За несколько недель до 1 мая синдикалисты были обрадованы великолепными новостями. Первое мая, в силу еще молодой традиции, стало странной реальностью, полюсом веры и надежды. Каждый год пролетарии ждали от него какого-то чуда, а буржуазия испытывала беспокойство, тоску и страх. Генеральная Конфедерация Труда утверждала, что революция прошла еще один этап; синдикаты были насыщены той красной и угарной атмосферой, за которую упрекают стариков и даже людей Коммуны. Рабочие снова чувствовали себя охваченными верой, тайной, потребностью грозных действий и торжествующих реформ.
Предстояла всеобщая забастовка.
Так же, как и первое мая, она становилась мистической реальностью. Сначала она казалась отдаленной. Мудрые представляли ее себе не как единичное событие, но как следствие борьбы за заработную плату, за восьмичасовой рабочий день, за постепенные достижения пролетариата. Последняя решительная "Всеобщая забастовка" станет возможной только тогда, когда дисциплина и даже органические законы будут, если не вполне, то приблизительно намечены.
Подобная мысль казалась малодушием теоретикам движения. Почему не предоставить большую долю непредвиденному? Без сомнения, синдикальные кадры не стали бы роковым образом прилаживаться к обстоятельствам, но они обладают элементами наилучшего приспособления, которым следует отдать предпочтение перед слишком суровыми и предусмотрительными теоретическими положениями. Эти уверения успокаивали толпу. Они ускорили в этом году наступление таинственной развязки. Генеральная Конфедерация об'являла кампанию только за восьмичасовой день, но давала понять, что дело идет о большем. Рабочие массы питали уверенность, что наступил решающий час, хотя в действительности реальной мощью они еще не обладали.
Царствовавшее среди рабочих революционное настроение радовало "Детей Рошаля", группу изучения синдикализма и антимилитаристическую молодежь. Ружмон и его неофиты вели шумную кампанию. По мере того как всходили семена иллюзии, пропагандист и сам начинал ей поддаваться. Уже давно он не знал этой сладости оптимизма, этого паренья в облаках, тех грез, в которых Икария коммунизма кажется легко достижимой. Не взирая ни на какую погоду, он весело отправлялся к своим неофитам; его можно было видеть на всех перекрестках, у входа на заводы и фабрики, у ворот строительных складов, на погребении товарищей синдикалистов, на собраниях и банкетах и даже на репетициях хоровых и музыкальных кружков.
"Дети Рошаля" и его пристройки не могли более вмещать толпы посетителей, и хозяину пришлось нанять второй дом, предназначавшийся ранее на слом. Дождь проникал через щели, ветер чуть не задувал лампы, запах прелой земли смешивался с человеческими испарениями, но собиравшиеся там рабочие, не обращая ни на что внимания, проводили время в горячих спорах и обсуждениях текущего момента.
Апрель покрывал природу зеленью, и сердца революционеров наполнялись надеждами. Синдикаты были охвачены лихорадочной деятельностью, клубы выносили вызывающие резолюции; не зная планов Конфедерации, ораторы органичивались анекдотами, намеками, пророчествами. Но, тем не менее, все соединялись в единодушном стремлении к всеобщей забастовке. В Париже некоторые цехи подготовлялись к собраниям. Землекопы, строительные рабочие, булочники, маляры, механики наводняли Биржу Труда. Их собрания были одновременно и шумны и загадочны, их решения — бурны и резки.
В то же самое время возрастал страх буржуазии. Страх резни и голода всё сильнее и сильнее овладевал воображениями; пролетариат и его штаб — Генеральная Конфедерация Труда — становились похожими на какую-то орду варваров, в которой, однако, было нечто таинственное, так как нападение должно было итти от самой земли, раскрыть ее недра, или, вернее, оглушить, отравить и захватить общественную власть. За несколько дней до 1 мая группы капиталистов и даже мелких рантье начали покидать город. За ними могло бы последовать несметное число им подобных, если бы не хищный инстинкт собственности и не известие, что правительство наполняет казармы всё новыми отрядами.
Страх быть убитым или даже ограбленным начал падать. Но, зато, достигла невероятных размеров боязнь умереть от голодного истощения. Началась погоня за провизией. Люди запасались продуктами на целые месяцы.
