За два часа промчали двадцать с лишним верст, сбили на подступе к Березкам сонную заставу, обрезали телефонный провод и ворвались через поперечную улочку в середину села.

Сумерки, которых советовал выждать рассудительный Суходоля, еще и не приближались, день был в разгаре, палило жаркое солнце, белые хаты ослепляли расплавленным серебром.

Конная толпа, поднимая густые тучи плотной серой пыли, стремительно, одним огромным подвижным комом, точно гигантское многоголовое животное, неслась по широкой сельской улице.

У каменного дома с зеленой крышей, над которой развевался белый германский флаг с черным одноглавым орлом, отряд прямо с разгона остановился, и в тот же миг люди, стуча оружием, быстро спешились, точно скатились с лошадей.

Часовой успел выстрелить, но сам, будто пораженный собственной пулей, свалился под ноги стремглав бегущей толпе партизан.

Кто-то уже выстрелил из окна, у ног бегущих взорвались две ручные гранаты, послышались крики команды и звуки сигнала. Но в короткое мгновенье толпа петлей охватила дом — и люди уже врывались внутрь сквозь окна и двери, швыряли в помещение плотные, как камень, черные «лимонки», стреляли, рубили, обрушивались на опешивших немцев.

На крыльцо выбежал, стреляя из маузера, низкий, с большим животом и русой бородкой, коренастый офицер. Увидев перед собой огромную фигуру партизана, он бросился назад, но, взмахнув вдруг руками, шумно грохнулся на порог под ударом короткого тесака. В комнате между стенкой и шкафом прижался к висящим шинелям рыжеусый фельдфебель, но тот же огромный партизан тем же тесаком рассек ему голову и деловито двинулся дальше.

На дворе шло сражение с караулом. С крыши маленького сарая уже сбросили едва успевший зататакать раскаленный на солнце пулемет, за ним грузно полетел, как петух с забора, сшибленный пулеметчик. Из-за стен сарая, из-за погреба, из-за штабелей свеженапиленных досок показывались круглые, в плоских бескозырках немецкие головы, высовывались стволы винтовок и хлопали непривычно гулкие выстрелы. Но сразу же хлопки умолкали, круглые головы проваливались как в тире, падали из обессилевших рук винтовки.

Пока дрались с караулом, Сергунька бежал к арестному помещению, а за ним врассыпную едва поспевали шесть партизан во главе с Остапом. Часовой, увидев бегущих, сразу бросил винтовку и поднял руки. Потом, что-то сообразив, стал услужливо показывать знаками, что ключа нет, что его кто-то унес.

Остап ухватился руками за огромный висячий замок и, размахнувшись, ударил изо всех сил громадной ногой в дощатую крепкую дверь. Дверь затрещала, вогнулась внутрь, но осталась невредимой. Остап ударил еще раз, доски чуть поддались, полетели мелкие щепки и пыль, но дверь оставалась крепкой. Тогда, схватив винтовку, он ударил прикладом сверху вниз по толстой ржавой задвижке, потом еще и еще раз. Задвижка, обнаружив резьбу длинных порыжевших винтов, вдруг заметно поддалась. Еще удар — и дверь с жалобным визгом распахнулась.

В полумраке сразу ничего нельзя было разобрать. В крохотное закоптелое окошко бывшей бани едва проникал желтый задымленный свет, сквозь узкие двери солнце просачивалось так же скупо, задерживаясь в темном предбаннике.

Остап вышиб прикладом окно и сразу увидел на низких носилках светлую фигуру Ганны.

— Остапе!..

— Ганну!

Вместе с рязанцем Матвеевым подняли носилки и быстро вынесли во двор. У дверей уже стояла рессорная бричка с бледным Суходолей на козлах. Бережно уложили Ганну на свежее сено, рядом усадили Сергуньку и выехали на улицу.

— По коням!..

