Я обещал Обернэ постучать в его дверь накануне его свадьбы. 31 июля, в 5 часов утра, я ехал на пароходе, чтобы перебраться через озеро Леман из Лозанны в Женеву.
Я не смыкал глаз всю ночь, до того я боялся пропустить час отъезда. Страшно утомленный, я завернулся в свой плащ и заснул на скамье. Когда я открыл глаза, солнце уже давало себя чувствовать. На одной скамье со мной сидел мужчина, тоже, по-видимому, спавший. При первом же брошенном на него взгляде я узнал в нем моего неизвестного друга с Симплона. Эта встреча поблизости Женевы немного меня встревожила, я имел неосторожность написать из Альторфа Обернэ и дать ему совсем неверный маршрут совершенной мною прогулки. Этот излишек предосторожности превращался в прискорбную неловкость, если лицо, видевшее меня на дороге в Вальведр, было из Женевы и состояло в знакомстве с Вальведрами или Обернэ. А потому мне очень хотелось бы не попадаться ему на глаза, но пароход был очень мал, и через несколько минут я снова очутился лицом к лицу с моим симпатичным философом. Он смотрел на меня с вниманием, как бы не узнавая меня, но нерешительность его быстро пропала и он подошел ко мне с любезностью человека из лучшего общества. Он заговорил со мной, точно мы с ним только что виделись, воздержался, благодаря своему большому умению жить, от всякого любопытства или удивления, и продолжал наш разговор с того самого места, на котором мы его прервали в горах. Я опять подпал под его обаяние и, не пытаясь более возражать ему, постарался воспользоваться этой милой и ясной мудростью, которую он носил в себе так скромно, точно сокровище. Он точно считал себя его хранителем, а вовсе не владельцем или изобретателем.
Я не мог не уступить желанию расспрашивать его, а между тем, я несколько раз впадал в раздумье, что прерывало наш разговор. Я чувствовал потребность внутренне резюмировать и смаковать его речи. В эти минуты, думая, что я предпочитал быть один и нимало не пытаясь выставлять себя, он пробовал отходить от меня, но я следовал за ним и снова завладевал им, подталкиваемый каким-то необъяснимым влечением и точно обреченный невидимой силой на следование по пятам этого человека, которого я решил было избегать. Когда мы подъезжали к Женеве, из каюты на палубу хлынули пассажиры и разлучили нас. К моему новому другу подошло несколько человек, и мне пришлось отойти в сторону. Я заметил, что все говорили с ним с чрезвычайной почтительностью. Тем не менее, так как он имел деликатность не справляться о моем имени, я счел нужным тоже не нарушать его инкогнито.
Через полчаса после этого я был у дома Обернэ. Сердце мое так сильно билось, что я приостановился на секунду, чтобы успокоиться. Открыл мне сам Обернэ, увидавший меня с террасы своего сада.
— Я на тебя рассчитывал, — сказал он мне. — А между тем, я теперь так страшно тебе рад, точно не надеялся больше на твой приезд. Идем, идем! Вся семья в сборе, и мы ждем Вальведра с минуты на минуту.
Я нашел Алиду окруженной доброй дюжиной лиц, что позволило нам только обменяться принятыми поклонами. Тут находились, кроме отца, матери и невесты Анри, старшая сестра Вальведра, мадемуазель Юста, менее старая и менее антипатичная, чем я представлял ее себе, и молодая девушка поразительной красоты. Как ни поглощала меня мысль об Алиде, меня не менее поразил этот пышный расцвет красоты, молодости и поэзии, и я невольно спросил через несколько минут у Анри, не родственница ли ему эта красавица.
— Еще бы не родственница! — вскричал он, смеясь. — Да это же моя сестра Аделаида! А вот и другая сестра, с которой ты не был знаком в детстве, как с первой. Вот наш бесенок, — добавил он, целуя входящую Розу.
Роза была тоже очаровательна, менее идеальна, нежели сестра и более симпатична или, вернее, менее величественна. Ей не было еще четырнадцати лет, и она еще не держалась так, как подобает благоразумной девице, но в ее резвой веселости было столько невинности, что вам не могло прийти в голову позабыть, как недалека была эта девочка от превращения в молодую девушку.