На окраинах возбуждение росло с каждым часом. Исидор Пурайль провозглашал двухчасовой день и произносил смутные угрозы против Делаборда, сопровождаемый "шестеркой", разгуливая по улицам со своей огромной палкой; Гуржа расхаживал, испуская какие-то невероятные крики, долженствовавшие, по его мнению, изображать радость освобожденного пролетариата; зябкий человек в своем драповом плаще, блуждал, полный таинственного братского чувства; Альфред Красный не переставал ощупывать свои мускулы; Верье с утра ходил вдоль укреплений; Жюль Бекильяр устроил битье посуды; Бардуфль, полный радужных надежд, останавливался среди работы, чтобы, размахивая щипцами, свистеть с энтузиазмом. Около двадцати других рабочих обходили дозором бульвары. Среди них встречались и женщины. Они колебались между страхом, что могут наступить беспорядки, что мужья их будут пропивать заработок в трактирах, и между надеждой, что могут быть найдены сокровища в глубине погребов, заводов, банков; видя страх буржуазии и благодушие властей, они начинали верить в обязательную бесплатную раздачу мяса и хлеба.
Хотя у большинства из них была развита любовь к чинопочитанию и преклонение перед силой, тем не менее, они заразились болезнью своих мужей и распространяли ее, проявляя ее обильными словами и жестами.
Их можно было видеть на скрипящих порогах, перед трактирами, в полуподвальных бакалейных, на покрытых ломом и черепками пустырях. Они собирались также друг у друга, за чашкой кофе, пахнувшим плохими бобами и черным от цикория.
Подобное же возбуждение царило среди работниц заводов и мастерских. Брошюровщицы, фальцовщицы, бельевщицы, продавщицы, перьевщицы, полировщицы, прачки чувствовали приближение торжественного часа. В мастерской Делаборда оба пола братски объединились в опьянении, напоминавшем оживление в гимназии перед вакациями.
Хозяев обвиняли в том, что они проматывают в шикарных ресторанах огромные суммы, что они тратят деньги на женщин.
Наконц, настал великий день. Барашки облаков передвигались над заводами и пустырями, слабое дуновение ветерка едва касалось укреплений и неслось дальше к Холму Перепелок. День был ясный и мягкий; трава, желтофиол, чертополох, дикий лен, хилые деревья и жалкие кустарники покрывались зеленью. Бесчисленные доменные печи замерли, завод Кайлеботта, фабрика Фавеля, красильня Фрица и другие фабрики перестали заражать воздух своим маслянистым серным, углекислым дыханием. Царило глубокое спокойствие воскресного дня.
Пурайль, сняв пиджак, сидя на потрескавшемся известняке своего порога, разговаривал с каменщиком Пира и плотником Ванерессом, в то время как Викторина и Фифина напряженно всматривались в даль: обе страшились прихода толпы и обе боялись, что Генеральная Федерация Труда конфискует их сбережения, замуравленные в одной из стен. Их жалкие души не переваривали речей Исидора. Фифина, кроме того, боялась насильников…
С ранней зари Эмиль разгуливал взад и вперед; по временам он принимался вопить, возвещая, в зависимости от прыжков своего настроения, то всеобщее благополучие, то беспощадную резню.
— Дело пошло не на шутку, — говорил Исидор маленькому Пира, — в то время как я говорю с вами, предместья приготовляются итти на Биржу Труда. Всё начнется с площади Революции. Что касается меня, то я отправляюсь туда, как только пробьет девять часов. Клемансо, должно быть, уже упаковывает свои чемоданы.
Ему уже казалось, что министры охвачены паникой, что солдаты братаются с народом.
В это время появились механик Гулар, Бардуфль и Томат.
Гуляр был в каштанового цвета костюме, великолепно на нем сидевшем; галстук огуречно-зеленого цвета был заколот буланкой красного карбункула, борода благоухала гелиотропом, а руки, необыкновенно тщательно вымытые, давали возможность любоваться только что подрезанными и подпиленными ногтями. Механик с достоинством принимал восхищенные взгляды кумушек; он ими крайне гордился; и добродетель его от этого нисколько не страдала, так как, имея возможность завести целый гарем, он хранил свои любовные идеи и свои силы только для одной Амели.