Из группы крестьян, освобожденных вместе с Ганной, вырвался немецкий солдат с худым лицом и железными очками на желтом носу. Он побежал за бричкой, возбужденно что-то крича.

— Хай з нами едет, — тихо сказала Ганна, — вин бильшовик.

Его усадили рядом.

Из ворот вылетали один за другим лохматые, пестрые, разгоряченные конники. Стремительно охватили полукольцом бричку и, поднимая облака серо-коричневой пыли, понеслись живым, гудящим, трепещущим комом по широкой сельской улице.

Из дворов неслись навстречу и сзади запоздалые немцы. Громыхали со всех сторон выстрелы, вблизи на майдане зазвонил набат.

Но отряд неожиданно резко свернул в поперечную улочку и легко вырвался на полевую дорогу.

— Не нагонят!.. Все на полях! — кричал прямо в ухо Остапу несущийся рядом с ним лохматый всадник. — Вони мужиков косить заставляют та пански экономии оберегают!.. А тут одни караульные, та дневальные остались!

Остап молча несся вперед и, не отводя глаз от прыгающей во главе отряда черной брички, по-всегдашнему хмуро, думал какую-то думу.

Сейчас прибавилась еще одна забота — Федор Агеев долго не возвращался, из Вороньего Гая надо сниматься, — немцы найдут теперь след и нагрянут большими силами, оборвут связь с повстанкомом, — как ее потом наладить?..

«Плохо без Федора, — думал Остап, — без него, как без головы... Как действовать дальше?.. Что делать?..».

— Действуй сообразно с обстоятельствами, — говорил ему, уезжая в Нежин, озабоченный Федор. — Общее положение тебе известно, а дальше дела сами скажут, чего делать... Голова у тебя — дай боже...

В полуверсте от лагеря, на повороте от большой дороги, нагнали группу крестьян, идущих в том же направлении. Люди шли издалека, обгорели, обливались темным потом, пытливо вглядываясь в непонятную, непривычную толпу вооруженных селян.

— Ну, що скажете, граждане?.. — спросил Остап.

Люди поняли, что это старшой и, окружив его коня, перебивая друг друга, стали торопливо рассказывать о своих горестях.

— Нехай один говорит. Ну, хоть он!

Остап кивнул на пожилого, в большой соломенной шляпе, желтоусого, заросшего серо-рыжими колючками крестьянина, по глубоким морщинам которого текли полоски обильного пота.

— Не можно больше терпеть, — говорил он медленно, сдержанно, почти лениво, — сил никаких нема. Як вернулся пан Полянский, собрал он отряд, щоб экономию свою сохранять, а теперь волками по селам носятся та с другим отрядом, с офицерским, як ще встретятся — сказать не можно, що делают!..

Картина, ясная во всей своей безобразной наготе, быстро возникала перед глазами слушавших.

Помещик Полянский, бывший гвардейский полковник, вернувшись к себе в имение вместе с приходом немцев, организовал свой собственный отряд, состоящий из бывших офицеров, урядников, городовых, фельдфебелей. Сначала он «только» охранял свое поместье, потом начал помогать немцам собирать по селам продовольствие, сгонять крестьян на полевые работы, потом стал рыскать по уезду, разыскивая «большевиков, матросов и дезертиров», и, находя, тут же собственноручно расстреливал, вешал, порол. Он объявил свою шайку «карным загином» — карательным отрядом — и часто, особенно соединяясь с неизвестно откуда появившимся офицерским карательным отрядом, носился из волости в волость, из села в село, устраивал на майданах полевые суды, публичные казни и экзекуции, проводил реквизиции, накладывал контрибуции, поджигал дома «подозрительных», увозил неизвестно куда «опасных» и «чужих».

В селах всего уезда именем помещика Полянского пугали друг друга, его старались не вспоминать, и при крике: «Едут!..» — люди стремглав уносились в поля, прятались в хлебах, заползали в ложбины и яры, подолгу отсиживались в ближних рощах и речных камышах.

