Амнистия позволила Теодору Бернгейму и его другу Густаву вернуться домой.

Они приехали в Германию пасмурным утром из солнечной и ясной Венгрии, где весна уже прочно обосновалась. Сама природа позаботилась о том, чтобы сохранить в возвращающихся тоску по приятному изгнанию. У Густава было загорелое лицо, быстрые и решительные движения. Возвращаясь в Германию, он лишь повиновался принятым правилам. Теодор был бледен и тороплив, его руки суетливы, стекла очков треснули. Для него это был не просто испорченный инструмент, а скорее поврежденный орган. Его слабые плечи тяготил груз перемен, связанных с возвращением на утерянную родину. В таком положении мужчина и истинный немец должен быть меланхоличным и веселым, испытывать чувство горечи и зрелой уверенности, полниться надеждами и энергией. Какая куча обязанностей! Время от времени Теодор посматривал на своих попутчиков, чтобы проверить, производит ли на них впечатление его драматическая фигура.

— Из всех этих соотечественников, — сказал он Густаву, — никто так не переживает, как мы. Они едут по своим делам, будто ничего не случилось; каждый думает о своей службе, и никто — о Германии.

— Не болтай чепухи! — ответил Густав.

Теодор замолчал. Давно уже — с тех пор как они покинули страну — возненавидел он своего товарища Густава. Собственно, Густав виноват в их побеге. Это Густав вовлек его в преступление и стал причиной изгнания. Густав-то чувствовал себя там прекрасно, Густав был невозмутим, Густава ни о чем не задумывался, Густав не читал книг, Густав не любил разговаривать, Густав высмеивал Теодора, Густав не питал к нему никакого уважения. Если бы Теодор мог отделить свои чувства от своего мировоззрения, ему пришлось бы признаться, что его единомышленник более ему ненавистен, чем любой политический противник. Однако он должен был все движения чувств, все переживания и события приводить в соответствие со своими убеждениями, с Германией, с евреями, с миром, с внутренними и внешними врагами, с Европой. Потому-то он был рядом с Густавом. По этой причине он каждый раз начинал дискуссии, на которые у Густава был вечный ответ: «Не болтай чепухи!» Не будь Густав таким молодцом, говорил себе Теодор, я стал бы его презирать. Но так как Густав был «такой молодец», приходилось его ценить.

На вокзале они простились. Ссылка нашла здесь свой конец. Общность убеждений и жизни на чужбине была все же не так сильна, как мысли об отцовском доме, которые возобладали в тот миг, когда они предъявили свои билеты. Родной город несся навстречу. Он состоял из тысячи безымянных запахов, которым не было дела ни до политики, ни до нации, которая его населяла, ни до расы его жителей. Он состоял из тысячи неопределимых звуков, которые, смешанные с детством, жили в памяти, не давая о себе знать до сего дня, и лишь теперь внезапно и мощно откликались на родственные шорохи и шумы. Родина посылала возвращавшимся одну за другой хорошо знакомые им улицы, в которых не было ничего общественного, ничего всеобщего, никаких идеалов, никаких убеждений, никаких увлечений, — ничего, кроме личных воспоминаний. Густав, более здоровый и простой, покорился им, забыл, почему он покинул родину и каким образом теперь возвращался. Теодор, однако, находил, что потеряться в личном — недостойно его. Он боролся с воспоминаниями, с шорохами, с запахами. И даже в этот час ему удавалось чувствовать себя фактором общественным, свое возвращение воспринимать как призыв нации, свой родной город — как кровью пропитанную и порабощенную землю, и когда Теодор наконец свернул на улицу, откуда виден был его дом, ему было только любопытно увидеть свою мать и узнать о скорби, которую могло причинить ей его долгое отсутствие, — не более чем любопытно.

