Прекрасная Маттэа недаром дивилась тому, что отец сам привел ее в это общество. Сначала она боялась с его стороны какой-нибудь неловкой выходки с целью устроить ее замужество, но, слыша, как он с большим жаром говорит с Тимофеем о деле, она заподозрила, что служит как бы приманкой или призом, и что отец в некотором роде продавал ее руку. Она чувствовала себя униженной и оскорбленной, и невольное презрение, шевелившееся в ней при виде этого поведения, еще усиливало ее желание выйти из-под опеки семьи, которая ее или притесняла, или унижала.

Она была бы менее строга к отцу, если бы знала о равнодушии Абдула и о невозможности законного брака между ним и ею. Но с тех пор, как она внезапно решилась восчувствовать к нему великую страсть, она была склонна заблуждаться. Она уже уверила себя в том, что Абдул давно ее любит, что он объявил об этом ее родителям, и поэтому-то мать и хотела заставить ее скорее выйти замуж за кузена Чеко. Усиленная вежливость и предупредительность синьора Спады по отношению к двум иностранцам, которых он в утро того же дня проклинал и называл в присутствии дочери собаками и язычниками, могли служить подтверждением ее мыслей; но если это ласкало ее воображение, то ее природная гордость и деликатность возмущались тем торгом, которого она считала себя предметом; не желая быть сообщницей той западни, в которую хотели поймать мусульманина, она завертывалась в свою мантилью и сидела мрачная, молчаливая и холодная, как статуя, стараясь быть от него как можно дальше.

Между тем Тимофей решил как можно дольше позабавиться той комедией, которую придумал и пустил в ход его изобретательный ум, так как Абдул так же не думал требовать своих двух тысяч цехинов для покупки смирнского шелка, как он не думал находить Маттэю красивой. Подобно насмешливому гному, Тимофей старался продолжить волнения синьора Спады, подвергая его беспрестанным сменам надежды и страха. Сэр Закомо умолял его передать Абдулу его предложение купить смирнский шелк пополам с ним, предлагая заплатить за все наличными деньгами, но отдать Абдулу две тысячи цехинов только по получении прибыли. Он не знал только того, какую роль играла Маттэа во всех этих переговорах, так как ничто в поведении турка не выказывало страсти, которой она могла быть предметом. Тимофей все откладывал прямую постановку вопроса об этой сделке, говоря, что Абдул бывает мрачен и несговорчив, когда ему мешают во время курения известного табака. Желая видеть, до каких пор дойдет жалкая алчность венецианца, он уговорил его сойти на правый берег Зуэки и сесть с дочерью и с турком под навесом кафе. Здесь он начал диалог, необыкновенно забавный для слушателя, способного понимать оба языка, на которых он говорил поочередно. Установив с сэром Закомо условия сделки, он обращался к своему господину и говорил ему:

— Синьор Спада говорит о том, как вы были добры, что никогда еще не злоупотребляли расписками и давали ему возможность расплачиваться, когда ему было удобно. Он говорит, что никогда еще не имел дел с более достойным негоциантом.

— Скажи ему, — отвечал Абдул, — что я желаю ему всяких успехов: да не встретит он на пути своем негостеприимного дома, да не остановится на нем глаз недруга во время его сна.

— Что он говорит? — с волнением спросил Спада.

— Он говорит, что это представляет большие затруднения, — отвечал Тимофей, — наши шелковичные деревья в этом году так пострадали от насекомых, что мы потеряли целую треть на тафте, вступив в товарищество с корфуанскими купцами, которые получили одинаковую с нами прибыль, но за то меньше нас затратили.

Этот странный разговор продолжался некоторое время. Абдул не обращал никакого внимания на Маттэю, и Спада начинал отчаиваться в успехе прелестной дочери. Чтобы еще усложнить комедию, в которой он был и автором, и актером, Тимофей предложил венецианцу удалиться на короткое время, желая сделать ему наедине важное сообщение. Спада, который надеялся, что дело приходит к концу, отошел с ним на некоторое расстояние так, чтобы голоса их не были слышны, не теряя, однако, из виду дочь. Маттэа осталась, в некотором роде, наедине со своим турком.

