В этом году, вспахав и засеяв весною отнятые у помещиков поля, крестьяне дождались хороших всходов, но вместе с житом, овсом, ячменем, гречихой взошли плоды германской оккупации — вернулись помещики и потребовали не только возвращения своих земель, но с ними вместе и весь урожай, обещая отдать крестьянам только ничтожную часть за снятие его.
Однако крестьяне хлеба не снимали.
Желтые поля волновались, как осенние озера, наклоняя под свежим ветром тяжелеющие колосья.
Штабом командующего украинскими войсками на Украине был дан приказ — в трехдневный срок выйти на поля и снять урожай. За сопротивление — полевой суд и суровая кара, вплоть до расстрела.
Но крестьяне не шли.
— Колы ж земля ихняя та хлеб ихний — нехай сами и знимают!..
И вот в село Березки пришел батальон немецкой пехоты и вместе с легкой батареей разместился в уютных домах, окруженных садами, огородами и ульями.
На рассвете поднимали все село — всех, от детей до дряхлых стариков, — строили по-военному, разбивали на отряды и в собственных крестьянских телегах гнали под конвоем на уборку хлебов.
Но плохо шла работа на полях.
То нечисто полосу выкосили, то кто-то ночью увозил накошенное, то воспламенялись один за другим золотые скирды, и десятины пространства заволакивались черными тучами клубящегося дыма. Хлеба загорались и днем, и ночью, и на рассвете, но виновных никак не могли найти. Иногда хватали первых подозрительных или попросту каждого десятого и расстреливали ночью над глубоким яром в полуверсте за селом.
Часть батареи ушла из села, и вскоре березовцы услышали, как где-то вблизи раскатисто, точно в грозу, ухали громы и в сумерках вспыхивали синие зарницы орудийных выстрелов.
Березовцы стояли в темноте деревенской ночи, смотрели на пылающий горизонт, слушали зловещую канонаду и в тоске, сознавая свою беспомощность, скованные железным немецким батальоном, подавленные неустранимой силой его орудий, опускали руки, обреченно ожидая страшного конца.
Именно в это село, опутанное, зажатое стальными лапами врага, пришли ночью посланные Федором усталые от дороги Ганна и Сергунька.
Они расстались на перекрестке дороги у белеющей в темноте церкви и пошли в противоположные друг другу стороны. Идя задами дворов, Ганна старалась подойти ближе к жилью, чтобы зря не пропали листовки — не унесло бы их ветром, не скрутил бы на цыгарки хозяин дома.
Луна то выходила из-за облаков, ярко освещая поля, огороды, строения, сады, то исчезала в клубах быстро бегущих серо-дымных облаков, и тогда все вокруг сразу утопало в коричнево-зеленой мгле.
Пользуясь короткой темнотой, Ганна быстро подбегала ближе к хате, бережно клала на видном месте белый лист и так же быстро бежала назад.
Прошла уже много дворов, оставила много ровных белых листочков. У одной хаты, на завалинке, когда Ганна совсем близко подошла, вдруг забелели две фигуры, зажглись огоньки сигар и послышались чужие, незнакомые слова.
Сердце остановилось, застыло, охваченное удушливым холодом. Ганна постояла, не шевелясь, минуту, две, целую вечность. Никто не трогал ее, не спрашивал, — видимо, не замечал или принимал за свою. Она тихонько пошла назад, наколола на острие палки реденького тына две листовки, точно развесила белье, и медленно, не оглядываясь, пошла дальше.
Пачка становилась все тоньше, дворов оставалось все меньше, кончалась ночь.
Еще немного, и дело будет сделано.
Хорошо бы пройти еще по той стороне улицы.
Но что там с Сергунькой?..
Поспеть бы к рассвету встретиться с ним на майдане. Там, за церковью, должны они — кто раньше придет — ждать друг друга.
Неожиданно Ганна издали увидела на дорожке между огородами, позади крайних хат, застывшую фигуру солдата с ружьем.
Что это?..
Может быть дозор, застава? Может быть здесь батальонный штаб или офицерская квартира?
Закоулками вышла она между дворов на широкую, застывшую в темноте улицу и пошла вдоль домов, оставляя у каждого по листочку.