Подобно другим, он ждал революции, твердо решившись не портить своего костюма в драке; однако, в случае если бы его вмешательство стало необходимым, он решил надеть холщевые штаны и грязную блузу. Все же он не предвидел серьезных столкновений; Конфедерация Труда подготовила войско, так что едва ли солдаты решатся стрелять в толпу. Подле него с выражением полного и блаженного доверия на лице, переминаясь на своих кривых ногах, Томат слушал Исидора:
— И в котором часу, по твоему мнению, начнется "кадриль"? — спросил он, когда кривоногий об'явил, что центральный телеграф приготовился рассылать по всей Франции революционные приказы.
— О точном часе следует спросить гражданина Ружмона, который знает его от Гриффюля. Во всяком случае, он тебе этого не скажет. Известно только, что всё произойдет после обеда.
Таково было мнение Гулара. Он уверял, что революция до семи часов захватит министерства, займет казармы и заставит работать телеграф. Бардуфль не придавал никакого значения словам Пурайля, но, так как Франсуа вчера обратился к рабочим с призывом к их мужеству, то он ожидал возможных неожиданностей.
Между тем, остальные товарищи, движимые таким же любопытством, собирались у Пурайля. Хотя они и прозвали Исидора брехуном, тем не менее, они поддавались гипнозу его уверений. Пришел и Кастень в компании с Тармушем-"желтым". Слушая разглагольствования собравшихся, Кастень не мог удержаться:
— Чепуха… В казармах собрано около сорока тысяч людей…
— Они поднимут ружья прикладами вверх, — заверил Исидор.
— Как бы не так, — возразил Тармуш, — есть хорошее войско, с хорошим командным составом. Впрочем, всякий рассчитывает на соседа. Все кончится просто свалкой да массовыми арестами. Хочешь, побьемся об заклад. Ставлю десять франков против двадцати су.
Эти слова внесли некоторое охлаждение. Затем, Исидор, мигая левым глазом, насмешливо и уверенно сказал:
— Ты играешь опасную игру, старый хрыч. Много вас таких, стремящихся запугать народ. Но мы знаем, кто тебе платит. Федерация следит за тобой. Напрасно ты нас принимаешь за дураков.
После этих слов всем стало ясно, что Тармуш и Кастень были подкуплены вражеским станом. Поднялось гиканье.
— Долой "желтых"! — кричал Вашерон по прозвищу Акация.
Угроза читалась на лицах у всех, в то время как Тармуш оправдывался.
— Мне это безразлично. Вы можете верить, во что вам угодно, и скандалить, как вам угодно. Полиция сумеет всех забрать.
— Ты продался тем, кто сосет наши соки, — вопил Исидор.
— Что? Как? Кто продался? Сорвать с них кожу и выжечь им кишки каленым железом!
Это подходил Дютельо с тремя из "шестерки". С рассвета он находился в крайнем возбуждении. Он все время колебался между надеждами и подозрениями, он то одарял Конфедерацию всей мощью, то ясно разбирался в тактике врагов, черных, ловких, неуловимых. Он указывал на них невидимым друзьям; его лицо разгорячилось до того, что ему пришлось освежать его холодной водой до десяти раз.
Наконец, в восемь часов, не будучи в силах выдержать дольше, он принялся за розыски "шестерки", решившись, в случае необходимости, пойти на кровопролитие. При нем было уже трое из его сотоварищей, и, придя к Пурайлю, он уловил обрывок фраз. Борода его была вз'ерошена, на губах была пена, глаза метали искры. Он поднял дубинку и запрыгал от ярости.
— Да… где они? Париж начинен предателями, ими кишат казармы заполнены улицы! Мы их раздавим, как клопов!
Тармуш и Кастень, понимая, что возбуждение толпы может возрасти, и не чувствуя никакого желания померяться силами вдвоем против двадцати, исчезли.
Дютильо был в таком возбуждении, что, задыхаясь, начал бессвязно выкликать:
— Все силы буржуазной реакции подстерегают нас во мраке! Товарищи! Сегодня или никогда! Столкновение двух миров… лев пролетариата столкнется с пантерами, змеями и шакалами. Будьте настороже! Наши враги устраивают для нас ловушки и западни! Подчинимся слепо приказаниям Конфедерации и разобьем сто тысяч голов, чорт побери!