Этот последний шаг показался ей печальным подтверждением того, что она подозревала. Она подумала, что отец коварным образом потакал ее склонности и понуждал ее к соблазну, чтобы вернее обмануть мусульманина. Крайняя в своих суждениях, как все молодые головы, она думала, что отец хочет не только оттянуть платеж, но и совсем не сдержать свое слово и променять доброе имя своей дочери на те турецкие товары, которые он получил. Такой образ действия венецианцев относительно турок был настолько в обычае и сэр Закомо прибегал в ее присутствии к таким жалким средствам, чтобы получить несколькими цехинами больше, что Маттэа действительно имела некоторое основание бояться, что ее вовлекут в подобную интригу.

Повинуясь только своей гордости и уступая непреодолимому движению благородного негодования, она надеялась, что ей удастся объяснить правду турецкому купцу. Вооружившись всей твердостью своего характера, она воспользовалась той минутой, когда осталась наедине с турком и, приподняв немного мантилью, наклонилась над столом, который их разделял, и сказала, стараясь как можно раздельнее произносить каждый слог и как можно более упрощая фразу, чтобы он ее понял:

— Мой отец вас обманывает, я не хочу быть вашей женой.

Удивленный Абдул, быть может, несколько пораженный блеском ее глаз и цветом ее лица, не знал, что сказать и, думая, что слышит признание в любви, отвечал по-турецки:

— Я тоже люблю вас, если желаете.

Не зная, что он ответил, Маттэа медленно повторила фразу и прибавила:

— Вы меня понимаете?

Абдул, видя, что ее лицо приняло более спокойное и гордое выражение, переменил свое мнение и отвечал наудачу:

— Как вам угодно, madamigella (барышня).

Наконец, когда Маттэа в третий раз повторила свое предостережение, попробуя прибавить несколько слов и кое-что изменить, он заключил по ее строгому лицу, что она на него сердита. Тогда, соображая, чем он мог ее оскорбить, он вспомнил, что не сделал ей никакого подарка, и, воображая, что в Венеции, как во многих других странах, которые он посещал, это был долг вежливости, необходимый по отношению к дочери компаньона, он раздумывал некоторое время, что бы такое подарить ей сейчас же, чтобы поправить свою забывчивость. Он не нашел ничего лучшего для подарка, как хрустальный ящичек с лепешками из ароматной смолы, который он носил обыкновенно с собой, жуя иногда эти лепешки, по обычаю своей страны. Он вынул из кармана эту вещицу и положил ее в руку Маттэи. Но так как она его оттолкнула, то он подумал, что сделал это недостаточно любезно; вспомнив, что видел, как венецианцы целуют руку у дам, с которыми разговаривают, он поцеловал руку Маттэи и, желая сказать что-нибудь приятное, положил свою руку на грудь, с важным и торжественным видом произнеся по-итальянски:

— Ваш друг (vostro amico).

Эти простые слова, открытый, приветливый жест и красивое благородное лицо Абдула произвели на Маттэю такое впечатление, что она без всякого опасения приняла его подарок. Она думала, что он ее понял, и объяснила действие своего нового друга, как доказательство его уважения и доверия.

— Он не знает наших обычаев, — думала она. — Я, конечно бы, его обидела, если бы не приняла подарка. Но слово «друг», которое он произнес, выражает все то, что происходит между ним и мной: чистейшее доверие и братская любовь, наши сердца понимают друг друга.

Она положила ящик к себе на грудь, говоря:

— Да, друзья, друзья на всю жизнь!

Взволнованная, радостная, растроганная и успокоенная, она опустила свою мантилью, и к ней вернулась вся ее ясность. Абдул, довольный тем, что исполнил свой долг, рассудил, что сделал достаточно ценный подарок, так как ящик был из кавказского хрусталя, а смола очень дорогой и редкий товар, добываемый только на острове Хиосе, монополией которого владел в то время турецкий султан. В этой уверенности он взял золотую ложку и спокойно докончил свой розовый шербет.

