.
Этот жилистый, сухощавый человек по темпераменту своему верил в индивидуальную энергию и в благотворное влияние препятствий. Его выводила из себя мечта о спокойном счастьи. Чувствуя себя более бдительным, способным и авторитетным, чем другие, он с самого начал стал на точку зрения беспощадной справедливости. Он проклинал лгунов, болтунов и сладострастников, многоженцев и пьяниц. Он считал всех нелюбящих работать, тратящих время на продолжительные и бесполезные речи, гоняющихся за женщинами и действующих сообразно обстоятельствам, — не достойными того, чтобы жить: судьба должна быть к ним беспощадна.
Его, пожалуй, не надо было особенно уговаривать, чтобы он стал поборником оскопления пьяниц, туберкулезных, рахитичных и других калек. С детства он проявлял цельность натуры и постоянство. Никогда работа ему не казалась наказанием. Он подходил к материалу и машинам с дрожью в руках и с мистической волей; он не верил в несправедливость хозяев и признавал их жадность злом столь же неизбежным, как голод и жажда. Но он не признавал за ними бесспорного авторитета: следовало одновременно жить в согласии с ними и их побеждать, принуждать их расширять производство и заинтересовывать рабочего в прибылях предприятия. Если у них нехватало предусмотрительности, или они оказывались слабохарактерными, — он их презирал.
Очень долго его понятия были смутны: им руководил один только инстинкт. Если бы у него не было счетов с революционерами, он, быть может, удовольствовался бы своей работой и, можно с уверенностью сказать, составил бы себе состояние. Несколько диспутов вызвали в нем раздражение. Он изучил социализм и политическую экономию, в нем выросла и укоренилась своя система: полный презрения ко всей теории, отделяющей хозяев от рабочих, он ненавидел иерархию классов и считал ее смешной; он видел во всем только поражение или победу личности: хозяева должны богато одарять людей искусных, искренних и энергичных; рабочий должен требовать справедливости, отказываться от работ, расслабляющих рясу, и участвовать в барышах предприятия.
Марсель Деланд представлял себе огромные объединения рабочих, ожесточенно разоряющих хозяев неумелых, беспечных или отсталых, и укрепляющих господство наиболее предусмотрительных. Подобное дело неосуществимо без закваски инициативы и оригинальности, которую создает надежда составить состояние и предписывать свою волю глупцам. Он соглашался, что коммунистическое общество может дать некоторое благосостояние, но полагал, что его система обеспечит рабочим и более скорое, и более полное благополучие.
Деланд защищал свою теорию с резкостью, которая увеличивалась от каждой новой победы синдикалистов. При этом он выказывал упорство и злобность, которые обеспечили бы революционеру избрание в депутаты.
Его работа была неблагодарна. Парижский рабочий революционер и скептик. И, сам скептик, он считает себя обманутым простофилей, если ему предлагают неопределенное решение. Впрочем, сильная организация парижских синдикатов казалась неприступной… Таким образом, Деланд не считал бесполезными их бдительность и воинственность: разве не добивался он сам восьмичасового рабочего дня и увеличения заработной платы? Он только хотел их вырвать из-под влияния Генеральной Конфедерации и антимилитаризма. Его энергия помогла ему собрать группу "желтых" и основать маленький еженедельный журнал. К нему примкнуло более четырехсот человек.
После приезда Ружмона жизнь механика была отравлена. Франсуа как бы незримо присутствовал, как бы являлся тайным свидетелем слов и поступков Деланда. При виде его, в крови Деланда пробуждались инстинкты зверские, почти смертоносные. Со всех сторон доносились до него известия об успехах противника. После того как он столько потрудился, чтобы образовать свою группу, в то время, как он с таким трудом вырвал людей из их безразличия, в то время, как ему приходилось непрерывно сызнова начинать свою работу, оживлять равнодушных, обращать изменивших, — другому достаточно было появиться, чтобы зажечь энтузиазм. Это была злоба человека сухого и упорного против тех, кто без труда сливается с чувством толпы. Разве победа красноречия не является величайшим оскорблением для организатора? Сколько раз думал он о том, чтобы выгнать вожака из мастерской Делаборда.
Его сестра, Христина, удваивала его энергию. Он любил в ней ту яркость убеждений и дар всепрощения, которые в других были ему ненавистны. Такая же упорная, как и он, с умом точным, ироническим и любознательным, она не знала ни его сухой ярости, ни долгими годами взрощенной и сгущенной ненависти.