Темнота уже рассеивалась, становилась серой, прозрачной. Тяжелые черные тучи оказались вьющимися клубами дыма над далеким пожаром, а сразу за ними заметно потемнело синее небо, снизу чуть-чуть окрашиваясь малиново-розовым нежным туманом.
Ганна, нагнувшись, положила листок на завалинку большой белой хаты и быстро пошла дальше, но сразу же от толстого серого дерева, стоящего рядом, отделилась такая же серая фигура с винтовкой и преградила Ганне дорогу.
— Хальт!..
Часовой, взяв ее за руку, подвел обратно к завалинке и поднял листок. Медленно зашарил по карманам, достал зажигалку, осветил листочек, взглянул и, сразу потушив огонь, толкнул Ганну:
— Гей!..
Он постучал в окошко.
Кто-то сонно откликнулся, зажег свет, вышел, взял листовку, осветил ее карманным фонариком и ушел обратно в хату, позвав за собой Ганну.
Он долго обыскивал ее и цинично щупал ее тело. Ганна отталкивала его, отшвыривала прочь, царапала руки, но он молча, назойливо лез снова, обдавая запахом душистого мыла и сигар. Нащупав сквозь юбку пачку бумаги, он упрямо хотел достать ее, стараясь опрокинуть Ганну. Он повалил ее, но Ганна, рассвирепев, ударила его по лицу. Ожидая ответного удара, она зажмурила глаза, но он только боролся с ней и хрипло выбрасывал слова:
— Я буду отпустить... Мой совсем отпускайт... Тольки отдай бумажка... Я буду взять бумажка... Пусти... Пусти...
Он стал разрывать на ней одежды, но Ганна, пронзительно закричала, зовя на помощь. Мягкой ладонью он закрывал ей рот, толстыми пальцами душил шею, но Ганна кричала все сильней, всеми силами стараясь вырваться из рук офицера.
— Мольши, мольши... Не критши... — убеждал он ее. — Я буду отпускать...
Но Ганна свернулась комком, потом неожиданно резко развернулась, вскочила и бросилась к дверям. Она выбелила на двор и быстро понеслась к огороду. Вслед за ней мчался офицер, но внезапно вырвавшаяся из будки собака, с бешеным лаем налетевшая на него, преградила ему путь. Казалось, Ганна успеет скрыться в поле. Однако на крики офицера прибежал часовой. Он видел, как, приподняв руками раздувающиеся юбки, легко, точно заяц, уносилась девушка, он видел ее развевающиеся волосы, ее длинные мальчишеские скачки и не торопился ни догонять, ни стрелять. Офицер вырвал из его рук винтовку и, став на колено, начал целиться. Девушка отклонялась то влево, то вправо, руки освирепевшего, запыхавшегося от злобы и непривычных движений толстого офицера не слушались, — выстрел, прогрохотав в утреннем воздухе, только вспугнул светлую тишину. Второй удар прокатился как эхо первого, не задев живой, быстро двигающейся мишени. Но с третьим выстрелом мишень качнулась, зашаталась и резко замедлила движение. Она протащилась несколько шагов и, медленно оседая, скоро свалилась совсем.
К ней бежали со всех сторон. Проснувшиеся немцы неслись на выстрелы, точно в неожиданный бой, с винтовками наперевес, с ручными пулеметами, с гранатами в руках.
Ганна лежала в желтой колючей траве скошенного поля и, сдерживая себя, едва слышно стонала. По смуглому лицу разлилась желтоватая бледность — от боли и потери крови она лишилась сознания.
Один солдат, с худым грустным лицом, вынув из сумки индивидуальный пакет, стянул тугую кровоостанавливающую перевязку на раненой ноге и, молча кивнув другому, перетащил с ним бесчувственную Ганну во двор штаба.
Там, у большого дома с зеленой крышей, фельдшер сделал ей новую повязку, и Ганна неподвижно лежала на низких носилках.
Вокруг нее собралась толпа солдат, и, рассматривая ее, люди тихо о чем-то переговаривались. Не было больше обычных шуток, смеха, выкриков, — смотрели сочувственно, доброжелательно, а тот, с худым лицом, который первый помог ей, влил из фляжки в ее полуоткрытый рот что-то жгучее, ароматное, от чего в груди стало тепло и голова стала ясной.