Между тем Тимофей, продолжая мучить синьора Спаду, сообщал ему с деловым видом самые неприятные вещи и всякий раз, как тот с беспокойством оборачивался, глядя на дочь, говорил ему:

— Что может вас так беспокоить, дорогой мой синьор? Синьора Маттэа не одна в кафе. Разве не находится она под защитой моего господина, самого честного человека во всей Малой Азии? Будьте уверены, что время не кажется слишком длинным благородному Абдул-Амету.

Эти хитрые рассуждения вонзали тысячу змеиных жал в смущенную душу купца, но в то же время они воскрешали доверие к единственному шансу, на котором могла быть основана надежда на смирнский шелк, и Спада говорил себе:

— Раз, что ошибка уже сделана, надо ею воспользоваться. Только бы жена ничего не узнала, а там легко будет все уладить и поправить.

И он возвращался к разговору о своих делах.

— Любезный Тимофей, — говорил он, — будь уверен, что твой господин предложил слишком много за этот товар. Я хорошо знаю того, кто предложил за него две тысячи цехинов (это был он сам), и клянусь тебе, что это хорошая цена.

— Как! — воскликнул молодой грек. — Разве вы не приняли бы во внимание несчастное положение собрата, если предположить, что вы сами сделали это предложение?

— Это не я, Тимофей; я слишком знаю, чем я обязан достойному Амету, чтобы забегать вперед в тех делах, которые касаются только его.

— О, я знаю, — возразил Тимофей с серьезным видом, — вы никогда не пытаетесь тайком отступать от той отрасли промышленности, которой вы занимаетесь на глазах у всех; вы не из тех, которые отнимают законную выгоду у фабрикантов, снабжающих вас товаром; конечно, нет!

Говоря это, он пристально смотрел на своего собеседника, не выражая на лице ни малейшей иронии; и сэр Закомо, обладавший достаточной долей хитрости при ведении своих дел, выдержал этот взгляд, не выказав на лице своем никаких следов предательства.

— Пойдемте, — сказал Тимофей, — надо окончательно убедить Амета, такие честные люди, как мы, должны понимать друг друга с полуслова… Синьор Спада предлагает вам через меня, — сказал он своему господину по-турецки, — расплатиться за этот год; в тот день, как вам понадобятся деньги, он будет к вашим услугам.

— Хорошо, — сказал Абдул, — скажи этому честному человеку, что теперь они мне не нужны, что мои деньги вернее в его руках, чем на кораблях. Слово добродетельного человека подобно утесу на твердой земле, волны морские подобны слову обманщика.

— Мой господин дает мне позволение покончить это дело с вами самым честным и выгодным образом для обеих сторон, — сказал Тимофей синьору Спаде. — Завтра мы обсудим его во всех подробностях и, если вы хотите осмотреть вместе товар, пока он в порту, я зайду за вами пораньше.

— Да будет благословен Господь! — воскликнул синьор Спада. — И пусть Он в великой своей справедливости обратит к истинной вере душу этого благородного мусульманина!

После этого восклицания они расстались, и синьор Спада довел свою дочь до ее комнаты, где он нежно поцеловал ее, внутренне прося у нее прощенья за то, что воспользовался ее страстью, как приманкой, после чего занялся рассматриванием своих дневных счетов. Но недолго пришлось ему посидеть спокойно: синьора Лоредана явилась к нему с сундуком, куда положила она какие-то жалкие тряпки, приготовленные ею для дочери, и потребовала, чтобы муж ее отвез дочь к княжне на другой же день рано утром. Синьор Спада не так торопился удалять Маттэю, он постарался избегнуть объяснений, но, видя, что мать решилась сама отвести дочь в монастырь, если он будет колебаться, вынужден был признаться, что успех его дела зависит только от нескольких дней пребывания Маттэи в лавке. Эта новость очень рассердила Лоредану, но гнев ее усилился еще больше, когда, подвергнув своего супруга неумолимому допросу, она заставила его признаться, что вместо того, чтобы идти вечером к княжне, он говорил с турком в кафе в присутствии дочери. Она угадала предосудительные обстоятельства, которые утаивал синьор Спада и, выведав их у него хитростью, пришла в справедливое негодование и осыпала его страшными и, увы, заслуженными упреками.