Подчеркнув это угрожающим жестом дубинки, повторенным его приспешниками, он бросился в погоню за приключениями. Группа продолжала разрастаться. Все обсуждали те таинственные приказания, о которых говорил Дютильо. Так как никто их не получал, то строили догадки о какой-то таинственной милиции, о чем-то грядущем, о беспрекословном повиновении каким-то таинственным приказам. Исидор надрывался, чтобы убедить товарищей:
— Все это верно, как верны мои часы, — кричал он, вытаскивая допотопные часы, — и постараемся же все быть к четырем часам у Биржи Труда. Я могу вам сказать только одно: предстоит работа.
Раздался голос, который, казалось, брал приступом укрепления, башни св. Анны, Холм Перепелок — это была "Иерихонская Труба":
Негр заводов,
Каторжник рудников,
Илот полей,
Вставай, могучий народ!
Рабочий, машины — твои!
Крестьянин, земля — твоя!
Наэлектризованные этой песней все заревели:
Рабочий, машины — твои.
Крестьянин, земля — твоя.
Наступила пауза, все переглянулись, дрожа от возбуждения: их вера пенилась, как молодое вино. Гуржа уверял товарищей:
— Все готово. Пламя разгорится… — он хотел продолжать, как вдруг его глаза округлились, его щеки затряслись: появилась его жена.
Губы ее насмешливо кривились:
— Что ты здесь делаешь, негодяй? — начала она голосом, напоминающим визг подпилка. — Что такое разгорится, простофиля? Есть ли настолько большая печь, чтобы в ней можно было сжечь твою глупость? У, вонючее, грязное животное! Смотрел бы лучше за своими вонючими носками.
Гуржа сделался белее известки стен; он весь затрясся, холодный пот выступил на его лбу; Филиппина впервые оскорбляла его на улице. При виде ошеломленных товарищей, которые начинали смеяться, он почувствовал возмущение и осмелился возвысить голос:
— Мои носки не вонючие… ты, врешь, подлая!
В отчаянии он расстегнул один ботинок, и показалась его нога в полосатом носке. Он подставлял ногу к носам присутствующих:
— Нюхайте ее! Щупайте! Вы видите, что она не потная и ничем не пахнет.
— Потому что он взял ножную ванну и надел чистые носки, — визжала Филиппина.
— Это неправда, это неправда, — жалобно повторял Гуржа, — эти носки надеты три дня тому назад, а ног я не мыл уже пятую неделю…
Все со смехом начали обнюхивать ногу Гуржа, в то время как Филиппина кудахтала:
— После завтра эти носки сгниют от пота. Чего можно ожидать от человека, у которого только одно легкое и который неспособен иметь детей.
— Я могу иметь детей! — жалобно возразил Ипполит.
— Значит, я не могу их иметь? И ты смеешь это мне говорить, перед всем честным народом, жалкий чревовещатель. Ты кончишь тем, что подохнешь в богадельне для нищих, как твой дядюшка Антуан. Пошел домой!
Гуржа поднял свой сапог; он слушал с мрачным видом этот сверлящий голос, мучивший его в течение стольких лет; он думал о Фелисьене Паслеро, дочери хозяина кожевенного заведения, свеженькой, милой, с которой он был бы так счастлив. А, госпожа Жиро, что вы наделали!
— Домой! — повторила мегера.
Но, не будучи в состоянии учесть влияния толпы, смеявшейся и пускавшей в ход острые словечки, она перешла границы. Этот жалкий Ипполит выпрямился и взглянул Филиппине прямо в лицо. Затем он неожиданно испустил хриплый крик индюка и бросился бежать через пустыри с таким громовым "мяу", что все местные собаки залаяли, а хозяйки, высунувшиеся из окон или застрявшие в коридорах, подумали, что слышат первый революционный крик. У Боссанжей мать подпрыгнула:
— Они идут, — уверенно об'явила она. — Лишь бы только дело обошлось без гильотины и пролития крови.
Несмотря на бесконечные раз'яснения сыновей, она не представляла себе революции без гильотины и виселицы. Встречая Тармуша, Кастеня, прозванного Томасом, Теодора или Пьера Кайллеботта, священника церкви св. Анны, Христину или Марселя Деланда, она ясно видела их висящими на первом фонаре, или уже обезглавленными гильотиной. Она боялась и за своего мужа Боссанжа, упорно ненавидевшего коммунизм и презиравшего народ. Когда Арман рассуждал о справедливости, отец или прерывал его опечаленным тоном, или уходил в другую комнату. И если раньше он радовался тому, что его дети отошли от пролетариата, то теперь эта радость была отравлена этой манией социализма. Он наблюдал за детьми скорбным взглядом. Когда он слышал, что они проклинают эксплоататоров или пятнают военщину, его старческое сердце наполнялось такой горечью, что он готов был плакать.
