Теодор проснулся поздно.

Он услышал голос Пауля в коридоре и решил по возможности оттянуть встречу с братом и еще пару часов поваляться в постели. Мать постучала в дверь. Он не отозвался, только покашлял. Было слышно, как мать прошла в столовую и что-то сказала Паулю.

Теодор оделся с особенной тщательностью и прикрепил к петлице значок общества «Бог и железо». Он словно готовился к встрече с опасным противником, внутренний голос побуждал его вооружиться, поэтому он взял один из трех своих пистолетов. Осмотрев обойму, он засунул его в карман брюк. Затем приблизился — тихо, будто хотел застать кого-то врасплох, — к двери столовой, секунду-другую прислушивался и вошел.

Братья наскоро обнялись и поцеловали воздух над плечом друг друга.

— Что это за значок ты носишь? — спросил Пауль.

— Значок нашего общества, — ответил Теодор.

— И что вы там делаете?

— Всякое.

Долгая пауза.

Теодор, который не переносил тишины, принялся ходить туда-сюда по комнате, опустив голову и заложив большой палец в пройму жилета. Казалось, он заучивает что-то наизусть или в спешке разгадывает загадку, заданную братом.

— Ты сегодня поздно встал?

— Да, — буркнул Теодор.

— Поздно лег?

Теодор навострил уши. Известно ли брату о кружке?

— Видишь ли, дождь не давал мне спать. К тому же я работал.

— Ты учишься?

— Да, я уже несколько месяцев занимаюсь Марксом. — Теодору нравилась эпатирующая ложь, когда собеседник, приходя в изумление, испытывал не недоверие, а скорее уважение.

— Как это ты додумался до Маркса?

— У этого молодца встречаются верные мысли. У него был нюх. И потом, врага нужно знать, чтобы с ним бороться.

— Так ты хочешь написать свои возражения?

— Писать? Время писанины прошло. Это я предоставлю тебе. Молодое поколение предпочитает действовать.

— Что значит действовать?

— Работать головой и руками. К примеру, навести порядок в Германии, свергнуть правительство, сослать большевиков и евреев всех мастей, зажечь костер радости и объявить войну.

— Ты говоришь от имени вашего общества?

— Именно, — ответил Теодор. — Среди нас нет таких отъявленных индивидуалистов, как ты. Мы больше не проиграем войну.

— Ты ставишь мне в упрек поражение?

— Разумеется, тебе и другим евреям!

— Значит, между нами война?

— Вражда, во всяком случае. А нужно будет, то и война.

— Раз так, — помолчав, спокойно ответил Пауль, — то мы не можем больше жить под одной крышей. Давай спросим у мамы — ведь по завещанию отца дом принадлежит ей, — кто из нас должен остаться?

— Закон делает из меня дерьмо. По вашему римско-иудейскому праву мне, наверно, придется убраться отсюда!

— Никакого германского права у нас нет.

— Это мы еще посмотрим.

Теодор снова начал прохаживаться — большой палец правой руки в пройме жилета. Он хотел создать атмосферу тихой, осторожной враждебности.

— Ты читал когда-нибудь Маркса?

— Нет, — ответил Пауль, — только кое-что о нем.

Тем не менее Теодор полагал, что признание достоинств марксизма привело бы Пауля в более миролюбивое настроение.

— Что ни говори, громадная штукенция — этот Маркс!

Ничто не могло сильнее вывести из себя Пауля, чем выражение «громадная штукенция», да еще произнесенное в манере, с которой это сделал Теодор. Присутствие брата вызывало резь в глазах, сковывало руки, которые он засунул в карманы, чтобы не видно было, как они дрожат.

— Ты невежда! — сказал вдруг Пауль. — Тебе надо бы выучить простейшие вещи!