Среди этой ссоры вошла Маттэа, которая уже наполовину разделась, и, встав на колени перед родителями, сказала, обращаясь к матери:

— Я вижу, что служу в этом доме предметом раздоров и сцен, позвольте мне уйти из него навсегда. Я слышала, о чем вы спорили. Отец предполагает, что Абдул-Амет желает на мне жениться, вы думаете, что он хочет меня соблазнить и запереть в гарем со своими наложницами. Вы оба ошибаетесь. Абдул честный человек, которому его вера, конечно, мешает на мне жениться, да он об этом и не думает, но так как он меня не покупал, то никогда не станет обращаться со мной, как с наложницей. Я просила его защиты и хотела жить, скромно работая в его мастерских; он на это согласен; дайте мне ваше благословение и позвольте уехать на остров Хиос. Я прочла в одной книге у моей крестной, что это прекрасная, спокойная и промышленная страна, и что там турки всего меньше притесняют греков. Я буду бедна, но свободна, а вы будете спокойнее: матери некого будет ненавидеть, и отцу не о ком беспокоиться. Я видела сегодня, до какой степени забота о деньгах преобладает у вас в душе, мое изгнание избавит вас от мысли о моем приданом, без которого кузен Чеко на мне бы не женился, а приданое это гораздо больше тех двух тысяч цехинов, ради которых вы пожертвовали бы честью и спокойствием вашей дочери, если бы Абдул не был честным человеком, еще более достойным уважения, чем любви.

Кончая эту речь, которую пораженные удивлением родители выслушали до конца, романическая девушка подняла глаза к небу, призывая образ Абдула, чтобы придать себе силы, но в ту же минуту ее мать, совершенно обезумев от гнева, повалила ее на стул и начала жестоко бить, отец в ужасе бросился между ними, не Лоредана оттолкнула его с такой силой, что он упал.

— Не троньте ее! — кричала мегера. — Не то я ее убью!

В ту же минуту она толкнула дочь в ее комнату и, когда та с деланным спокойствием попросила у нее света, мать бросила в нее подсвечником и ранила ее в лоб так, что кровь потекла у нее по лицу.

— Теперь вы можете отправить меня в Грецию без сожаления и без угрызений совести, — сказала Маттэа.

Лоредана готова была убить дочь, но вдруг бешенство ее перешло в ужас и, почувствовав себя еще несчастнее своей жертвы, эта женщина бросилась к двери, заперла ее как можно крепче, поспешно выдернула ключ и бросила его мужу, потом убежала в свою комнату, заперлась там и упала на пол в страшных корчах.

Маттэа вытерла кровь, струившуюся у нее по лицу, посмотрела с минуту на дверь, в которую только что вышла мать, потом широко перекрестилась и проговорила:

— Навсегда!

В один миг простыни ее были привязаны к окошку, которое приходилось прямо под лавкой, и потому отстояло от земли не более как на 10 или 12 футов. Несколько запоздалых прохожих видели, как скользнула тень, исчезнувшая потом в темных галереях Прокуратов; вскоре затем одна из гондол со спущенным фонарем, стоявших у площади, прошла под мостом Сан-Мозе и быстро пронеслась с отливом вдоль Canal Grande.

Я попрошу читателя не слишком сердиться на Маттэю: она была немножко сумасшедшая, а, кроме того, ее только что прибили и пригрозили ей смертью, на лице у нее струилась кровь, и ей было всего только четырнадцать лет. Была ли она виновата, что судьба дала ей красоту женщины с ее несчастьями, когда она была еще ребенком по разуму и по осторожности. С четверть часа Маттэа безмолвно и неподвижно отдавалась теченью волн и сидела бледная и дрожащая, задерживая дыхание, точно боясь увидеть себя самое в глубине гондолы. Когда она завидела треугольные зубцы мечети, рисовавшиеся на темном небе, освещенном луной, она велела гондольеру остановиться при входе в небольшой канал Турков.

