Разочарование революционеров было велико.

Рабочие заранее были так уверены в своей победе, что день 1 мая считали уже историческим днем. Буржуазия, охваченная одинаковой иллюзией, ликовала так, как будто бы одержала какую-то блестящую победу.

Стало известным, что казармы были наполнены солдатами, что целая дивизия стояла наготове в ближайших гарнизонах; газеты доказывали, что мятеж, как бы он ни был силен, должен был быть подавлен.

Однакоже, страх одних и надежда других не исчезли окончательно, так как генеральная забастовка еще не миновала. Стало известным уже 2 мая, что она не разрешится "громовым ударом". Все были к ней подготовлены. Рабочие, занятые в продовольственных предприятиях, все были на своих местах, остальные же показывались на фабриках, заводах. Но в 4 часа землекопы все разом бросили свою работу, сопровождаемые некоторою частью каменщиков и механиков. Лозунгом борьбы являлся восьмичасовой рабочий день.

Двести или триста хлебопеков соединились с забастовщиками, потом к ним пристала некоторая часть типографских рабочих. Но, тем не менее, движение было довольно вяло. Несмотря на расклеенные воззвания и усиленную пропаганду, число забастовщиков не увеличивалось. Хлебопеки отказывались выступать; среди механиков царило разногласие. Одни только землекопы оставались стойкими. Они бродили около построек значительными бандами, ходили дозором вдоль предместий и собирались в кабачках.

В Пустырях Исидор Пурайль предавался гомерическому пьянству. Три раза его приносили домой мертвецки пьяным, а однажды вечером, свалившись в канаву, он вернулся домой только на четвереньках. В "Детях Рошаля" типографщики и землекопы устроили постоянное дежурство. Там они оплакивали отсутствие Бардуфля, Альфреда-Красного Гиганта и Дютильо, присужденных к тюремному заключению. Подобно тому как недавно они воображали, что мятеж был великолепно подготовлен, точно так же и теперь революционеры были убеждены в несравненной стратегии забастовки. Несколько движений в Лионе, в Марселе и в Бресте как бы явились доказательством этого. Они были уверены, что забастовка расползется по всей стране; она укрепится сначала в Париже и в его окрестностях, затем перекинется в маленькие города, в села, в деревни.

Рабочие упрекали себя в том, что они преувеличивали обещания "Голоса Народа" и превратно истолковывали речи Франсуа Ружмона. Ни тот, ни другой не обещали немедленного освобождения: как вчера, так и сегодня, они стояли только за продолжительную, упорную борьбу.

Ружмон присутствовал при начале волнений. Необоснованные надежды и страстное желание переворота с такой силой овладели им, что он покинул Пустыри, боясь опьянить бедных людей несбыточными обещаниями.

Утром 1 мая он направился в город, взволнованный, как юноша. С чувством гневного презрения смотрел он на отряды полиции, драгун и кирасиров. Он отрицал за ними действительную силу… Под воинственной внешностью не таилось ничего, кроме разнузданной беспечности.

Только одна рутина, которая диктует министрам линию поведения, спаивала еще эту разложившуюся среду. Как только народ восстанет, рутина исчезнет, и радикальная республика превратится в прах. Но народ, знает ли он эту слабость? Армия. Не судит ли он об армии, лишенной всякой воли, по одному только наружному виду — по форме, ружьям, лошадям и пушкам?

В городе царило спокойствие. Однакоже, будучи знатоком народной психологии, Франсуа читал на лицах нервность ожидания, которая терзала и его самого. Она обнаружилась у трактирщиков предместий, где была сосредоточена главная масса синдикалистов, она была очевидна в Шато-д'О и на улицах, ведущих от Тампля в Бельвиль: там уже волновалась толпа, за которой наблюдала потиция, и движение которой она направляла. Перед Биржей Труда настроение было революционное. Как наивный рабочий. Франсуа воображал, что Конфедерация Труда, слабость которой хотя и была ему известна, сумела организовать восстание; он воображал, что массами руководит ядро заговорщиков.

Охваченный этой мыслью, он направился через канал Сен-Мартен к Гранж-о-Бель.

Среди куч мусора и разрушающихся построек, в глубине заплесневелого двора, заседал Центральный комитет, который наводил ужас на буржуазию и зажигал энтузиазм массы.

Делегаты бродили по близости. Франсуа увидел бледное лицо Грифюля со свирепыми глазами и азиатское лицо Глеви.

Грифюль отвечал уклончиво на вопросы делегата.

Коммунист понял, что мечта его рушится. Ничего не было подготовлено и еще менее того выполнено. Вся неопределенность надежд, волновавшая революционеров, сказалась и на комитете. Грифюль, Глеви и другие работали без связи. Они знали точнее восставших масс, что волнение, в особенности в Париже, было всеобщее. Бесчисленные донесения как бы указывали на то, что рабочие охвачены пылом, который прежде предшествовал крупным восстаниям, но в действительности всё было проникнуто изумительным равнодушием.