— Ты абсолютно ничего не понимаешь! — Голос Теодора стал звонче. — Простейшие вещи! В этом вся ваша мудрость! С этими простейшими вещами вы проиграли войну! Мы откроем новую эпоху в Германии! Ваши простейшие вещи — дерьмо! Мы вообще все начнем сначала! Не нужно читать Гердера и Лессинга, чтобы стать человеком и настоящим немцем. Презренная зависть заставляет вас так говорить с нами. Вы не даете нам подняться! Вы нас ненавидите! Вы завидуете нашему будущему! С этим вашим «классическим» образованием! Вот в чем правда! Ты тупица!

Последнюю фразу Теодор выкрикнул так громко, что из кухни пришла госпожа Бернгейм. Прежде чем заговорить, она провела тыльной стороной ладони по бровям, чтобы выжать из своих упрямых сухих глаз слезы, которыми думала себе помочь. Стоя в дверях, она сказала:

— Ну, Пауль, разве твой брат не глупое дитя?

Теодор посмотрел на мать и брата так, как смотрят на труп поверженного врага. Он вынул платок и начал протирать очки. Маленькими голыми глазками, над которыми трепыхались тонкие веки, он смотрел то на мать, то на брата, думая при этом: «Они у меня в руках!» Потом надел очки.

Пауль вдруг поднялся и угрожающе поднес оба кулака к лицу Теодора. Тот схватился за карман, в котором лежал пистолет. Пауль вдруг вспомнил о сцене с Никитой и ткнул кулаком Теодору в глаз. Послышался тихий звон. Очки разбились. Госпожа Бернгейм вскрикнула.

Несколько минут все трое стояли неподвижно, точно восковые фигуры в паноптикуме. На консоли тикали часы. Дождь барабанил в окно. Из коридора был слышен шум воды в водопроводе.

Затем группа распалась. Госпожа Бернгейм исчезла в дверях. Пауль вышел из столовой и направился в библиотеку.

Теодор собрал осколки стекла, хотя хотел было оставить их на полу. Он и сам не знал, зачем ему эти осколки. Кинуть их в кастрюлю, чтобы все сдохли? Бросить их за столом Паулю в глаза? Или насыпать в солонку? Держал осколки в стиснутой ладони, он неуверенными шагами направился в свою комнату. Там он взял пальто, предусмотрительно переобулся в сапоги, не желая доставлять удовольствие матери и брату, заболев воспалением легких, и вышел из дому. Он направился к оптику, а потом в общество «Бог и железо».

В библиотеке Пауль обнаружил, что большая часть его книг исчезла. Он пошел в комнату Теодора, взял несколько книг с полки и отнес обратно. Затем вернулся в комнату брата. Осмотрел три непромокаемые куртки с обвисшими рукавами, на которые были пришиты свастики, черные на белом фоне. В углу у стены стояла прогулочная трость, к рукояти которой был приделан стальной стержень, упрятанный внутри палки. Еще там были охотничье ружье, два пистолета в тумбочке, на письменном столе два кинжала, похожие на ножи для разрезания бумаги. Рядом с чернильницей два картонных ящичка с патронами. Теодор мог обороняться здесь от целой роты.

В комнате, где кроме батарей центрального отопления стояла еще маленькая железная печка, было жарко. Печь остыла, но чувствовалось, что еще вчера ночью ее топили. Эта печь придавала помещению вид унтер-офицерской комнаты. Вместо кочерги Теодор пользовался обломком механизма зонта. Около печки висели крест-накрест две сабли; в середине — забрало шлема, заботливо хранимая реликвия.