В это утро, встав, как всегда, очень рано, он испытывал какой-то необычайный душевный покой и смотрел на солнце с легким трепетом молодости… Как хорошо было бы повести сыновей в Веррьерский лес, чувствовать, что они являются продолжением его рода и что им суждено докончить его дело — возвращение семьи в лоно буржуазии. Увы, это был день первого мая, праздник для них, ненавистные сатурналии — для него… В этот день сердца их не будут биться в унисон! В то время как он прихорашивался в своей пахнувшей кухней квартире, где прыгали блохи и летали мухи, Адель надевала юбку из легкой шерстяной материи, конечно, не чистую, а всю в пятнах; ее лицо, лоснящееся после сна, освещалось добродушными, доверчивыми, простоватыми глазами, — отдушинами души, через которую жизнь прошла, как через душу собаки.
Она неумело приготовила кофе, заранее перемолотое у бакалейщика Патрюля, и, пока напиток распространял по комнате свой аромат, расставила на столе прогорклое масло, булку четыре фунта весом, синее молоко и миски, так пахнувшие жирной водой.
Чиновник меланхолично следил за этими приготовлениями. Они, пожалуй, могли бы быть ему приятными, так как он ценил прелесть обедов в кругу семьи. Но двадцать лет беспорядка и грязи не могли принудить его есть, как едят животные. О, чистый стол и посуда, здоровый запах, кушанья, приготовленные опрятными руками! О, очарование интимности в обстановке порядка, аккуратности, гигиены и вежливости!.. Он не смел больше об этом даже мечтать. О, сердце его изнемогало от усталости; он отвернулся, глубоко вздохнул и начал смотреть на пустыри, заводы, ясно выделявшиеся на фоне майского утра…
Когда вошли сыновья, Адриен с приливом нежности обратил к ним омраченное лицо. Арман был хорошо причесан, чисто, тщательно вымыт, костюм казался хорошо вычищенным. Эти признаки буржуазного происхождения вызвали на лице отца довольную улыбку. Что касается Марселя, волосы его были растрепаны, лицо — грязное, и брюки запачканы — традиция Адели.
Оба любили отца, и когда они целовали его, как целуют дети, он почувствовал радость, но это длилось только мгновение: молодые люди думали только о 1-м мая. Чтобы не раздражать отца они старались ничего не говорить об этом дне. Но поминутно, то одно, то другое слово выдавало направление их мыслей. Эта холодная сдержанность стала, наконец, более тягостной, чем разговор. Адриен прошептал, осторожно намазывая маслом свою тартинку:
— Наверное будут беспорядки.
Глаза Армана загорелись:
— О, беспорядки! Это не беда!
— Как не беда? вскричал Адриен, — что же тебе нужно?
— Революции! — с жаром крикнул Марсель.
— И чего же вы добьетесь этим, бедные мои? Революция не может дать ничего, кроме нищеты.
— Только не эта революция! — с пылом возразил старший. — Прошло время, когда революции разыгрывались случайно; теперь мы знаем истинное положение страны, ее средства. Синдикаты сумеют ими воспользоваться.
— Ты думаешь, — сказал отец, пожимая плечами. — Если бы рабочие знали средства страны, они были бы охвачены ужасом, они поняли бы, что их в действительности не может хватить для всех, и что вместо общества, состоящего из богатых и бедных, они создадут только общество пухнущих от голода.
— Франция в состоянии прокормить сто миллионов, — протестовал Арман. — Для этого надо только всё организовать! Мы готовы!
— А, вы готовы, — меланхолично усмехнулся Боссанж. — А как? Кто разработал план? И знаешь ли ты этот план? Дорогой мой мальчик, об этом ты знаешь ровно столько же, сколько знаю я. Ты состоишь членом антимилитаристического клуба и бываешь на революционных собраниях. На этом всё кончается. Твой клуб и твои собрания не будут в состоянии справиться с управлением хотя бы одного только завода или мастерской.