Она вышла на порог, чтобы встретить сына. Она забыла все сцены, все часы, когда ее материнская забота о неудачном ребенке превращалась во враждебную и горькую насмешку. Сейчас она знала только одно — ее ребенок возвращается. Ничего больше. Час возвращения слегка напоминал час его рождения, оживлял давно уснувшую боль в лоне и сердце. Она обняла его, не целуя. Голова Теодора лежала на плече матери. Слезы наворачивались на глаза, сердце его колотилось. Сжав зубы, с раскрытыми глазами за треснувшими стеклами очков он старался остаться «мужчиной». Растроганность была ему некстати, как и любовь матери. Лучше бы мать встретила его так же холодно, как однажды дала ему уйти.

— Ты так похудел, — сказала мать.

— Должно быть, — ответил он не без скрытого упрека в голосе.

— Мы посылали тебе мало денег, — пожалела мать.

— Именно так, — подтвердил он.

— Бедное мое дитя! — воскликнула она.

— Без лишних слов, мама! Дай мне принять ванну.

— Скажи мне хоть слово, Теодор. Как тебе жилось?

— Как собаке — в дурацкой стране, с клопами. Мерзкие твари!

— Клопы? — вскричала госпожа Бернгейм.

— И вши, — добавил Теодор со злорадством.

— Боже сохрани! Теодор, ты должен сейчас же сменить платье!

Она пошла на кухню.

— Анна, приготовь ванну! Десяти полешек достаточно, но принеси еще угля из подвала, вот ключ! — С военных времен госпожа Бернгейм не давала служанкам ключа от угольного погреба.

Она проводила сына в ванную и не хотела его оставлять. Ждала, пока он снимет одежду, и искала случая ему помочь. Она была счастлива, когда увидела, что рукав рубашки Теодора почти оторвался от плеча.

— Я сейчас же пришью, — сказала она.

— А где другие рубашки?

С каким-то наслаждением ждала она, когда сын разденется. Казалось, она надеялась обнаружить в нем телесный недостаток, который можно будет объяснить отсутствием его дома, как и оторванный рукав рубашки. Теперь она видела сына нагим; в первый раз со времени своего детства он снова лежал перед нею в воде, прикрытый только очками — последний покров, который он не отважился снять перед матерью.

— Каким ты стал тощим! — сказала госпожа Бернгейм.

— И больным, — добавил ее сын.

— Что у тебя болит?

— Легкие и сердце.

— Ты по крайней мере благополучно доехал?

— Много евреев по пути. Слишком много для одной Германии.

— Будь разумен, Теодор! Оставь евреев в покое. Это твои друзья тебе внушили.

После ванны Теодор пошел в свою комнату. Он открыл дверь. Он не догадывался, что комната сдана. Из-за близорукости он не сразу заметил госпожу советницу Военной высшей счетной палаты. Маленькая, худая, укрытая шалью, она лежала на диване и, завидев Теодора, тихо вскрикнула. Это прозвучало как крик совенка.

— Кто вы? — спросил Теодор.

— Оставьте мою комнату! — закричала госпожа советница Высшей счетной палаты.

Теодор отпрянул назад. Он хотел проверить пистолет, который по недоразумению там оставил.

Он пошел к госпоже Бернгейм.

— Мне нужна моя комната.

— У нас нет денег, Теодор! Она сдана на год.

— Мне нужна моя комната! — повторил он.

— Будь добр, Теодор! — умоляла мать. Внезапно она упала в кресло, закрыла лицо руками и начала беззвучно всхлипывать. Теодор смотрел, как дрожат ее плечи. Непонятная сила толкнула его к матери. Он сделал шаг и застыл.

Я стал бы слабаком, сказал он себе. И: все женщины плачут, когда стареют! Он отвернулся, подошел к окну и выглянул в сад.

Внезапно он оглянулся и спросил:

— Где я буду спать?

— Анна будет спать на кухне, а ты — в комнате, где жил кучер.

— Ах так! — сказал Теодор. — Пауля ты никогда бы в комнате кучера не поселила. Я уже жалею, что приехал домой. Ну, погодите же! Погодите!

Днем он пошел к Густаву.

Густав сидел в кругу семьи, между замужней сестрой и тремя братьями, которые все служили почтальонами. Пахло праздничной кислой капустой и свежепожаренными зернами кофе. Торговец бумагой уже обещал принять Густава на службу. Через неделю он приступал к работе, рассчитывая получить профессию.