— Ось яка у нас жизнь! — заключал каждый раз после рассказа соседа старый, сутулый крестьянин с треугольным скуластым лицом и круглыми, как у птицы, светлыми глазами. — Ось яка жизнь!..

И так же, каждый раз одинаково, разводя руками, возражал ему другой ходок, медлительный и угрюмый:

— Яка ж это жизнь, это хуже смерти... — И в глазах его застывали тоска и недоумение.

— Не можно больше терпеть, не можно, — убедительно повторял основной рассказчик, желтоусый, обросший длинными рыже-серыми колючками крестьянин. — Не можно, хоть верьте, хоть не верьте!..

Долго шли молча между желтых несжатых полос.

И снова перед взором Остапа проплывали картины горящих деревень, ограбленных дворов, проходили ряды замученных, расстрелянных, повещенных крестьян, толпы мечущихся, осиротевших женщин и детей.

— Що же вы хотите, товарищи? — не поднимая головы, спрашивал он ходоков. — Зачем пришли?

— Подсобите, товарищи... К нам приходите... кончайте с панами...

— Що ж вы сами не подниметесь?

— Головы у нас нема.

— Нема того человека...

— Опять же — где взять оружие?

Смотрели в лицо Остапа просительно, выжидающе, будто в нем одном была их надежда и спасение.

— Добре, — сказал Остап, — повечеряйте, отдохните, ночью порешим все дела...

А ночью была забота о Ганне. Она то приходила в себя, то снова впадала в беспамятство. Напрасно Горпина прикладывала к горячей голове ее полотенце, смоченное в студеной ключевой воде, напрасно вливала в безвольный рот настой травы, известной Назару Суходоле еще от его предков запорожцев, напрасно гладил ее руки и нежно звал Остап, — она подолгу не откликалась или сквозь стоны выкрикивала бессвязные слова и странные звуки. Очнувшись, пугливо озиралась вокруг, горящими глазами всматривалась в лица, шептала что-то и снова впадала в забытье.

За семь верст гнали лошадей в ближайшее село, привезли знакомого фельдшера.

Фельдшер обжигал над огнем узкие ланцеты и говорил Остапу:

— Заражение крови у нее... плохо очень... Я расширю рану и прочищу... Иодом ее смажу... А там — все зависит от организма... Может и выживет...

Петро носился на рыжем своем жеребце по взбаламученному лагерю и передавал приказы Остапа.

Запрягали лошадей, выстраивали обоз, на выходе из леса вытянулась двумя длинными шеренгами пехота, четырехугольником темнела конница, в хвосте застыла батарея.

Остап молча стоял у черной брички, на которой лежала безучастная Ганна. Она больше не металась, не стонала и, казалось, спокойно уснула. Он наклонился над ней и долго, неотрывно всматривался в лицо ее, освещенное скупым мигающим светом железнодорожного фонаря.

Он смотрел на большой чистый лоб, на ровную линию носа, на чуть раскрытый маленький рот, на беспомощный белый подбородок, и чувство огромной, безмерной, невместимой нежности наполняло его грудь.

Он взял ее руку, горячую, безвольную, прижал ее к своим глазам, к груди, ко рту:

— Ганну... Ганнуся...

Кто-то взял его за плечо.

Он обернулся.

Петро, держа под уздцы лошадей, свою и его, тихо сказал:

— Пора. Садись.

На бричку сели Назар и Горпина. Тихо поехали вперед. Пристали к хвосту обоза.

Мимо них промчались Остап и Петро. И через минуту где-то уже далеко впереди раздалась команда Остапа:

— По коням!..

В предрассветной зеленой темноте, топая, скрипя и дребезжа, глухо двинулась колонна, плотно трамбуя широкую лесную дорогу.

Вышли из леса вдоль знакомого шляха.

Вороний Гай оставался все дальше и дальше, темнея зеленым квадратом знакомых и близких дубов, кленов и грабов.