Прошло несколько дней.
Стояла черная, чуть освещенная звездами, без малейшего ветерка, точно застывшая в неподвижности, душная ночь.
В окошко кто-то постучал. Выглянула седая голова, потом исчезла, и сейчас же старуха появилась в дверях. Всматриваясь в темноту, сердито ворчала:
— Прямо горе без Жучки... Кого тут носит по ночам?
— Остап Оверко тут живет?
— Тут, да не тут... Уехал... А вы кто будете?
— Знакомый его... Из Киева... с Арсенала... Может слыхали?
— Не слыхали.
Из дверей высунулась Горпина.
— А як вас звать?
— Федор Агеев.
— Ну, заходите.
Горпина бросила на прохладный земляной пол огромный кожух, и Федор, усталый с дороги, уснул в тот же миг.
На рассвете из лесу от Остапа приходил за хлебом подпасок Сергуня. Забрав буханки хлеба, долго, подозрительно, исподлобья осматривал Федора и, медленно что-то обдумывая, нехотя согласился на просьбу Горпины проводить его в лес к Остапу.
По дороге Сергунька искоса бросал суровые взгляды на незнакомого человека в городской одежде и стоически подавлял в себе желание заговорить с ним. От важности он сопел, часто шморгал носом и время от времени звучно сплевывал на сторону.
Федор, занятый своими мыслями, сначала не замечал мальчишку, потом стал приглядываться.
— Ты что ж такой сердитый? А?
Сергунька только хмуро взглянул и ничего не ответил.
Федор рассмеялся.
— Що вы зубы скалите? Як дитя малое...
Федору стало совсем весело. Светлорусая вихрастая головка мальчишки, большие серо-синие глаза, размашистые, будто пальцем нарисованные брови, надутые губы — все вызывало невольное желание приласкать маленького смешного подпаска. Потом понемножку разговорились. Сергунька рассказал Федору, как в одно лето умерли от тифа отец и мать, как немцы и гайдамаки увозили из деревни хлеб, как угоняли на станцию скот, как пороли в волости мужиков. Он говорил, видимо, подражая взрослым, — отрывисто, сердито, в паузах свирепо сплевывая.
— А в Змиевке перед самой школой пятый день на дереве трое дядек висять... А в Коровине парубки побили одного немца, щоб к дивчинам не лазил, а немцы наших шесть человек постриляли, а остатных в город повезли... А собаки на той неделе скаженого пана чуть в куски не порвали... А скотину мы теперь в лесу ховаем... Немцам не дадимо... Остап приказав... Ось побачите... А Петровку всю насквозь спалили...
Солнце из багряного стало сверкающе-золотым и всплыло высоко над горизонтом; над желтеющим полем широко опрокинулось голубое небо, воздух прорезали серые стаи шумливых воробьев, в золотистой массе высокого жита кричали незнакомые птицы — и было странно слушать все, что рассказывал Сергунька; даже бывалому, многознающему его спутнику минутами все казалось злою шуткой, выдумкой, бредом тяжело больного.
Желтые колышущиеся поля сменялись большими черными полосами невспаханной земли, шершавыми, точно подстриженными под машинку колючими участками прошлогоднего покоса.
— Мужики не пахали, не сеяли... — деловито, по-взрослому, пояснял Сергунька. — Щоб панам не досталось. А зараз, кто и посеял, снимать не хочет... Все равно немцы отберут...
— Так и надо, Сергунька, правильно...
В лесу Сергунька вел Федора не большой дорогой, а узкими заросшими тропинками, то неожиданно сворачивая в гущу толстых дубов, то прыгая через коряги и пни, и снова выходил на тропинку.
Внезапно открылась небольшая поляна, круглая, нежнозеленая, точно выхоленная клумба в богатом саду. Солнце заливало лужайку, на зелени тихо, точно в сговоре с людьми, паслись лошади, коровы, овцы, и так же тихо в тени под деревьями лежало несколько человек.
Федор не сразу узнал Остапа, но тот уже издали заметил своего памятного собеседника и быстро пошел ему навстречу.