— Он ничего не хочет больше знать о политике! — сказал один из трех почтальонов. Они сидели в расстегнутых форменных куртках. На вешалке около двери, как тройня близнецов, висели их фуражки.

— Через год он пойдет в институт. Будет экономить. Мы все будем экономить, — сказал второй почтальон.

— Наш отец тоже никогда не интересовался политикой, — заметил третий.

— Мы не хотим ничего знать о политике, — сказала мать Густава, вперившись в Теодора взглядом.

Теодор понял, что семья друга его не любит. Каждое сказанное ему слово имело скрытый, враждебный смысл, которого он не угадывал, но которого боялся. Эти людишки вели себя так, будто считали, что именно Теодор ответствен за политические пристрастия Густава. Тот же сидел в окружении родственников, став вдруг аполитичным и неотличимым от них. Праздничный запах из кухни овевал всех и побуждал к пошлому, близкому и очевидному удовольствию. Теодор понял, что внезапно потерял единомышленника. У Густава больше не было политических убеждений. Он хотел идти честным, порядочным мелкобуржуазным жизненным путем.

Дурная раса, думал Теодор, пока его острый матовый носик вдыхал кухонные запахи. Он быстро простился. И, уже оказавшись на улице, почувствовал, что одиночество, которое всегда представлялось ему невесомым, стало вдруг тяжелым, давящим.

Я буду стараться, начну учиться, познавать, наметил он себе. По мне, так пусть Густав хоть почтальоном станет.

Дома мать принесла ему короткое письмо от Пауля. В нескольких фразах, звучавших как служебное уведомление, Пауль сообщал, что обручился с Ирмгард Эндерс.

— Везет парню, — заметил Теодор.

— Будем надеяться, — сказала мать.

— Проходимец, — пробормотал Теодор.

Госпожа Бернгейм вышла из комнаты. Со времени приезда Теодора прошло едва ли восемь часов. Между тем она уже устала от его присутствия. Это очень напоминало прежние мучения. Теодор вернулся как ревматическая боль, которая отпустила на несколько месяцев и забылась. Ах, она узнавала его, своего сына! Таким он всегда был, таким навсегда и останется.

Она дала Теодору ключ от дома и сказала, что он может уходить и приходить, когда захочет. Есть он будет в своей комнате. Обед ему могут оставлять и подогревать. Госпожа Бернгейм подняла на мгновение лорнет. Ее взгляд скрепил печатью и утвердил то, что она постановила. И с тех пор Теодор видел мать только при случайных встречах. Лишь через несколько месяцев, за два-три дня до бракосочетания Пауля, которое должно было состояться в Берлине, он обратился к матери с несколькими словами. Он спросил ее, когда она собирается ехать. Она ответила:

— Я не поеду. Нищая мать не смотрится на свадьбе.

— А вот я поеду, — решил Теодор.

— Я думала, ты не любишь брата, разве не так?

— Для меня это возможность завязать отношения.

Несколько секунд госпожа Бернгейм раздумывала. Затем сказала неожиданно резким тоном, каким обычно разговаривала с привратником:

— Я напишу Паулю. Он пошлет тебе денег, ты поедешь в Берлин и там останешься. Я не могу больше тебя содержать. Тебе действительно нужны связи. Пора зарабатывать себе на хлеб. Собирай чемоданы!

Впервые Теодор испытывал уважение к своей матери. Она стояла перед ним, бледная, старая, выше его ростом, левая рука на бедре, правая простерта в воздухе, указывая на коридор, где стояли чемоданы Теодора. Рука, казалось, хотела увековечить приказ. Она изгоняла сына из дома. В этом не было никакого сомнения.