— Что касается старшей, — продолжал Обернэ, — это крестница твоей матери и моя ученица, превосходный ботаник, предупреждаю тебя, и отлично умеет справляться с гордыми насмешниками вроде тебя. Умерь немного свое остроумие, если хочешь, чтобы она согласилась признать тебя. Однако, благодаря твоей матери, которая делает ей честь отвечать ежегодно на ее поздравления с новым годом и к которой она питает большое уважение, я надеюсь, что она недурно отнесется к твоим замашкам отчаянного поэта. Но представить вас друг другу должна моя мать.
— Подожди немножко! — продолжал я, видя, что Алида смотрит на меня. — Дай мне оправиться от моего удивления и восторга.
— Ты находишь ее красавицей? Ты не один этого мнения. Но не подавай вида, что ты это замечаешь, если не хочешь привести ее в отчаяние. Ее красота для нее нечто вроде бича. Она не может выйти из старого города без того, чтобы люди не собирались глазеть на нее толпами, и эти жадные взгляды не только пугают ее, но обижают и оскорбляют. Она в самом деле страдает от этого и становится печальной и дикой вне интимного круга. Завтрашний день будет для нее днем обязательной выставки, а следовательно, днем пытки. Если ты желаешь стать ее другом, смотри на нее так, точно ей 50 лет.
— Кстати, о пятидесятилетнем возрасте, — продолжал я, чтобы повернуть разговор в другую сторону. — Мне кажется, что мадемуазель Юста вовсе не старше этих лет. А я-то представлял себе настоящую дуэнью.
— Поговори с ней с четверть часика, и ты увидишь, что эта дуэнья — выдающаяся женщина. Постой, я представлю тебя ей. Я ведь ее люблю и хочу, чтобы она тоже тебя полюбила.
Он не дал мне времени колебаться и толкнул меня в сторону мадемуазель Юсты, благосклонный и достойный прием которой должен был, конечно, вовлечь меня в разговор. Это была довольно худая старая дева, с резкими чертами лица, но, наверное, бывшая некогда такой же красавицей, как сестра Обернэ, и девичество ее скрывало, очевидно, какую-то тайну, ибо она была богата, хорошего рода и весьма независимого ума. Слушая ее, я нашел в ней редкое изящество и даже какую-то серьезную, глубокую прелесть, так что я проникся к ней уважением и страхом. Она отнеслась, однако, ко мне с участием и расспрашивала о моих родных, которых она, по-видимому, отлично знала. Но при этом она ни разу не упомянула и не определила, при каких обстоятельствах она с ними познакомилась.
Они уже позавтракали, но для меня и для г. де-Вальведра имелся наготове полдник. В ожидании его приезда, Анри отвел меня в мою комнату. На лестнице мы встретили г-жу Обернэ и двух ее дочерей, занятых хлопотами по хозяйству. Анри поймал свою мать на ходу, для того, чтобы она представила меня отдельно своей старшей дочери.
— Да, да, — отвечала она любовно и весело, — вы станете преважно раскланиваться в силу того, что это принято, но вспомните то время, когда вы в Париже были товарищами детства в продолжение целого года. Г. Валиньи был в то время весьма кротким и услужливым мальчиком, дитя мое, и ты этим бессовестно злоупотребляла. А теперь, когда ты стала чересчур уж рассудительной, поблагодари его за прошлое и поговори с ним о твоей крестной, которая по-прежнему так добра к тебе.
Аделаида сильно робела. Но я так тщательно старался не испугать ее, что она успокоилась с удивительным тактом. В одну секунду она преобразилась у меня на глазах. Эта мечтательная и гордая красота оживилась чудной улыбкой, и она протянула мне руку с какой-то прелестной неловкостью, только увеличивавшей ее природную грацию. Прикосновение этой чистой ручки меня не взволновало, она точно почувствовала это, еще более улыбнулась и стала еще прекраснее.
Она была совершенно другого типа, чем Обернэ и Роза, похожие оба на мать. Аделаида тоже напоминала ее своей белизной и яркостью цвета лица, но у нее были черные, вдумчивые глаза, широкий лоб, изящный стан и тонкие конечности отца, бывшего одним из красивейших здешних мужчин. Г-жа Обернэ все еще была грациозна и свежа, несмотря на седеющие волосы, и, подобно Павле де-Вальведр, не будучи хорошенькой, была необыкновенно мила. В городе говорили, что когда все Обернэ и Вальведры были в сборе, то можно было вообразить себя в музее более или менее прекрасных лиц, но одинаково благородно характерных и достойных резца скульптора или кисти живописца.
Только что я окончил свой туалет, как Обернэ позвал меня.
— Вальведр внизу, — сказал он мне. — Он ждет тебя, чтобы познакомиться и позавтракать с тобой.
