В селе Котлован на обширной площади второй день пьяно шумела июльская ярмарка.
Множество лошадей всех пород, мастей, возрастов, привязанных к зеленым крестьянским телегам, к городским рессорным бричкам, к узким щегольским бегункам, к низким плотно вбитым кольям, — толклись на грязной, загаженной навозом, пожелтевшей земле сельского майдана. В ржанье неспокойных кобыл и нетерпеливо бьющих копытами жеребцов поминутно врывалось однотонное коровье мычание и рев барственно развалившихся огромных волов. На телегах в тесноте кудахтали куры, шумливо гоготали, свирепо мотая головами, большущие откормленные гуси, тонко визжали связанные поросята.
В стороне, скрипя и шатаясь, невесело крутилась под ржавое завывание разбитой шарманки старая карусель, визгливо взлетали узкие лодки высокой качели, пронзительно хохотали краснощекие дивчины.
Все было на ярмарке, как всегда, — и протяжный гул, и хмельные крики, и пьяные драки.
Не было только покупателей, и тысячи голов скота, как были приведены на ярмарку, так и оставались непроданными. Не удивлялись крестьяне. Все было понятно — все старались сбыть свой скот, и никто не хотел его покупать.
— Що ж ты, бисов сын, не купуешь коней, — в третий раз назойливо спрашивал толстого бородатого цыгана старый, огромного роста длинноусый крестьянин, — скалишь зубы, як той жеребец, тай годи.
— А на що мени твои кони? Щоб немец на квиток забрав? Хай у тебе бере.
— Заладила сорока Якова... Немец, немец...
— А що ж робить, зараз вин пануе!
Только помещичьи приказчики за сущий бесценок, за гроши скупали крестьянских лошадей, и дальние городские торговцы брали для спекуляции птицу, яйца, масло, сало.
Зло палило нещадное солнце. Нагретая земля испарялась вонью ярмарочного навоза, от телег несло удушливым запахом птичьего помета, плесенью гниющих овощей, кислятиной прелой шерсти. Дети прятались в серую тень под телегами, женщины надвигали платки до самого носа, собаки сидели недвижно, обалдело высунув языки. Истомленная полуденным зноем ярмарка лениво копошилась, устало шумя однотонно-разноголосым гулом.
И вдруг в привычное ровное гудение ворвалось что-то необычайное. Толпа насторожилась. Как будто неожиданно налетевший ветер пробежал над высоко поднявшейся темной рожью — пронесся из уст в уста тревожный говор. Люди поднимали головы, беспокойно озирались, слезали с телег, всматривались в сторону большого шляха.
— Немцы, немцы!.. — пронеслось уж явственно от воза к возу. — Бачь, с того краю идуть!
— Коней забирать будут... — догадался кто-то.
— Ой, пропали наши кони...
Кто-то стал торопливо запрягать, свирепо понукая застоявшихся сонных лошадей.
— Но! Но!.. Ты!.. Стой, не бийся! Та стой ж, невира[9]!..
Точно по сигналу все вдруг поднялось, заторопилось, закружилось в тревожном вихре. Пытаясь выехать из рядов, бешено стегали по спинам лошадей, но те испуганно становились на дыбы, опрокидывали телеги, неслись на соседей, топтали детей и птицу.
И — так же внезапно, как начался — переполох утих. Все неожиданно застыло в испуге. Только кое-где скрипели еще колеса тронувшихся телег и яростно ругались перепившиеся буяны.
Охваченные редким кольцом кавалерии, люди молчаливо смотрели на въехавшую в середину площади конную группу немцев. Пеший отряд двинулся вдоль рядов, и, точно передразнивая покупателей, ветеринары стали одинаковым заученным жестом раскрывать лошадиные рты, щупать бабки, хлопать по крупу. Принятую лошадь выпрягали и уводили, а застывшему в онемении хозяину выдавали аккуратный синий «квиток» и деловито шагали дальше.
Лошадей не браковали, брали всех подряд. Выпрягали из телег, отвязывали от барьеров и кольев, отбирали у хозяев и, сгоняя в табуны, отводили на край площади.
Люди тихо роптали, боязливо переговаривались между собой. Женщины беззвучно плакали.
— Що це буде? Последних коней забирають.
— Як теперь быть? Як же ж без коня?
Пьяный крестьянин, швыряя мерлушковую шапку на землю, кричал, обливаясь слезами:
— Не дам кобылы, не дам!.. Хоть росстрилюйте, не дам!.. Хиба ж мени можно без кобылы?.. А?.. Що ж я без ее робыть стану?!. А?!.
Между возов тихо пробирался Остап, покрытый соломенной чумацкой шляпой, в широченных, измазанных дегтем шароварах. Обросший бородой, он был неузнаваем. У каждой телеги он останавливался и как бы невзначай бросал:
— Що же воно так и буде?.. Як захотят — так и станут змываться?.. И хлеб, и скот, и усе на свити — чужим дядькам, а нам що?..
— Ну, а як же быть?
— А не давать — тай годи! Не давать!..
— Эге, ты и сюда забрався, — вырос неожиданно перед Остапом рыжий Пиленко, — все народ змущаешь?..
Остап хотел пройти мимо, но подвыпивший Пиленко загородил ему дорогу и, густо багровея, хмельно размахивая кулаками, натужно кричал:
— Тикай з ярмарки! Та з села тикай, бо наче головы злишим!
Откуда-то неожиданно для Остапа появилась Ганна и, схватив за рукав Пиленко, стала его оттаскивать.
— Та идить, хозяин, к арбе, усю птицу покрадут!.. Идить!..