Теодор отправился в Берлин. Он пошел в отель Пауля и назвал себя. Пауль попросил его подождать в холле. Теодор воспринял это как оскорбление и хотел уйти. Хорошо, сказал он себе, очень хорошо. Буду голодать, останусь без крыши над головой, начну опускаться. Ну и пусть! Но покинуть отель у него не хватило духу. Это был богатый отель. Этот молодчик, думал он, не пускает меня к себе, чтобы я не увидел, что он занимает целую анфиладу комнат. Ну ладно! Это «ну ладно!», которое он прошептал себе под нос, принесло ему некоторое утешение, будто имело какой-нибудь смысл, будто выражало собой какую-то ответную меру.

Наконец появился Пауль.

— Безукоризненная элегантность! — произнес Теодор вместо приветствия. Они протянули друг другу кончики пальцев. Затем молча сели.

— Что ты пьешь? — спросил Пауль в смущении.

— Во всяком случае, не липовый чай.

— Виски?

— Если больше ничего нет.

— Послушай, Теодор, — начал Пауль, — ты можешь, если будешь в настроении, навещать меня раз в месяц, когда мы вернемся из свадебного путешествия. Выбери себе определенный день. Насчет прочего — вот адрес моего адвоката. В течение полугода ты будешь получать пятьсот марок в месяц. За шесть недель начиная с завтрашнего дня ты должен найти работу. Вот адрес моего портного. Можешь сшить себе три костюма. И можешь прийти на мою свадьбу. Она состоится здесь, не в церкви.

Наступила долгая пауза. Оба пили виски с содовой. Затем Теодор встал, протянул брату вялую кисть и вышел.

Он тотчас пошел к адвокату.

— Ваш брат просит вас, — услышал Теодор, — послезавтра пораньше посетить господина Брандейса. Господин Брандейс ждет вас. — Ему отсчитали пятьсот марок.

На следующий день состоялось бракосочетание Пауля. Оно совершилось быстро, без особого шума; все прошло как по маслу. Теодор едва успел увидеть жену Пауля. Среди пяти гостей-мужчин он заметил и Брандейса.

«Этот молодчик скупит теперь всю Германию».

В холле Теодор увидел, как Брандейс сразу же отделился от группы других гостей и пошел прочь легкими шагами, странными для его грузной и крупной фигуры.

— Не хотел бы я с ним породниться, — сказал вблизи от Теодора один из гостей другому.

— Да, один из тех, кто нажился на инфляции, — ответил его собеседник.

Одного Теодор знал: это был господин Эндерс. Другой походил на господина Эндерса как родной брат. Оба состояли из одинаковой гладкой, округлой и твердой субстанции и напоминали деревянные, отполированные до глянца и раскрашенные шары. Они разговаривали так громко, что их можно было слышать во всем зале.

— Эти люди, — сказал господин Эндерс и остановился у колонны, словно подыскивая себе опору для долгого и утомительного доклада, — эти люди так же отличаются от нашего брата, как морские разбойники от обычных моряков. Это пираты!

— Совершенно верно, господин Эндерс. В то время как отцы наши приобретали состояние, трудясь в поте лица своего, эти люди получили деньги бессовестно и благодаря счастливому случаю. В этом и разница. И особенно повинен в том Восток, который дарит нам, как вы справедливо заметили, этих пиратов делового мира. Moral insanity.

— Я рад, что хотя бы господин Бернгейм входит в число его директоров. Одна гарантия, по крайней мере, есть, пусть и одна-единственная.

— И все же мне не хотелось бы вести с ним дела, — заметил собеседник господина Эндерса.

— Послушайте, — сказал господин Эндерс, который принимал во внимание все возможности, — делать дела — это нечто другое. Если мы покажем людям a lа Брандейс, что такое приличный торговец и честный промышленник, то мы воспитаем в них порядочность, а это доброе дело!

Оба удалились. Теодор остался за колонной. Разговор этот наполнил Теодора самоуверенностью и большой благодарностью к господину Эндерсу. Ему так трудно было совершить визит вежливости к Брандейсу! Теперь, когда он знал, что думает высшее общество о монголе, ему казалось проще противостоять этому типу. Он никоим образом не благодетель мой, думал Теодор, это Германия оказала ему благодеяние.