Франсуа ушел подавленный. Он слишком надеялся, чтобы тотчас же прийти в отчаяние; его мысли обратились к другому предмету: он был убежден в энергию синдикалистов и в вялость войска. И после наскоро с'еденного завтрака он снова отправился бродить по улицам. И вот, тогда он удивился своей собственной непроницательности. Как это могло с ним случиться? Никакого определенного желания, никакого действенного энтузиазма: все эти люди жили одной мечтой, ожидая какого-то тайного вмешательства и какого-то чуда… Ружмон улыбнулся, услыхав несколько незначуших ворчаний, увидав несколько мелких стычек с полицией, и окружным путем отправился к Шато-д'О.

Кое-где ему попадались лица, на котопых можно было прочесть "положительное" возбуждение, способное перейти в действие; иногда группа людей как будто бы приходила в возбуждение, которое быстро остывало от нерешительности окружающих; все оканчивалось шутками и гамом. Однако, около четырех часов мечта как будто начала осуществляться: разгоряченная толпа двинулась на полицейскую цепь, но появление кавалерии быстро охладило толпу. Франсуа видел, что все быстро оканчивавшиеся беспорядки производились одними и теми же лицами в одном и том же месте.

Тем не менее, народ выказывал некоторое упорство. После каждой атаки войск или полиции, он сосредоточивался и обращался к драгунам с призывом бросить в воду своих офицеров. Франсуа уже решил уйти, как вдруг показалась какая-то сплоченная группа, присоединившая к бессвязным крикам манифестантов стройный ритмический крик. Пропагандист подумал, что это, наконец, авангард того таинственного легиона, который должен был привлечь и об'единить забастовщиков. Он узнал Дютильо, "Шестерку", Альфреда-Красного Гиганта, Пурайля и других. Сердце его забилось больше от умиления, чем от энтузиазма: как-никак это было дело его рук, это были люди, которых он распропагандировал. Ему было так страшно видеть, что они решительнее и дисциплинированнее других.

Только бы двадцать тысяч таких людей!.. и почем знать, чем бы могло кончиться!..

Он был еще более тронут при виде того, что они двигались вперед с воинственным, почти грозным видом:

— Бедняги, — прошептал он.

Он хотел остановить их напрасную попытку, но вихрь набежавших ротозеев сбил его с ног и увлек в гущу толпы. Затем последовала атака, паника, и Франсуа увидел, как арестовали Дютильо, как за Альфреда Красного уцепился целый взвод полицейских, как Бардуфль боролся с полицейским, которого сжимал своими клещами. Толпа рассеялась. Всякое вмешательство становилось смешным и вредным.

Впродолжение всего вечера он упрекал себя за свою слабость. Как мог он, старый, опытный революционер, попасть в эту ловушку? К чему же было проповедывать организованность, дисциплину, медленное воспитательное значение и роль синдикатов?…

Кто знал, однако, лучше его, что революции еще не было в душах рабочих, что синдикаты были только семенами Конфедерации Труда, только знаменем? Без сомнения, непрекращающееся брожение полезно, без сомнения, при благоприятных обстоятельствах необходимо возбуждать народ к волнениям, даже подвергаться риску грубых репрессий, это иногда побуждает инертную толпу к восстаниям, легенды о которых живут в нескольких поколениях. Но думать о немедленной смене старого века новым веком — какое безумие! Конечно, Ружмон не признавал древней поговорки: "природа не знает скачков". Подобно всем бунтовщикам, он преувеличивал возможность "внезапной перемены", он твердо верил, что человеческие массы периодически переживают брожение, быстрота которого естественна и революции: если между властями традиционной и фактической существуют глубокие несогласия, то между ними разгорается война, как между двумя нациями. Эти разногласия существуют между буржуазией и синдикатами. Но эти последние, находятся только в периоде роста. Это не есть нация в нации, это даже и не федерация племен, народностей, — это бесформенное сборище. Синдикаты двигаются еще ощупью, стремления их еще туманны, шатки; они пока сильны только для мелких схваток, местного восстания, для стычки, но не для решительной битвы…

Развитие стачки усугубляло заботы Ружмона. Он полагал, что, несмотря ни на что, результаты ее будут благоприятны. Оказалось, что вышло наоборот. Хлебники, механики, каменшики, типографщики, землекопы не устояли, синдикаты добились только нескольких минимальных успехов. Франсуа понял, что все были заражены иллюзиями, все — Конфедерация Труда, синдикаты, рабочие и он сам. Он менее ясно понимал, — хотя он это и предвидел, — что наступает такая эпоха, когда борьба за увеличение заработной платы и за восьмичасовой день побледнеет перед метаморфозами производства. Он, пожалуй, сознательно упустил из виду неизбежность конкуренции, которая потребует, чтобы всякое социалистическое выступление было интернациональным. Благосостояние одной какой-нибудь корпорации рабочих во Франции явится невозможным, если подобные же корпорации в Европе и в Америке будут в худшем положении. Поэтому всякая одиночная революция останется бесплодной. Действие профессиональных союзов должно быть или универсально, или же они должны погибнуть. Мечта о замкнутой нации, осуществляющей справедливость в своих границах, есть мечта такая же далекая, как рыцарский роман; социальные статистика и динамика должны будут подвергнуться тому же закону, который об'единит все силы и превратит необ'ятную планету Колумба, Магеллана и Васко де Гама в страну меньшую, чем страна древних веков, но одушевленную одним порывом упорной и победоносной борьбы за освобождение пролетариата.