— Да, но рабочие справятся с этим не хуже, чем твои эксплоататоры. — Они организованы, они почти все состоят в синдикатах.
— Организованы, — вздохнул отец, — достаточно организованы, чтобы устроить стачку, чтобы провозгласить увеличение заработной платы на двадцать су или сокращение рабочего дня; организованы, чтобы кричать, угрожать, ходить в кабаки и аплодировать болтунам. Но, если они возьмут в свои руки заводы, не пройдет и шести месяцев, как им придется прикрыть лавочку.
— Да, если они будут изолированы среди буржуазного мира, бойкотированы смертельными врагами. Но, если они будут бороться и работать в обществе товарищей…
— Откуда ты это знаешь? Разве ты жил в таком обществе? Из кого оно будет состоять? Из людей, грязных, завистливых, и жадных животных. Ты грезишь, ты на луне, подобно революционерам доброго старого времени…
— Мы неуязвимы, — возбужденно отвечал юноша, побледнев от мистического волнения. — Пролетариат сделал гигантские шаги. Он порвал с политическим прошлым, он понял положительные законы общественного устройства, он покрыл Францию солидарными между собою синдикатами, заставляющими трепетать буржуазию; он основал Всеобщую Конфедерацию Труда, ничего подобного которой нет у наших противников, которая руководит социальным будущим гораздо лучше, чем правительство руководит судьбами политическими. Четвертое сословие, бывшее так долго только идеалом, стало, наконец, прочной реальностью, оно готово действовать, ему достаточно сделать только одно движение, чтобы овладеть народным богатством.
— Ты видишь сам, — сказал с горечью отец. — Я прошу у тебя об'яснений, а ты преподносишь мне речь. Ты говоришь недурно, дитя мое, у тебя есть красноречие, но социальные вопросы решаются не красноречием, а путем цифр.
Лицо Адриена выражало такое отвращение, что юноша не посмел продолжать. Он замолчал, полный презрительной снисходительности к идеям старика, который, слишком хорошо чувствуя это, вздохнул.
— Да, мой сын, ты еще молод, ты открываешь Америку.
Завтрак кончился. Адриен не осмелился предложить сыновьям совместную прогулку; он знал, что они будут скучать, что их души будут рваться к городу. Вычистив свой цилиндр, он отправился, с горечью в душе, любоваться зеленью лугов и лесов.
Его уход развязал языки; Арман и Марсель дали волю своему воображению; Адель, в восторге от красноречия своих сыновей, то и дело вставляла фразы. Она начала наводить порядок в квартире "по-своему", отбрасывая носками ботинка, слегка проводя тряпкой по мебели, но это продолжалось не долго. Как только она сочла этот обряд законченным, она предоставила квартиру прежней грязи и хаосу.
Для того, чтобы почтить 1-е мая, она решилась посвятить четверть часа своему туалету; в это время раздалось мяуканье Трубы: революция наступила. Она видела ее. Впереди шла толпа мужчин, размахивающих саблями, железными брусками, огромными ружьями, поющих "Карманьолу". Они были одеты в лохмотья, при этом довольно живописные. На них были остроконечные шляпы, плоские шапочки, или фригийские колпаки; за ними в колеснице ехала дебелая женщина, окруженная господами в сюртуках и цилиндрах. Потом валила толпа женщин, кричавших: "Повесить их! Повесить!" А за толпой женщин везли гильотину.
Это зрелище иногда принимало другой вид, в зависимости от настроения Адели или недавно выслушанных речей. В это утро ей представилось, что она видит группу Конфедерации с бесчисленными знаменами, испещренными девизами и историческими словами, и Грифюля, верхом на белой лошади, сопровождаемого стройными рядами манифестантов, с красной гвоздикой в петлицах, восторженно поющих "Интернационал".
— Они идут! Они идут! — кричала она, бросаясь к окну.
Хотя молодые люди считали невероятным какое-нибудь серьезное выступление в этот час, тем не менее, они последовали за Аделью: все фасады домов были как бы унизаны головами кумушек, из всех дверей выбегали мужчины.
— Всегда одно и то же, — скрипел отец Мельер.