Венецианская мечеть это некрасивое, но характерное здание, как бы подавленное и загроможденное маленькими строениями, неправильность и скученность которых среди самого прекрасного города в мире являет собой зрелище оттоманского варварства, инертно стоящего среди европейского искусства. Это пятно, состоящее из храма и грубых построек, называется в Венеции Il Fondaco dei Turchi (турецкое поселение). Прежде все домики были заселены турками, там же была их общая купеческая контора и, когда луна сияла на небе, они проводили долгие ночные часы, распростершись в безмолвной мечети.

На углу, образуемом большим и малым каналом, омывающими эти строения, одно из них, представляющее собою нечто вроде скорлупы уединенной комнаты, выдается в воду, поднимаясь на несколько сажень. Небольшой выступ образует красивую террасу; собственно говоря, вся красота ее заключается в навесе из синей ткани и нескольких прекрасных розовых лаврах, но к такой обстановке среди Венеции, да еще в лунную ночь этого вполне достаточно, чтобы составить прелестный уголок. Здесь жил Абдул-Амет. Маттэа знала это, потому что не раз видела, как он курил на закате дня, сидя на ковре среди своих розовых лавров. Кроме того, всякий раз, как отец проезжал с ней в гондоле мимо Fondaco, он показывал ей эту постройку, положение которой было довольно заметно, и говорил: «Вот дом нашего друга Абдула, честнейшего из купцов».

Подход к этому дому составляла ступенька, над которой висела лампа, защищенная нишей, проделанной в стене, а за лампой была тогда и теперь еще существует каменная мадонна, буквально вдавленная во внутренность мечети, так как все прилегающие здания воздвигнуты на массивном фундаменте храма. Оба эти культа жили здесь в добром согласии, но связью между неверными и гяурами сложила не терпимость и никак уже не милосердие, но любовь к наживе, золотой телец всех народов.

Маттэа шла по влажной ступени, окружавшей весь дом, до тех пор, пока не нашла узкую, темную лестницу, по которой и поднялась наверх. Войдя в дверь, запертую только на щеколду, она очутилась в совершенно белой, четырехугольной комнате без всяких украшений, всю меблировку которой составляла очень низкая постель из простого дерева, покрытая пурпуровым ковром с золотыми полосками, стопка квадратных кусков кашемира, лампа из египетской глины, сундук из кедрового дерева с перламутровыми инкрустациями, очень дорогие сабли, пистолеты, кинжалы и трубки и богато расшитая куртка, стоившая не меньше четырехсот или пятисот талеров, которой служила вместо шкафа веревка, протянутая с одного конца комнаты на другой. Чаша из коринфской меди, полная золотых монет, стояла рядом с ятаганом. Это был кошелек и замок Амета. Его карабин, украшенный рубинами и изумрудами, лежал на постели. На стене над его изголовьем было изречение, начертанное большими арабскими буквами.

Маттэа подняла ковер, служивший окном, и увидала на террасе Абдула без обуви, распростертого перед луной. Эта глубоко неподвижная молитва, которую присутствие женщины, наедине ночью, в его комнате смутило не более чем полет мухи, наполнила благоговением душу молодой девушки.

— Вот, — подумала она, — те люди, которых матери, бьющие своих дочерей, предают проклятию. Как же после этого будут прокляты несправедливые и жестокие?

Она встала на колени на пороге комнаты и, поручив себя Богу, ждала окончания молитвы Абдула. Когда он кончил, он подошел к ней, посмотрел на нее и попробовал с ней заговорить, но из этого ничего не вышло; тогда он подумал, что перед ним влюбленная девушка, и решился не быть жестоким. Сначала он молча улыбался, а потом позвал раба, спавшего под открытым небом на верхней террасе, и велел принести сиропов, сухого варенья и мороженого. Затем он начал набивать самую длинную из своих черешневых трубок, с намерением предложить ее прекрасной подруге своей счастливой ночи.