Без сомнения, она была так же воинственна, как и сам Деланд, но она не боялась поражений, или, вернее, она чувствовала, что никакое поражение не будет окончательным. Но между ними была разница и социального характера. Он оставался рабочим по роду занятий и по всем своим привычкам, а она стала буржуазкой. Причиной этого был он сам.
Он вел жизнь бедняка, чтобы дать ей образование. Он гордился ее манерами, непохожими на его, ее знаниями, более гибкими, и жалел, что она опустилась до ручного труда, так как она упрямо захотела стать брошюровщицей. Гордая, полная чувства действительности, она знала, что диплом не дает никакого богатства. А она хотела богатства. Она хотела его из желания победить, она хотела его также ради удовлетворения своего идеала порядка и гармонии при создании мастерских, в которых она ввела бы метод, способный одновременно разрушить систему новейшего капитализма и положить предел росту коммунизма.
Встречи механика и Ружмона были редки. Они держали себя подчеркнуто вежливо, обмениваясь в высшей степени сухими фразами. Враждебность развилась в революционере непроизвольно. Хотя он и не любил таких жестких натур, волнуемых какой-то дикой жаждой деятельности, но он их переносил. Он ограничивался тем, что побивал их словами. Поведение Деланда его раздражало: он с досадой выносит полные ненависти взгляды, "отрывистую" и односложную речь его. Не будь Христины, он воспользовался бы своим словесным превосходством, чтобы унизить, посрамить этого гордого человека. Но она возбуждала в нем глубокий интерес: его приводило в возбуждение это очарование, которое производили на него исключительные для девушки энергия и ум.
Он встречал ее иногда у Гарригов. Она любила этих простых людей, следуя тому темному инстинкту предпочтения, неясность которого нас так смущает.
Ей нравилась необычайная наивность Антуанетты, нежность ребенка и даже сойка, живая, фантастичная и странная. Без сомнения, ей нравилась и сама квартира, чистая, всегда проветренная. Привычка взаимного общения пускала тысячу корней. Христина давала им советы в деликатных вопросах, касавшихся здоровья, оказывала им тысячу мелких услуг и следила за воспитанием Антуана.
Они горячо любили ее.
Возвращение Франсуа Ружмона внесло некоторую перемену в их отношения: визиты Христины стали реже и короче. Когда она появлялась, всегда несколько неожиданно, он как-то замыкался в самом себе. Все в ней было непредвиденно и опасно. Она приносила с собой таинственность мира и существ, все, что заставляет оленя грезить в глубине лесов, все образы, которые поют в искусстве и поэзии человечества. Франсуа не доверял ей. Однако, он не боялся любви. Он знал ее жестокость, но не знал ее прочности и ее мук.
Франсуа привык ухаживать за женщинами, которые с самого начала относились к этому снисходительно, и для которых страсть была не более, как эпизод. Таким образом, собственно говоря, на совести его не было ни одного обольщения. Все совершалось по прихоти неожиданно благоприятных обстоятельств. Эта девушка не походила ни на одну из случайных женщин, скрывшихся в водовороте дней. Она отдала бы себя, как приносят добровольный и светлый дар, и это было бы актом доверия с ее стороны. Она никогда не поддалась бы обольщениям; она отдалась бы только после долгих и упорных увещаний и, без сомнения, согласилась бы только на брак. Это было для Ружмона делом неподходящим; поэтому, он мог спкойно наслаждаться очарованием ее присутствия.
Они иногда спорили. Он делал это осторожно, стараясь ее не рассердить; тем не менее, она сердилась; это был гнев мысли, улетавший вместе со словами, но не гнев души. Они не сходились ни в чем; у них не было ничего общего, кроме их оптимизма и интереса, страстного до мании, к будущему обществу. Оба никогда не думали о своей собственной смерти, еще меньше о вырождении и гибели человечества. Если им и приходилось об этом думать, то они делали это украдкой, с легкостью детей или дикарей. У них было также то преимущество, что они плохо знали свою собственную душу. Их "я" плавало в бессознательном, как плот в Атлантическом океане. Их мысль, как это и подобает вожакам, государственным людям, переносилась на других, они в этом специализировались, так как им было необходимо изучить человеческие элементы, проявляющиеся в социальной психологии.