Я поспешно спустился, но на последней ступеньке лестницы меня охватил странный страх. Смутное опасение, часто мелькавшее у меня в уме за последние две недели и с силой пробудившееся сегодня, до такой степени обуяло меня, что, видя дверь дома настежь, мне захотелось убежать, но Обернэ шел за мной по пятам, отрезывая мне отступление. Я вошел в столовую. Стол был накрыт, из соседней гостиной доносился мягкий и мужественный голос. Сомнения более не было, спасение было невозможно. Мой незнакомец с Симплона был сам г. де-Вальведр.
Целый вихрь ложных выдумок, одна невозможнее другой, целый век смятения наполнили немногие минуты, отделявшие меня от этой неизбежной встречи. Что скажу я г. де-Вальведру, Анри, Павле, и это в присутствии обеих семей, чтобы объяснить мое пребывание неподалеку от Вальведра, когда все предполагали, что я нахожусь на севере Швейцарии? К этому опасению присоединилось ощущение неслыханной боли, с которой я не мог справиться вульгарными рассуждениями эгоизма. Я его любил инстинктивно, с увлечением, по убеждению, а быть может, и по роковому предопределению, этого совершенного человека, которого я так недавно хотел обмануть, а следовательно, сделать или несчастным или смешным!
У меня кружилась голова, пока Обернэ представлял меня Вальведру, и я не знаю, удалось ли мне не смешаться. Что же касается его, то у него вырвалось движение сильного удивления, но он сейчас же подавил его.
— Это-то и есть твой друг? — сказал он Анри. — Ну, так я уже знаком с ним. Мы приехали вместе на пароходе сегодня утром и пофилософствовали добрый час друг с другом.
Он протянул мне руку и радушно пожал мою. Аделаида позвала нас завтракать, и мы уселись друг против друга — он, спокойный и ничего не подозревая, так как ложь моя была ему неизвестна, и я, так же мало готовый есть, как если бы это была пытка. В довершение всего, Алида подошла и уселась около мужа с видом участия и почтения и старалась, болтая с нами, разгадать, какое впечатление произвели мы друг на друга.
— Я познакомилась с г. Валиньи раньше вас, — сказала она ему. — Я уже говорила вам, что в деревне св. Петра он был рыцарем для нас обеих, Павлы и меня, пока Обернэ разыскивал вас в тех ужасных ледниках.
— Я этого не забыл, — отвечал Вальведр, — и я рад быть должником человека, показавшегося мне симпатичным с первого же взгляда.
Алида, видя, что мы отлично ладим, вернулась в гостиную, а ее место заняла Аделаида. Я заметил, что между ней и Вальведром существовала привязанность, которую, конечно, было бы невозможно истолковать в дурную сторону, если только не обладать вульгарным умом и грубым суждением, но которая, тем не менее, была поразительна. Она выросла на его глазах, и так как ему было 40 лет, то он говорил ей еще «ты», тогда как она говорила ему «вы» со смесью уважения и нежности, что восстановляло семейные приличия в их близости. Она ревностно услуживала ему, а он принимал ее услуги, благодаря ее за них совершенно по-отечески. Но она была такая высокая и прекрасная, а он был еще так молод и обаятелен! Я всячески старался уверить себя, что этот обманутый муж согласится охотно не замечать этого в силу своего положения столь счастливого отца.
Скоро все разошлись для того, чтобы опять сойтись за обедом. Вся семья усиленно хлопотала, делая приготовления к знаменательному завтрашнему дню. Мужчины вышли пройтись. Я остался один в гостиной с г-жей де-Вальведр и ее двумя золовками. Это был новый фазис в моей пытке. Я ждал с тоской возможности обменяться несколькими словами с Алидой. Павла скоро вышла, потому что ее вызвала г-жа Обернэ примерять подвенечное платье, но мадемуазель Юста была точно прикована к своему креслу. Значит, она продолжала исполнять свою должность сторожа чести брата, несмотря на принятые меры избавить ее от этой должности. Я внимательно посмотрел на ее строгий профиль и почувствовал в ней нечто другое, чем желание противоречия. Она исполняла тяготивший ее долг. Она исполняла его вопреки всем и самой себе. Ее проницательный взгляд, ловивший нетерпеливую краску, бросавшуюся в лицо Алиды и проникавший в мое тяжелое положение, казалось, говорил нам обоим: «А вы думаете, мне весело?»