— Не твое наймичье дило! Ходи сама до птицы, ходи, пока вожжей не огрив!
Ганна оттаскивала Пиленко к арбе, наполненной клетками и птицей. Упираясь, он шел, на ходу оборачиваясь и крича:
— Що?.. Взяв?.. На, выкуси!.. Вона моя баба, а не твоя!.. — Он грубо облапил Ганну. — Що хочу, то с ней и роблю!!. Ось!..
Улыбка сползла с лица Остапа. Брови сдвинулись, сжались челюсти. Он внезапно прыгнул, схватил Пиленко правой рукой за шиворот, левой под зад и поднял высоко, во всю длину своих здоровых рук, и сразу, рывком, швырнул вниз. Взяв Ганну за руку, скрылся в толпе.
У самого края рядов, на перекрестке двух дорог, где шла приемка лошадей, немцы вплетали в лошадиные хвосты номерные таблички. Одна из лошадей не давалась, била задом, становилась на дыбы. Немец бегал вокруг, ругался, звал на помощь, но и втроем справиться с ней не могли. Взбешенные солдаты злобно дергали за повод, нещадно били кнутом, но жеребец с глазами, налитыми кровью, раздувая багровые ноздри, метался из стороны в сторону, разбрасывая немцев, как щепки. Испуганные и рассерженные, они топтались в смущении. Из толпы вышел хозяин жеребца, молодой крестьянин, почти юноша.
— Стойте, я его сам возьму!
Он подошел к лошади, похлопал ее по крутой, упругой шее, погладил морду и вдруг легко, как с трамплина, вскочил ей на спину. Дико гикнув, взмахнув руками, он толкнул лошадь, и та, внезапно рванувшись, распластав ноги, с места бешено понеслась, мимо придорожного колодца, через плетни и канавы, по чужим дворам и огородам, унося улюлюкающего, свистящего всадника в открытое поле, к недалекой реке.
Ошарашенные немцы сначала растерялись, потом вскочили на коней и бросились вслед, но усталые лошади безнадежно отставали, вызывая смех толпы.
— Що, ноги коротки достать такого жеребца?
— Погоди, подрастут, тоди погонишь!
— Не садись на чужого коня!
— А де ж ему своих взять, коли ж из них ковбасу дома зробили!
Мальчишки визжали вокруг:
— Немец-перец, колбаса, свистнул лошадь без хвоста, сел задом наперед и заехал в огород.
Потеряв надежду нагнать беглеца, немцы стали стрелять. То справа, то слева, то сзади всадника взметались серые облачка пыли, но живая мишень уходила все дальше, становилась меньше и скоро скрылась совсем за линией спуска к реке. А еще через несколько минут на том берегу показалась крохотная точка, постепенно сливающаяся с бурой травой.
— Ушел! Ушел парень с конем, дай ему бог здоровья!..
В суматохе многие стали уводить своих коней. С ярмарки начали разъезжаться, народ двинулся сразу, во все стороны, оттирая немцев, опрокидывая рогатки.
По команде лейтенанта немцы собрались у въезда на площади, и вдруг в скрипящий ярмарочный гул ворвался дробный треск и вслед за ним сразу другой, третий...
На миг все остановилось, замерло, затем люди хлынули, спасаясь от пуль, к середине села, оставляя на произвол обозы и скот.
На площади и дальше на всем пути — у возов, между сбившимися в кучу овцами, под опрокинутой арбой с сеном, в разных позах: сидя, лежа, навзничь, ничком, на боку — были разбросаны человеческие тела. Одни застыли в неподвижности, другие медленно куда-то ползли, третьи ворочались на месте, точно одни уже давно заснули, другие только укладывались.
В навозной жиже, опираясь на колесо рессорной брички, полусидела маленькая светлорусая девочка, и по лицу ее со лба стекала струйка крови. Головка опрокинулась чуть назад, в полуоткрытых голубых глазах застыли испуг и удивление. Рядом, протянув руки к девочке, точно желая достать ее, лежала ничком такая же светловолосая женщина со сбившимся на плечи головным платком. В стороне от них, разбросав большие ноги и длинные, будто нарочито вытянутые руки, свалился навзничь огромный седоусый человек, и в разжатом кулаке его лежал синий «квиток» на принятую лошадь.
Уложив на чью-то брошенную бричку двух ползущих по земле раненых, полузатоптанных детей, Остап тихонько, стараясь не трясти, сворачивал в закоулок, ведущий в поле. За ним внезапно выскочили трое верховых и, наседая лошадьми, толкая прикладами, погнали обратно.
У сельского управления собралась толпа избитых, окровавленных, грязных людей, окруженных редкой цепью немцев и вартовых. Из задних рядов, увидев Остапа, высунулся вдруг взлохмаченный, с разбитым лицом Пиленко и закричал, обращаясь к лейтенанту:
— Ваше благородие! Ось главный большовик! Вин завсегда змущал народ!.. Вин кричал — «не давайте немцам хлеба!.. Не давайте конив, гоните их, бейте их!..».
Остапа провели прямо в помещение, а Пиленко выпустили. Будто только этого ожидая, Ганна бросилась к хозяину и тяжелым ударом крепкого кулака опрокинула его в дорожную пыль. Она нагнулась над ним и, точно вальком по мокрому белью, размашисто, звонко, била правой рукой по голове и лицу. В такт каждому удару она точно выдыхала:
— Ось тоби, ось тоби, за все, за все, за все!..
Арестованные и стража одобрительно смеялись.
Ганна устало разогнулась и, оправляя на ходу сбившийся на шею платок, быстро пошла к реке.