Воодушевленный таким образом, Теодор на следующий день отправился к Брандейсу. Он не стал подниматься, как некогда это сделал его брат Пауль, пешком по лестнице; он вошел в лифт. Но Пауля Бернгейма Брандейс принял сразу же, а Теодора заставил долго ждать. Приемная была белая и голая, на столике лежали специальные журналы, которые Теодора не интересовали. Теодор начал бегать из угла в угол и скоро устал. Молодчик пытается меня унизить, думал Теодор, но я ему это припомню! Он все еще ходил туда-сюда по пустой комнате, все более вялыми становились его шаги, слабые глаза уже ничего не видели, кроме маслянистой белизны стен. Теодор вынул из кармана зеркальце, осмотрел свое бледное, помятое лицо и остался доволен. Лицо выглядело, по его мнению, благородным, решительным и умным. Он слегка выпятил нижнюю губу, чтобы профиль казался энергичнее. Его тонкая шея раздулась. Он еще раз провел кончиками пальцев по светлой полоске пробора. В этот момент его позвали к Брандейсу.

Брандейс поднимался так медленно, что встал как раз в тот миг, когда Теодор подошел к столу. Несколько поспешно, так как неправильно рассчитал глубину, Теодор упал в мягкое кресло. Брандейс так же медленно опустился на стул, как вставал. Он ждал. Теодор не произносил ни слова. Было тихо. Тикали невидимые часы. Брандейс положил тяжелые волосатые руки на поверхность стола.

Наконец Теодор встал:

— Я должен вас поблагодарить!

— Вы ничего не должны, — сказал Брандейс, оставаясь сидеть. — Ваш брат сообщил мне о вашем желании посетить меня. Я понимаю, что желание было не ваше, а его. Он полагает, что вам следует служить у меня.

— У вас? — спросил Теодор.

— Я не разделяю в достаточной степени такого мнения; думаю, вы для этого не годитесь. Кроме того, этому мешают ваши политические убеждения, крайне мешают.

— Я националист и консерватор.

— Как это обычно понимают, — сказал Брандейс очень тихо. — На мой взгляд, я — консерватор, а вы — крайний радикал. Кричать, устраивать демонстрации и носить кожаные куртки — это, по моему убеждению, не консерватизм. Это, скажем так, не вполне прилично.

— У вас нет права об этом судить.

— Мой долг лишь помочь вам! — сказал Брандейс тихо.

Теодор снова сел. Теперь он видел Брандейса совсем близко, его взгляд терялся на широких равнинах смуглого лица. Ему следовало бы добавить, что он сам о демонстрациях и куртках думал сходным образом. Теодор вспомнил семейство Густава. У него мелькнула мысль, что хорошо бы сблизиться с Брандейсом. Это совсем не трудно, подумал он. И, наклонившись вперед, сказал:

— Я вчера услышал случайно разговор о вас, господин Брандейс!

— И хотите мне его сообщить?

— Да!

— Я вас разочарую. Меня это не интересует. Я знаю, что люди, разбогатевшие лет двадцать назад, считают меня морским разбойником, поскольку я разбогател лишь за последний год. И возможно, — Брандейс улыбнулся, — меня также считают опасным, меня боятся! — закончил он внезапно громко.

Затем продолжал со своей обычной мягкостью:

— Я полагаю, вы в достаточной степени интересуетесь газетами, чтобы стать журналистом. Я мог бы рекомендовать вас даже газете правого толка. Однако там уже имеется несколько вам подобных сотрудников. В то же время, вы, возможно, станете приобретением для демократической газеты — крупной, с солидной репутацией, — издатель которой мне кое-чем обязан. Демократическая газета может очень хорошо использовать молодого человека с праворадикальным прошлым. Проще говоря, у евреев вы сделаете карьеру. Хотите?

Теодор хотел сразу сказать «да». Но Брандейс не стал дожидаться.

— Вы мне напишете!

Он встал. Безмолвно, с поклоном, в котором тотчас раскаялся, так как он, пожалуй, получился слишком низким, Теодор простился.