Он был немного бледен. Перрего, приложив руку к козырьку, всматривался в даль. Его лицо было угрюмо, так как теперь, когда он считал, что революция возможна, он ненавидел ее. Показалась новая группа женщин, среди которых были госпожа Мельер, Жоржетта, Евлалия. Начали обрисовываться силуэты пыльных манифестантов, шедших вдоль заборов. Наконец, правда обнаружилась: всё сходбище у Пурайля затряслось от неудержимого смеха. Филиппина грозила кулаком убегающей фигуре, в которой все узнали Гуржа.
— Это не революция, — простонала Адель.
После того как страх увидеть соседей повешенными исчез, она чувствовала себя обманутой.
— Революция не может разразиться в этом пустынном квартале, — успокаивал ее Марсель.
— Значит, надо итти в город, чтобы ее увидеть?
— Было бы лучше женщинам туда не ходить, — авторитетным тоном заметил юноша.
Адель бросила на сына взгляд, в котором восхищение омрачилось беспокойством.
— Почему? Разве там будет резня? Я не хочу, чтобы вы туда шли!
До сих пор она думала, что революция разразится неожиданно, как бомба, и что опасность может грозить одним противникам. Теперь ей уже представлялись баррикады 1848 года и Коммуны.
— Я не хочу! Я не хочу! — повторяла она. — Или иначе я сама пойду с вами.
Непреодолимое и, вместе с тем, трогательное волнение отразилось на ее лице.
— Послушай, мама, — вмешался старший, беря ее за плечи, — бояться нечего. Всё приготовлено, чтобы обеспечить мирную революцию. Марсель хочет сказать, что присутствие женщин может нарушить порядок.
Если самые мудрые слова Адриена проходили сквозь мозг госпожи Боссанж, как сквозь решето, то влиянию своего сына она подчинилась безусловно.
— Капиталисты не посмеют выйти? — спросила она. — А солдаты?
— Капиталисты поостерегутся показать хотя бы кончик носа. Что касается солдат, они поднимут приклады вверх.
Он не был в этом совершенно уверен; он полагал, что солдаты окажут сопротивление, хотя и очень незначительное.
— Армия разделяет наши убеждения, — добавил он, — антимилитаристская пропаганда сделала свое дело: солдаты знают, что их враг не на границах.
— Сегодня вечером все офицеры будут под замком, — кричал Марсель, исполняя воинственный танец. — А самые упорные получат в башку заряд. Идем, Арман?
— Идем.
Марсель убежал и снова появился через некоторое время в засаленом, рваном костюме, а сын, продолжавший традицию отца, надел синий костюм, вычищенный бензином, ботинки с тщательно наведенным глянцем и шляпу, сохранившую еще свою свежесть после двенадцати месяцев употребления.
— У тебя замашки капиталиста, — пошутил младший брат. — Надо одеваться, как простой народ.
— Вовсе нет. Нужно, чтобы народ питался, жил и одевался, как буржуа. Это его право и его долг.
— Быть может, его право, но в очень слабой степени — долг. В грядущем обществе все будут одеваться, как хотят.
На улице они нашли товарищей, нетерпеливо бродивших взад и вперед.
Поминутно, то один, то другой останавливался, устремив взгляд к кварталу Сен-Жак или Итальянскому кварталу.
— Разве мы не пойдем посмотреть?
Группа Пурайля рассеялась; все мужчины собрались теперь у "Детей Рошаля". Госпожа Мельер перед открытым окном вопрошала кофейную гущу и предсказывала наступление поразительных событий. Число кумушек росло. Теперь все ощутили какую-то необычайную пустоту, вызванную отсутствием Ружмона. Несмотря на его протесты, ему приписывали секретное поручение, ожидали от него приказания или, по меньшей мере, сигнала. Он один мог расеять туман, окутывавший план Конфедерации; конечно, он сделает это в решительный момент, но немыслимо, чтобы он этого не сделал совсем. Загадка эта одинаково волновала и людей, собравшихся у "Детей Рошаля", и юных антимилитаристов, расхаживавших вокруг завода Кайлеботта.
— Разве мы не пойдем посмотреть? — в третий раз жалобно спросил Поль Мишерон, более нетерпеливый, чем остальные.
— Возможно, что мы ничего не увидим, — отвечал Арман, загипнотизированный мечтой о внезапной вспышке в определенный час.