Молча пожав друг другу руки, улыбались, как старые знакомые, потом отошли в сторонку, сели в тени под старыми дубами и долго тихо о чем-то беседовали.
Сергунька, сгорая от любопытства, десятки раз обегая вокруг, старался уловить хоть что-нибудь, но до ушей его долетали только отдельные слова или малопонятные отрывки фраз.
Желание знать все до конца не давало ему покоя. Он уже хотел было подойти вплотную, но Федор и Остап поднялись и пошли к людям на поляне.
Сергунька широко раскрыл рот и восторженно слушал слова Федора, обращенные к мужикам. Ему не все было понятно, и поневоле больше всего интересовал необычный чужой выговор.
«Мабуть — кацап, — подумал довольный своей догадливостью мальчишка. — Кацап, а яка голова...».
— Ну как, товарищи? — хитровато улыбаясь, спрашивал Агеев. — Хорошо свое добро, как ворам, прятать от чужих дядек?.. А?.. В своем доме свое хозяйство открыто держать не можно!.. А?.. Придет враг, все заберет, все увезет!.. Да еще и вас с собой захватит, ежели что скажете!..
Федор остановился, как бы ожидая ответа, и, не дождавшись, прибавил:
— Не мне вам рассказывать, сами все знаете, на своей шкуре испытали!.. Верно?..
Рябое лицо Федора стало вдруг жестким. Темные глаза смотрели тяжело, властно, требуя ответа.
Крестьяне окружили Федора.
— Верно, знаемо.
— А вы що скажете? Що присоветуете?
— Вы городской, образованный, вы и скажите — що же ж делать, як быть.
Федор, выслушивая десятки вопросов, стараясь запомнить их, охватить единым ответом, долго молчал, потом, жестом остановив их, стал снова говорить.
— Дело не в том, что вот, мол, немцы пришли, что-то забрали и дальше пошли... Нет! Они пришли, чтоб уничтожить большевиков, чтоб вырвать обратно у народа советскую власть, чтобы вернуть помещикам землю, капиталистам собственность!.. Они пришли, чтобы навсегда закрепить здесь свою власть, а нас сделать рабами... Понятно?
— Ото ж. Розумием.
— На соби бачимо.
Пытливо глядя в глаза мужиков, Федор будто выяснял, действительно ли им все понятно.
— Им нужна, — продолжал он, — Украина, чтобы выкачать из нее продовольствие, сырье, все ее богатства. Товарищи, у нас в руках теперь есть тайный договор, который немцы заключили с Центральной радой. Рада призвала немцев, чтобы они уничтожили большевиков, и отдает им за это всю Украину и все, что у вас есть!.. За первые же три месяца они должны вывезти шестьдесят миллионов пудов хлеба, сто тысяч голов рогатого скота, сто тысяч лошадей, четыреста миллионов штук яиц, один миллион гусей, один миллион прочей птицы!.. Это для начала, а если их не прогнать, то сил никаких нехватит, чтоб их насытить...
Люди стояли ошарашенные, не роняя ни слова, растерянно поглядывали друг на друга.
Только Петро, недавно появившийся и жадно слушавший все, что говорит Федор, внезапно прервал молчание.
— Що, голопупы бисовы, чули?.. А?.. Хреста на вас не оставять!.. Усе снимуть, шаровар не оставять...
— Постой, Петро, погоди, — тихо остановил его Остап, — дай говорить, ты потом скажешь.
— Товарищи, — продолжал Федор. — По всей Украине ходит немецкий пан, берет мужика за горло, давит железной лапой!.. А где ему противятся — там сжигает целые деревни, расстреливает народ тысячами... Но Украина больше не хочет молчать!.. Украина восстает против врагов!.. По всем губерниям народ поднимается целыми волостями и бьет немцев, выгоняет их со своей земли!..
Федор на миг остановился и стал что-то доставать из узкой складки нательной рубахи.