К счастью для Маттэи, которая не подозревала, что было на уме у хозяина, но начинала находить очень неудобным то, что он не понимал ни слова по-итальянски, другая гондола спустилась по Большому каналу в то самое время, как и ее. Эта гондола тоже спустила фонарь, что доказывало, что тут была замешана интрига. Только это была очень изящная, чистенькая, совсем черная и легонькая гондола с большим блестящим гребнем и двумя лучшими гребцами. Синьор, которого везли в ней, лежал один на дне своего черного атласного ящика, и в то время как его ленивые ноги покоились, растянувшись на подушках, его резвые пальцы с небрежной быстротой порхали по гитаре. Гитара — это инструмент, имеющий истинное значение только в Венеции, этом молчаливом и звучном городе. Когда гондола режет эту темную фосфорическую влагу, вызывая молнии при каждом ударе весла, а в это время град легких, отчетливых, резвых ноток отскакивает от струн, перебираемых невидимой рукою, то хочется остановить и схватить эту тихую, но ясную мелодию, которая раздражает уши прохожих и летит вдоль гигантских теней дворцов, точно призывая красавиц к окнам и говоря им на лету:

— Не для вас моя серенада, и не узнаете вы, ни откуда, ни куда она мчится.

Наша гондола была та, которую нанимал Абдул на месяцы, проводимые им в Венеции, а игравший на гитаре был Тимофей. Он ехал ужинать к актрисе, а по пути забавлялся тем, что морочил своей музыкой ревнивцев или любовниц, поджидавших на балконах. Время от времени он останавливался где-нибудь под окном и ждал, когда дама тихонько произнесет имя своего милого, склонившись под своей тендиной; тогда он отвечал ей: «Это не я» — и продолжал свой путь и свою насмешливую песню. По причине этих кратких, но частых остановок он то обгонял, то пропускал вперед гондолу, в которой ехала Маттэа. Беглянка пугалась при каждом его приближении и так боялась преследования, что чуть не приняла за голос звук его гитары.

Прошло около пяти минут с тех пор, как Маттэа вошла в комнату Абдула, когда Тимофей, проезжая мимо Фондако, заметил, что та гондола без фонаря, которую он уже встречал во время пути, была привязана под нишей турецкой мадонны. Абдул вовсе не имел обыкновения принимать гостей в этот час, и мысль о Маттэе сейчас же должна была явиться в уме такого проницательного человека, как Тимофей. Он велел привязать свою гондолу рядом с той, быстро поднялся наверх и увидел Маттэю, получающую трубку из рук Абдула, за этим должен был следовать поцелуй, которого она вовсе не ожидала, между тем как турок уже упрекал себя в том, что заставил ее слишком долго ждать. Появление Тимофея изменило положение дел, и Абдулу было это немного досадно.

— Удались, мой друг, — сказал он Тимофею. — Ты видишь, что судьба послала мне удачу.

— Я повинуюсь, господин, — отвечал Тимофей. — Эта женщина ваша раба?

— Не раба, а любовница, как говорят в Италии; по крайней мере, она сейчас ею будет, так как она ко мне пришла. Она сейчас со мной говорила, но я не понял. Она недурна.

— Вы находите ее красивой? — сказал Тимофей.

— Не особенно, — ответил Абдул, — она слишком молода и слишком тонка; я бы предпочел ее мать, вот она красивая, жирная женщина. Но нужно довольствоваться тем, что находишь в чужой стране, да притом было бы негостеприимно отказать этой девушке в том, чего она хочет.

— А что, если господин ошибается? — спросил Тимофей. — Если эта девушка явилась сюда с другими побуждениями?

— В самом деле? Ты это думаешь?

— Она вам ничего не сказала?

— Я ничего не понимаю из того, что она говорит.

— Видно ли из ее обращения то, что она вас любит?

— Нет, но она стояла на коленях в то время, как я кончал свою молитву.

— Оставалась ли она на коленях, когда вы встали?

— Нет, она тоже встала.

— Итак, — сказал Тимофей себе самому, глядя на прекрасную, бледную Маттэю, в смущении слушавшую этот разговор, в котором она ничего не понимала, — бедная безумная девушка! Еще не поздно спасти тебя от себя самой. — Затем он обратился к ней несколько холодным тоном:

— Что должен я попросить от вашего имени у моего господина?