Во всем доме только в комнате Теодора было тепло. С тех пор как госпожа Бернгейм начала экономить, привратник должен был включать отопление, только если ртуть опускалась до пяти градусов по Цельсию. Дыхание ледяной пустыни овевало мебель, ковер, окна в комнатах, которые напоминали холодные, прозрачные, аккуратные и по-нежилому прибранные витрины мебельного магазина. Все было новым и ненужным. Полировка блестела как в день покупки. На коврах, казалось, не оседала пыль. Впрочем, госпожа Бернгейм кое-какие ковры свернула и поставила в угол. Там они и стояли, грузно прислонившись к стене, как бы в ожидании, что кто-нибудь да заберет их. На том месте, где они раньше лежали, теперь был мягкий, гладкий, кирпично-красный линолеум. Из множества часов, которые господин Бернгейм принес в свой перестроенный дом, — при его жизни часы стояли или висели в каждой комнате, поскольку он питал слабость к часам и ощущал ценность времени, — теперь шли только одни — на камине в столовой. Госпоже Бернгейм казалось, что эти дорогостоящие устройства скорее изнашиваются в постоянном движении. И все же она оставила мертвые часы в каждой комнате, и из белых, серебряных, ставших ненужными циферблатов и стрелок, годами показывавших одно и то же застывшее время, исходило в морозную пустоту помещения безжизненное молчание.

Пауль дважды обошел дом, каждый раз останавливаясь перед поясным портретом своего отца. Он висел в кабинете над полкой, на которой когда-то свалены были в кучу случайные книги, письма и газеты, а сегодня стояли только почтовые весы, одинокие, тихонько дрожавшие, будто от холода, со сверкающей шкалой из латуни. Казалось, взгляд отца покоился на этих весах. Им было нечего больше делать, кроме как показывать невесомость этого мертвого взгляда. Пауль пытался за весьма неудавшимся художнику представительным обликом разглядеть настоящее лицо отца. Но это ему не удалось. Он помнил еще движения его тела и рук, голубые вены и прямоугольные, очень чистые и почти белые ногти. Однако лицо отсутствовало, оно никогда не жило. Бесполезно было даже открывать склеп. Лицо отца состояло теперь из тысячи дырочек, оно стало обиталищем и пищей червей.

Он впервые грустил о смерти своего отца. Отец был единственной силой и теплом этой семьи, и Пауль решил покинуть дом. Пока жива была его мать, никаких перемен не предвиделось. Никогда не заставит она Теодора уйти. Паулю захотелось уехать.

Он прошелся по саду. Розовые кусты подрагивали, укрытые соломой; молодые побеги ив у решетки подросли, гномы жалко мокли под дождем. Они потеряли свои веселые краски, и выщербленная изразцовая белизна их сказочных бород смешивалась с зеленью мха. Они прибыли сюда юными, бодрыми старичками, а теперь в ожидании распада потеряли веселое достоинство старости. В отличие от людей, гномы с фабрики «Грютцер и компания» в юности были седыми, а в старости стали бесцветными. На узких дорожках не сыпали больше гравий, он больше не скрипел под ногами; тинистая почва проглатывала маленькие камешки. Сад в этот холодный, дождливый осенний день напоминал строительный участок.

— Чем же занят садовник? — спросил Пауль мать за обедом.

— Я его уволила, — сказала госпожа Бернгейм. — Точнее, он пошел в армию и неделю назад вернулся. Но я его больше не взяла. Швейцар тоже может за садом ухаживать. Мы должны себя ограничивать, Пауль! Я продала большую повозку и двух лошадей, а часть загона сдала внаем Гестнеру.

— Кто это?

— Торговец молоком, разве ты не знаешь? У нас уже год нет кухарки, только горничная, а еду я и сама могу приготовить.

— И отопления больше нет.

— В подвале еще есть уголь, но его не хватит на всю зиму, если мы начнем топить уже сейчас. Что ты будешь делать в январе? Такие времена настали! Эти нищие прямо рвутся в дом, совсем обнаглели. В один прекрасный день они нападут на нас. Теперь ведь сплошное беззаконие! Мервиг советует мне купить ценные бумаги. Что я буду делать с акциями, если грядет всеобщий крах?

— Деньги обесценятся, мама!

— Обесценятся? Деньги?! — воскликнула госпожа Бернгейм. — А что еще может иметь хоть какую-то ценность?

Казалось, ей сообщили, что солнце восходит сегодня в последний раз.

— Лучше покупать акции, — продолжал Пауль.