Франсуа был типом политика и духовника; Христина, по характеру своему, была более склонна учреждать рабочие ульи, чем синдикаты. Будучи человеком толпы и, вместе с тем, одиноким создателем, он не смог бы ни организовать, ни использовать крупное промышленное предприятие, тогда как она, не чувствуя призвания к роли трибуна и оратора, умела управлять работой и знала во всех его тонкостях механизм производства. Более снисходительная, чем брат, к неспособным и немощным, нерешительным и даже алкоголикам, она безумно привязалась к иерархии способностей, ей хотелось, чтобы эта иерархия была отмечена собственностью и властью.
Высказав случайно это убеждение, она встретила возражения со стороны Франсуа. Помимо их воли завязался спор. Будучи более резкой, Христина примешивала к своим аргументам презрение, горечь, сарказм; она высказывала глубокое презрение к тем, кто мечтает о спокойствии, безопасности и, в сущности, о счастии.
Вернувшись однажды неожиданно домой, Франсуа застал Христину, об'яснявшую маленькому Антуану картинки какой-то книги. Приятный аромат чая носился над столом. Шарль Гарриг просматривал брошюру — "Красная перевязь"; старая Антуанетта, по обыкновению, бродила по комнатам. На всем лежала печать невыразимого очарования. Франсуа поздоровался почти шопотом и опустился в кресло, чтобы насладиться зрелищем. Сойка дремала. Слышен был только голос молодой девушки, рассказывавшей ребенку историю одного потока. Она увлекала маленького Антуана на облака, на вершины гор, к подземным озерам, к глетчерам, источникам, ручьям, потокам, озерам и топям. Она рассказывала ему о разрушающихся горах, о глыбах, сталкиваемых бешеными потоками и превращаемых в валуны, булыжник, песок, глину; она сопровождала поток в его беге через леса, луга, кустарники, вплоть до ревущей пучины моря. Так как она тонко чувствовала природу, то находила свежие и простые легенды, которые запечатлевались в воображении ребенка. Он сидел, прижавшись к ее теплой юбке, чувствуя легкое опьянение от красоты Христины, и Франсуа, внимательно прислушиваясь к ее словам, умилялся. Призрак счастья стоял подле него, призрак неуловимый, готовый исчезнуть при малейшем дуновении. И коммунист невольно связывал его с Христиной. Никогда он не ощущал так ясно присутствия женщины. Тело Христины казалось таким же здоровым, как и прекрасным, кровь в ее жилах должна была быть по качеству равной румянцу щек, огню взглядов, перламутру маленьких зубов.
Он еще лишний раз пожалел, что она не революциюнерка. Он предвидел положение, когда она перестанет одиноко бродить среди толпы. Однако, по своему назначению он презирал семью: вдохновитель восстаний, сторонник размножения вообще, он видел в семье приманку, мираж мертвого общества. Одно материнство казалось ему естественным: по его мнению, ему суждено широкое распространение в новом обществе, жизнь в котором будет легка, в котором каждый ребенок найдет кров, пищу и заботливый уход. Но отцовство, искусственное, эгоистическое и вредное для будущего, но семья с ее детьми, с узкими инстинктами и жалкой солидарностью не должны получить санкции и, вообще, не должны пользоваться никакими привилегиями. Без сомнения, общество будущего не станет восставать против длительного союза мужчины и женщины; оно ограничится игнорированием такого союза; оно не будет признавать никаких обязательств ни мужчины к женщине, ни женщины по отношению к мужчине, никакого права детей или родителей. Противница развода, как гибели брака, противница обогащения по праву наследования, Христина, тем самым, предоставляла семье трудную роль.
Однако, в то время как Христина сидела с маленьким Антуаном, им овладела одна мечта: он понимал, что с этой правдивой девушкой можно, рука об руку, итти до конца пути. Она никогда не обманет, никогда не солжет, она отдаст свою красоту раз и навсегда.
В этот момент Шарль Гарриг поднял голову. Глаза его утомились от чтения. Его лицо сморщилось в неопределенную улыбку. От всей его фигуры веяло чем-то загадочным и радостным.
— Я хотел бы родиться в экваториальной республике, — сказал он.
— Почему? — рассеянно спросил Франсуа.
— Температура там почти не меняется. Там бы я был счастлив.
Он захрустел пальцами и продолжал:
— Я человек, зависящий от погоды. Когда бывает слишком жарко, у меня несварение желудка, моя голова весит сто килограммов, мой мозг превращается в топленое масло. Когда же наступают холода, у меня начинает болеть висок и за ухом у меня как будто скребут теркой.