— Увы! Я сама не знаю! — отвечал Маттэа, разражаясь слезами. — Я прошу защиты и крова у того, кто захочет мне дать их; разве вы не перевели ему то письмо, которое я писала ему утром? Вы видите, что я ранена и в крови. Меня притесняют и так дурно со мной обращаются, что я не могу оставаться больше ни одного часа в родительском доме, я хочу сейчас же искать приюта у моей крестной матери, княжны Гики; но она не захочет надолго избавить меня от тех несчастий, которые меня угнетают и от которых я хочу избавиться навсегда; она слишком слаба и боязлива. Если Абдул предупредит меня о дне своего отъезда и позволить уехать в Грецию на его бригантине, я убегу и буду всю жизнь работать в его мастерских, чтобы доказать ему свою благодарность…

— Должен ли я сказать: также вашу любовь? — сказал Тимофей почтительным тоном.

— Не думаю, чтобы об этом была речь в моем письме, и в том, что я только что вам сказала, — отвечала Маттэа, переходя от мертвенной бледности к яркой краске гнева. — Я нахожу ваш вопрос жестоким и странным в моем положении; до сих пор я верила в вашу дружбу, теперь же вижу, что мой шаг лишил меня вашего уважения. Я спрашиваю вас, что в нем доказывает, что я люблю Абдул-Амета?

— Хорошо, — подумал Тимофей. — У этой девушки нет разума, но есть честь.

Он смиренно перед ней извинился, уверил ее, что она имеет право на помощь и уважение его господина и его самого, и затем сказал, обращаясь к Абдулу:

— Господин мой, вы были ко мне всегда так добры и великодушны; хотите ли вы оказать этой девушке милость, которую она у вас просит, и исполнить то, о чем я вас буду просить?

— Говори, — отвечал Абдул, — я ни в чем не откажу такому слуге и другу, как ты.

— Эта девушка, — сказал Тимофей, — моя невеста и связана со мной священными клятвами, — она просит у вас, как милости, уехать вместе с нами на вашей бригантине и устроиться в вашей мастерской на острове Хиосе; а я прошу у вас позволения увезти ее и сделать ее своей женой. Она знает толк в торговле и поможет мне вести наши дела.

— Нет нужды, чтобы она была полезна для моих дел, — важно отвечал Абдул, — довольно и того, что она невеста моего верного слуги, чтобы я принял ее, как честный и преданный хозяин. Ты можешь взять свою жену, Тимофей. Я никогда не подниму края ее покрывала и не трону ее даже и тогда, если бы нашел ее у себя в гамаке.

— Знаю, мой повелитель! — ответил молодой грек. — И ты также знаешь, что, если ты потребуешь мою голову, я отдам ее тебе, стоя на коленях, потому что я обязан тебе больше, чем родному отцу, и принадлежу скорее тебе, чем тому, кто дал мне жизнь.

— Сударыня, — сказал он Маттэе, — вы хорошо рассчитали, положившись на честь моего господина; все ваши желания будут исполнены, и, если вы позволите мне свести вас к вашей крестной матери, я буду знать отныне, где то место, куда я буду передавать вам известия и куда я должен явиться за вами в минуту отплытия нашего корабля.

Быть может, Маттэа предпочла бы получить от Абдула не такой уж строго обязательный ответ, но она была все-таки очень тронута его верностью. Она выразила свою благодарность Тимофею, сожалея в душе, что хоть какое-нибудь сердечное слово не сопровождало все эти достойные обещания. Тимофей посадил ее в свою гондолу и свез во дворец княжны Венеранды. Она была так смущена своим смелым шагом, слепым побуждением первой минуты раздражения, что во все время переезда не смела сказать ни слова своему спутнику.

— Если вас увезут в деревню, — сказал ей Тимофей, покидая ее на некотором расстоянии от дворца, — дайте мне знать, куда вы едете, и рассчитывайте, что я буду у вас.

— Может быть, меня запрут, — печально сказала Маттэа.

— Посмотрю я, как мне помешают обмануть сторожей, — отвечал Тимофей. — Княжна Гика меня не знает. Если я явлюсь к вам при ней, сделайте вид, что вы меня никогда не видали. Прощайте и мужайтесь! Смотрите, не говорите вашей крестной матери, что вы приехали к ней не прямо от вас. Мы скоро увидимся.