— Ради Бога, нет, Пауль! — сказала мать. — Женщине акции ни к чему. Женщина в бирже ничего не смыслит.

— Предоставь это господину Мервигу.

— Видишь ли, это невозможно. Он советовал мне купить облигации военного займа. Пойди завтра в контору и поговори с ним. Он мне в последние месяцы совсем не нравится. У него в доме дела плохи. Сыну ампутировали обе ноги, и он потерял место. Ах, эти люди! Служащие честны, лишь пока ладишь с ними.

В ее голосе звучало прежнее «королевское величие» — состояние, в котором она все еще чувствовала себя как рыба в воде. Это коробило даже Пауля, хотя и он никогда высоко не ставил «персонал».

— Но, мама, господин Мервиг тридцать лет у нас на службе.

— А на тридцать первом начинает красть! — сказала госпожа Бернгейм, и ее губы сомкнулись так плотно, что кожа на скулах напряглась и лицо стало похоже на белый камень.

Пауль пошел к Мервигу вечером, перед закрытием конторы. Тот сидел, как всегда, за стеклянным матовым окном у высокого бюро. Пышные седые усы были закручены, строгие зеленые глаза напоминали осколки бутылочного стекла, голос походил на раскаты отдаленного грома. Господин Мервиг был из тех кристально честных старых служащих, которые уже не ощущают разницы между порядочностью и бессердечием.

— Все идет скверно, господин Пауль, — сказал Мервиг, и его жалоба звучала как упрек. — После кончины покойного господина мы потеряли многих клиентов. Большинство ушли в крупные банки, а это плохо для маленьких. Другие занялись всякими рискованными сделками, но это не деловые операции, как их понимал ваш преставившийся родитель.

— Скажите проще: покойный, господин Мервиг, — перебил Пауль и, чтобы не выслушивать длинные разглагольствования старика, добавил: — Теперь все мы начнем жить по-новому, господин Мервиг. Я все беру в свои руки.

— Самое время, господин Пауль.

— Мама, — сказал Пауль вечером, — я ручаюсь за господина Мервига. Я все проверил. Он лишь немного глуп.

— Персонал всегда глуп, дитя мое. Не принес ли ты, кстати, газету? Теодор сегодня домой не пришел. Обычно он всегда приносит.

— Разве мы не выписываем ее?

— Больше нет, дитя мое. Я отказалась от абонемента.

— Почему ты не пошлешь за газетой?

— Я думала, ты принесешь одну, Теодор — другую, тогда получится уже две.

— Сейчас схожу куплю.

Когда Пауль вернулся, на столе лежала телеграмма: «Роберт приезжает среду. Целую, Лина».

Ведь был еще Роберт! Пауль почти забыл о нем. Что могло случиться с этим ротмистром?

— Нужно взять его в дело, — предложила госпожа Бернгейм.

— Но он ничего в этом не понимает.

— Не страшно, он втянется и войдет в курс. Такой человек, как он!..

Госпожа Бернгейм по-прежнему оценивала мужчин по их наружности. Она любила своего зятя.

— У него представительная внешность. Даже в гражданском он выглядит как кавалерист.

Пауль не без горечи подумал о кавалерии, в которой ему не суждено было остаться. Это кавалерия была виновата в его встрече с Никитой, в его долгой болезни. Ничего плохого о Роберте не скажешь. Когда свояк приехал, Пауль встретил его приветливо. Собственно говоря, Роберт был славный, безобидный человек. Только вот костюм носил отвратительный. Слишком широкий галстук и слишком маленькую темно-зеленую шляпу. Пауль решил сначала отвести Роберта к портному, в шляпную лавку и к хорошему парикмахеру.

Выглядевшего вполне по-светски ротмистра он посадил в банк. Пауль был рад, что его свояк стал жить вместе с ними. Такой надежный человек.

Сам Пауль занялся так называемой «зарубежной службой». Под «зарубежной службой» он понимал путешествия. Снял квартиру в Берлине. В банк приезжал раз в неделю.