Пришел офицер и приказал достать из-под юбки листовки. Худой солдат, строго вытянувшись и отдавая честь, тихо спросил что-то, указывая на толпу крестьян, собравшихся на улице. Он предлагал пригласить для обыска женщину.
Но офицер, резко крикнув, приказал взять немедленно листовки. Кто-то приблизился к Ганне, пытаясь выполнить приказ, но она, приподнявшись, ослабевшим голосом крикнула:
— Я сама!..
Страдая от каждого движения, она приподнялась, села и, с трудом достав пакет листовок, вдруг застонав от боли, резко взмахнула рукой и бросила листовки вверх над головами солдат. Листовки взлетели белыми птицами и рассыпались над толпой, кружась и медленно падая, точно огромные снежные хлопья.
И сразу, будто подкошенная, Ганна вновь свалилась на носилки.
Солдаты подхватывали на лету, поднимали с земли, отбирали друг у друга листовки, быстро, жадно пробегали короткие строчки и неохотно расставались с ними, повинуясь злобным окрикам офицеров.
Толстый офицер заметил, что солдат с хмурым лицом, нагнувшись и сложив вдвое листок, заткнул его за рыжее голенище сапога и с невинным видом стал глядеть на командира.
— Шнидтке!.. — закричал офицер, и шея его набухла над воротником. — Карл Шнидтке!..
Солдат вышел и вытянулся во фронт. Указывая на сапог, офицер яростно что-то выкрикивал, Шнидтке, вытянувшись и застыв, упрямо молчал. Солдаты так же молча и в испуге наблюдали нарастающий скандал.
Офицер, все больше свирепея, покрывшись испариной, злобно кричал, но Шнидтке, бледный, с впавшими щеками и грустными серыми глазами, молча смотрел на командира.
Неожиданно офицер приблизился к Шнидтке и ударил его кулаком по лицу. Он приказал что-то унтер-офицеру, и тот, нагнувшись, вытащил из-за голенища солдата сложенный вдвое белый листок.
— Арестовать! — крикнул толстый, и унтер-офицер, взяв арестованного за рукав, увел его.
Вслед за ним унесли в арестантское помещение при штабе неподвижную Ганну.
С улицы, из толпы крестьян вырвался светлоголовый вихрастый мальчишка и, обежав часовых, помчался по двору к носилкам Ганны. Он нагнулся к ней и прямо в ухо шепнул:
— Не бойсь, Ганну, мы выручим... Не журись, сегодня придемо...
Ганна не шевельнулась. Солдат отогнал Сергуньку, и он не мог понять, слышала ли Ганна его слова.
Не теряя ни секунды, мальчишка выбежал со двора и вихрем помчался вдоль улицы к майдану, откуда вела прямая дорога к большому шляху.
Сергунька бежал быстро, ровно, как вышколенная лошадь. Он не останавливался, не замедлял шага, не оглядывался. Телеграфные столбы, телефонные палки, придорожные кусты, полосы полей — все быстро уносилось, оставалось далеко позади, сменялось новыми и новыми местами.
«Скорей бы, скорей... — упрямо долбило в маленькой, изнемогающей от нахлынувших мыслей головке. — Поспеть бы, поспеть...».
Мальчик начинал уставать. Во рту и горле пересохло, в боках мучительно кололо, холодело в груди.
Но не останавливаться же... Нельзя, нельзя...
Он с трудом добежал до ближайшего села. Сил становилось все меньше. До леса оставалось около пятнадцати верст, — было ясно, что ему туда не добежать, а итти пешком — значит не поспеть, опоздать, погубить все дело, может быть, даже жизнь Ганны.
У кузницы молодой крестьянин запрягал в телегу пару низкорослых сибирских лошадей.
«Быстрые... — подумал Сергунька, — В один час довезут...».
Он подбежал к хозяину.
— Дяинька, — задыхаясь, взмолился он, — а, дяинька, довезите до Вороньего Грая, там мой брат вам мешок сахару за это даст!.. Ей-богу, вот истинный хрест!..