— Товарищи, я... — сказал он, прищуриваясь, — я вам прочту то, что написал один большевик, — он развернул смятый клочок газеты, — этот большевик товарищ Сталин, комиссар по делам национальностей, лучший друг и сподвижник Ленина. Вот что он пишет: «Против иноземного ига, идущего с Запада, Советская Украина подымает освободительную отечественную войну, — таков смысл событий, разыгрывающихся на Украине...». Понимаете — оте-че-ствен-ную войну!.. Немцы захватили Украину, как семьсот лет назад захватили татары, и так же грабят ее, разоряют, так же убивают, сжигают, берут в плен, превращают в рабов!.. Товарищи, те времена прошли, теперь нас в рабов не превратят, украинский народ отстоит свою свободу, свою землю, свою батьковщину...
Долго еще говорил Федор...
Кончив, он сел на траву, снял фуражку и вытер большим платком вспотевшее лицо. Затем бережно сложил газетную вырезку и тихонько, точно боясь повредить ее, твердыми, плохо сгибающимися пальцами стал вкладывать в узенький разрез кожаного ремня.
Сергунька на миг скрылся между деревьями и сейчас же вынырнул оттуда с жестяной кружкой в руках.
— Дяденька, може воды хотите?
Федор рассмеялся:
— Ох ты, какой догадливый!
И сразу лицо его стало новым, неожиданным. Глаза стянулись в щелки, в углах набежали морщинки, рот растянулся в широкую, добрую улыбку.
Крестьяне окружили Федора — стояли, сидели, лежали на траве. Они засыпали гостя вопросами. Первое смущение от незнакомого человека прошло, И на слова Федора они отзывались крепкими словечками.
— Теперь другой пути нема, теперь тилько бить немца, тай годи!
— Сбросили одно ярмо, а теперь другое дамо надеть? Не бувать цему!..
— Як уси подымемся, то воны так побигуть, що задницы не побачишь.
— Хан воны сказятся, трясца их матери!
Детскими белесыми глазами восторженно смотрел на Федора худой тщедушный пастух Хвилько, брат Ганны. Радостно, как жеребенок, носился по траве, кувыркаясь и играя с лохматой деревенской дворнягой, потерявший свою суровость Сергунька,
Только Остап, опустив над глазами густые брови и зажав зубами люльку, стоял неподвижно чуть в стороне и упрямо о чем-то думал.
— Тут Остап вам кое-что расскажет, — говорил Федор, поднимаясь с земли. — А я поеду дальше...
Внезапно из-за деревьев показалась женская фигура. Даже Остап не сразу узнал в ней Ганну. От бега она раскраснелась, темные волосы рассыпались, расширенные глаза тревожно искали Остапа.
Узнав, она бросилась к нему, с трудом, переводя дыхание, обрывая слова, показывала рукой в глубину леса.
— Ну, стой, передохни... — останавливал ее Остап.
— Воны идуть сюды... Пиленко шлях казав... Зараз отдыхають... Сидять у ветряков... Тикайте, тикайте, воны зараз придуть...
Остап обернулся к подпаску.
— Сергунька, проводи дядьку до Перловки, покажь ему хату Коваля.
Он протянул руку Федору.
— Дуйте полным ходом.
— Ладно. Ежели что — держите связь, как сговорились.
— Добре.
Хвилько уже сгонял стадо. Без крика и хлопанья, тихо бегая за разбегающейся скотиной, он вместе с другими, замахиваясь хворостиной, собирал свое многоголовое хозяйство.
— Гони в Вороний... — тихо заметил Остап.
И в ту же минуту, приглушенно топая мягкими копытами, почти бесшумно, двинулось плотно сбившееся пестрое стадо по узкой лесной тропинке.
На краю поляны, у трех дубов остались только Остап и Ганна. Обняв ее и нежно гладя большой жесткой рукой ее волосы, он неторопливо говорил:
— Мовчи!.. Не плачь... Не так ще заживем... Иди Кривою Балкой до дому... Як сонце зайде — приду до хаты.
Он с минуту следил за быстро удаляющейся фигурой Ганны, спокойно раскурил погасшую люльку и, тихо направившись в глубину леса, сразу исчез между деревьев.