Старая Антуанетта остановилась. Она соглашалась. Ей также были известны эти боли и страдания, которые кусают, грызут, щиплют, отягощают бедную голову человека.
— Это правда, — прошептала она, — мигрень это настоящая Голгофа. Бывают дни, когда я от нее слепну, иногда меня не удивило бы, если бы я увидела свою голову, расколовшуюся, как бутылка, и падающую в мои кастрюли. Это великое испытание.
Маленькому Антуану это было уже известно: наследственная болезнь порой размягчала его мозговую оболочку. Он знал часы, когда мир покрывался странной пеленой, в которой его жизнь маленького ребенка переставала быть сменой отдыха, игр, свежих впечатлений и вкусных ощущений. Страдания старили его. Он чувствовал что-то тяжелое, враждебное, он застывал, облокотившись о стол, сжав свою маленькую голову руками, хорошо сознавая, что враг несокрушим.
— Да, — начал Шарль Гарриг, — страдание это нечто такое, что с'едает вас. Я жду свою мигрень, как ждал бы тигра или льва. Я знаю хорошо, когда она приближается. Я чувствую тяжесть сначала на лбу или затылке… мои глаза печальны. И мне не ускользнуть. Она поворачивается, она хватает меня и остается со мной на двенан цать или девятнадцать часов. Это действительно очень странно…
— Иначе говоря, это ужасно, — вздохнула старая Антуанетта.
— О, да, — прошептал маленький Антуан, проводя рукой по лбу, и жест его был полон ужаса.
Христина и Франсуа переглянулись, почти смущенные тем, что они так мало знали страдание. Жизнь не требовала от них никакого выкупа.
— Это, — ответил пропагандист, — грозная загадка, но мы упраздним страдания.
— Мы их усилим, — ответила Христина.
— Я говорю о страданиях физических.
— Мы обострим страдания как физические, так и нравственные.
Франсуа с нетерпением тряхнул головой. Он гнушался страдания, как гнушался капитализма.
— Мы его уничтожим, — с силой повторил он. — Физическое страдание есть результат расстройства организма и несправедливости. Когда водворятся порядок и справедливость, гигиена пересоздаст тело человека. И страдание исчезнет. Постараемся понять друг друга. Я не говорю, что страдания окончательно исчезнут, я не утверждаю, что больше не будет больных, я только верю, что их число значительно сократится и, что, сверх того, у нас будут средства уменьшать страдания. Физическое страдание должно быть рассматриваемо как дикий атавизм, как зло каменного века.
— Это правда, что мы вертимся в заколдованном кругу, — прошептал, помолчав, Франсуа. — В общем вы не признаете погони за счастьем?
— На самом деле, — вскричала она, — я хочу, наоборот, чтобы его добивались с жаром и неустанно. Прекратить домогательства, жалобно раздумывать кажется мне еще более пагубным. Счастье не имеет границ. Каждое избегнутое страдание и каждая достигнутая радость ставят нас перед новым страданием, которого надо избежать, и новыми радостями, которых надо достигнуть.
— Какой кошмар, — вздохнул Ружмон. — Как можете вы при таких взглядах интересоваться будущим людей? Если бы я думал так, как вы, я не сделал бы ни одного движения для того, чтобы улучшить их положение. Я с нетерпением ждал бы смерти и желал бы, чтобы люди как можно скорее исчезли с лица этой жалкой земли.
— Неужто, — заговорил дрожащим голосом Шарль Гарриг, — всегда будут люди, осужденные, например, страдать мигренью так, как страдали и я, и мать?
— Да, если мигрень исчезнет, — ответила Христина, — то для того только, чтобы ее сменила болезнь, еще более мучительная.
— Нет, — в ужасе вскричала Антуанетта, — неужели вы в самом деле так думаете?
— Ну да, конечно.
— Это ужасно; если бы я была в этом уверена, я бы никогда не утешилась.
Лицо маленького Антуана отражало страх, появившийся в впалых глазах бабушки и Шарля. Оба они были одинаково возмущены. Оттого что в будущем страдание останется не побежденным, оно казалось еще более тяжелым и более неумолимым в настоящем. И им пламенно хотелось надеяться на то, что придет пора, когда люди, наконец, избавятся от страданий, вычеркнут их из своей жизни и уничтожат их, как свирепых зверей в глубинах лесов.
— Вы видите, — заметил Ружмон: — инстинкт заговорил… мы уничтожим страдания!