Парень, продолжая запрягать, изумленно посмотрел на него.
— Такий малый, а такий скаженый.
— Та ни, дяинька, я не скаженый... Там мой брат... Его баба помирае... Мне зараз треба до его... Довезите, дяинька, вин два мешка дастимо... Один — кусковой, другой — песок... Ось побачите...
— Врешь, — засмеялся парень.
— Не брешу, дяинька, вот истинный хрест, не брешу... Хай меня гром на цим мисти разнесет...
— Та витчипись ты вид менэ, чего пристал, мазепа чортова!
— Подвези, дяинька... — вдруг заплакал Сергунька, — подвези...
— Та мени ж у другу сторону, — пожалев его, серьезно объяснил парень. — Спроси у кого другого, може и подвезут.
Растирая грязным кулаком слезы, Сергунька продолжал плакать, не в силах сдержать обиду и страх.
— Подвезите... — жалостно просил он. — Мы вам що хотите дадимо... У нас добра много...
Но парень сел в телегу, взмахнул кнутом и отъехал прочь.
Сергунька, поняв безнадежность своей затеи, снова помчался вперед... без передышки, без остановки, пока не упал почти без чувств на другом краю села.
Трудно было дышать. Дыхание застревало в горле, сердце колотилось в груди, точно кто-то бил изнутри молотом. Стучало в виски, застыло под ложечкой. Ему казалось, что он умирает.
— Ой, мамо... — вырвалось шопотом, вместе с воздухом. — Ой, мамо...
Но через минуту сердце выровнялось. Дыхание стало спокойнее.
Он сел и оглянулся.
Напротив у палисадника стояла высокая верховая лошадь. Всадник — немецкий солдат — спал в густой траве.
Сергунька подошел совсем близко. Солдат раскатисто, глубоко, с затяжкой храпел. Лошадь равнодушно щипала зелень. Как бы играя, Сергунька снял с колышка ограды длинные поводья и тихо отвел жеребца в сторону.
Солдат спал.
Сергунька, высоко подняв ногу, вставил босую ступню в стремя и легко вскочил в седло.
Солдат спал.
Жеребец охотно вышел на дорогу и, выпросив мордой поводья, сразу перешел в резвую рысь. Сергунька наддал босыми ногами, как шпорами, защелкал, засвистал, загикал, и жеребец понесся, точно давно мечтал вырваться на волю.
Юный всадник приник к спине лошади, почти касаясь лицом мягкой гривы. Он отдал поводья. Ветер засвистал в ушах, поднял вихрастые волосы, задувал в рубашку, точно желая опрокинуть маленького, щуплого наездника.
«Теперь доеду... — горело в мозгу Сергуньки. — Доеду...».
Отрываясь от спины лошади, взмахивая руками, крича, свистя, улюлюкая, он яростно погонял ее, будто желая в один миг домчаться к лагерю.
Проносились каменные набеленные версты, пролетали холмы, кустарники, болотца, а вот уже издали затемнел зеленый квадрат знакомого леса, замелькали серые тропинки близких сердцу мест.
Вот он пролетел мимо заставы. Его узнают, машут шапками. Кто-то, смеясь, кричит. Вот желтеет вал у края леса.
Еще минута — и Сергунька вихрем влетает в лес. Не останавливаясь, он мчится по широкой дороге прямо к «штабу», к месту, где должен быть Остап.
У штаба он останавливается, ловко соскакивает с седла, хлопает лошадь по загривку и властно приказывает, отдавая поводья:
— Сразу не поите!.. Маленько по тени проводите!..
И, обернувшись, спрашивает:
— Где Остап?
— Только-только здесь был...
— Зараз пошукать его! Щоб сюда пришел!..
Он садится на дерновую лавочку и, ни с кем не разговаривая, закрывая от усталости глаза, терпеливо ждет Остапа.
Вот он!
Мальчик бежит к нему навстречу и быстро-быстро, часто заикаясь и путаясь, срываясь, рассказывает ему все, что произошло с Ганной.
Потом объясняет, где расположено село, где находится штаб, где стоят часовые, где пулеметы, и, рассказав, хриплым шопотом почти приказывает:
— Зараз по коням!.. Айда туды!..