— Если, однако, она разразится утром? — настаивал Мишерон. — Так как никто не знает наверняка часа…
— Ты видишь, что Союзы не связаны. Достаточно взглянуть вокруг себя…
Наступило молчание; показались новые антимилитаристы. Инстинктивно все направились к "Детям Рошаля". Все столики на террасе были заняты, так что многим пришлось устроиться в саду. Дютильо собрал, наконец, всю "Шестерку". Вооруженные дубинками и с револьверами в карманах, они сгрудились вокруг ржавых столов. Альфред Красный занял один из угловых столов вместе с Верье и Бардуфлем. Здесь можно было увидеть почти всех товарищей: Пурайля, Фйлатра, Камбери и многих других.
— Чего мы ждем? — закричал Филатр горловым, резким и скрипучим голосом… — Надо итти!..
— Мы пойдем! — воскликнули Дютильо и "Шестерка".
— А зачем? — насмешливо спросил маленький Топен. — Там ничего не будет. Синдикаты не шевелятся.
Его палец описал круг, указывая на всех синдикалистов, копошившихся вокруг столов. Это замечание внесло некоторый холодок.
Дютильо подтвердил:
— Приказ придет в свое время.
— Откуда?
— Гражданин Ружмон тебе это ответит, — резко заявил Пурайль.
— Ты воображаешь, что Конфедерация доверила бы свою тайну кучке голов, которые бы рассказали ее своим самкам. Так сказать, чтобы капиталисты и иезуиты имели время защититься.
Раздался громовой голос Гуржа:
— Конечно! Поэтому-то товарища Ружмона здесь и нет. Он не начнет действия раньше, чем наступит подходящая минута.
Гуржа не был в этом убежден так же твердо, как Исидор, но, утверждая так, он реабилитировал себя, очищая себя от мучительного гнета. Впрочем, его слова казались правдоподобными. Толпа слушала его, восхищенная мыслью, что Ружмон руководился высшими соображениями, и что Конфедерация, уладив всё с войсками, потребует от народа только одного, чтобы он появился и провозгласил всеобщую забастовку.
Дютильо уже казалось, что при красном свете Великого Вечера животное-буржуазия спасается бегством, что кости трещат, как срубы, что кровь течет по тротуарам с веселым шумом дождя в пору равноденствия.
— Пойдем на рекогносцировку, — предложил Альфред Красный.
— Это ни к чему не приведет, потому что ничего не начнется раньше назначенного.
— Пойдем все-таки. Какого-нибудь буржуя подцепим.
Дютильо и "Шестерка" встали, потрясли дубинками.
— Ах, нет, — сказал Альфред, — к чему устраивать скандал. Вы попадете в лапы полиции и будете лишены возможности присутствовать на Великом Празднике.
Аргумент подействовал. Дютильо от мысли, что он будет под замком в то время, как разразится буря, опустил свою дубинку и сделал усилие, чтобы принять совершенно мирный вид.
— Мы разделимся на группы. Одни пойдут по улицам Бабильо, Гобелен и Монж. Другие пройдут в квартал Сен-Жак; третья кучка отправится по бульвару Распайль. Можно по дороге разделиться на еще меньшие группы, а затем мы встретимся в одном месте.
— Не стоит труда, — прервал Боллак, — место встречи не нужно назначать заранее. Всё будет зависеть от обстоятельств.
Дютильо пошел впереди вместе с "Шестеркой". Альфред красный повел типографов и механиков, за ними шел Исидор Пурайль между Бардуфлем и другими товарищами. Три кузнеца маршировали рука об руку, за ними шли золотари Филатр, Камбери и десятка два других товарищей. Молодые антимилитаристы колебались — примкнуть к "Шестерке", или же к войску Альфреда Красного. Первый пленял их своим воинственным видом, во втором их привлекала фигура типографа и его чисто галльская веселость.
В этом шествии было много очарования. Люди, слегка опьяненные алкоголем, были связаны общностью силы и чувств; в них была душа сектантов, доверчивых, воинственных и альтруистичных. Их опьянял шум их шагов, по коже пробегала легкая дрожь, вызванная видениями стычек и сражений, сердца их были полны беспечным героизмом. На улице Толбиак они сгрудились в толпу, с сожалением думая о необходимости расстаться. Дютильо дал сигнал:
— Мы встретимся.
Он увлек всю группу, напевая задорную песенку.