Через час крайне томительного разговора, поддерживаемого исключительно Юстой и мной, потому что Алида была чересчур раздражена, чтобы иметь силу притворяться, я, наконец, случайно узнал, что г. де-Вальведр, вместо того, чтобы сопровождать своих сестер и детей до Женевы 8 июля, доверил их Обернэ, чтобы остаться около Симплона. Я поспешил заговорить первый о грозившем мне открытии и сказал, что там-то именно и встретил г. де-Вальведра и познакомился с ним.
— Как странно, — заметила мадемуазель Юста, — г. Обернэ совсем не предполагал, чтобы вы были в этих местах.
Я отвечал с апломбом, что, желая выбраться в долину Роны, я ошибся дорогой и воспользовался своей ошибкой, чтобы взглянуть на Симплон, но, боясь шуток Обернэ по адресу моего легкомыслия, заставлявшего меня пренебрегать его инструкциями, не признался в этом в письме к нему.
— Если вы были так близко от Вальведра, — сказала Алида с тем же спокойствием, — то напрасно вы меня не посетили.
— Вы не дали мне на это разрешения, — отвечал я, — а сам я не посмел.
Мадемуазель Юста взглянула на нас обоих, и мне показалось, что она вовсе не дается в обман.
Как только я очутился наедине с Алидой, я с испугом заговорил с ней об этой роковой встрече и спросил ее, не думает ли она, что в ее муже зародились сомнения.
— Чтобы он ревновал? — отвечала она, пожимая плечами. — Он не оказывает мне такой чести! Ну, придите в себя, будьте хладнокровны. Я предупреждаю вас, что вам не хватает этого хладнокровия, и вы показались нашим странно застенчивым. Уже было сделано замечание, что вы были не таким в свое первое появление здесь в доме.
— Не скрою от вас, — продолжал я, — что я чувствую себя как на горячих угольях. Мне все кажется, что вот-вот у меня спросят отчета в этом путешествии в сторону Вальведра, и высмеют меня за мой смешной предлог. Г. де-Вальведр, вероятно, сердит на меня за то, что я подшутил над ним, выдавая себя за актера. Правда, он позволял называть себя доктором: я принимал его за эскулапа. Но я ошибся первый, а он не сделал этого ни для того, чтобы подтвердить мою догадку, ни чтобы разуверить меня, тогда как я…
— Напоминал он вам об этом? — продолжала Алида, немного озабоченная.
— Нет, ни единым словом! Это очень странно.
— Напротив, это совершенно естественно. Притворство неведомо Вальведру. Он просто все забыл. Не будем больше думать об этом, и поговорим о счастии быть друг подле друга.
Она протягивала мне руку, но я не успел прижать ее к губам. Ее дети возвращались с прогулки и влетели как ураган в дом, а потом и в гостиную.
Старший был красив как отец и поразительно походил на него. Паолино напоминал Алиду, но в карикатуре — он был некрасив. Я вспомнил, что Обернэ говорил мне о заметном предпочтении, оказываемом г-жей де-Вальведр Эдмонду, и принялся невольно подсматривать ее первые ласки к обоим детям. Старшего она покрыла нежными поцелуями и представила мне его, спрашивая меня, нахожу ли я его красивым. Затем она едва прикоснулась губами к щекам другого и добавила:
— А что касается этого, он некрасив, я это знаю.
Бедный ребенок засмеялся и, сжимая голову матери в обеих руках, сказал:
— Все равно, поцелуй свою обезьяну!
Она поцеловала его, журя за резкие манеры. Он ушиб ее щеки своими поцелуями, к которым примешивалось, кроме излияния, некоторая доза лукавства и мести.
Не знаю сам, почему эта маленькая сценка произвела на меня тяжелое впечатление. Дети принялись играть. Алида спросила меня, о чем я думаю, глядя на нее с таким мрачным видом. И так как я не отвечал, она прибавила, совсем понижая голос:
— Не ревнуете ли вы меня к ним? Это было бы жестоко. Мне необходимо ваше утешение, ибо я скоро буду разлучена с ними обоими, если только не поселюсь окончательно в этой противной Женеве. Да еще я даже не уверена, соблаговолят ли мне это разрешить.
Она сообщила мне, что г. де-Вальведр решился доверить воспитание своих двух сыновей добрейшему профессору Карлу Обернэ, отцу Анри. Воспитанные в этом счастливом и святом доме, они будут нежно любимы женщинами и серьезно обучаемы мужчинами. Таким образом, Алиде следовало радоваться этому решению, избавлявшему ее детей от тяжелых испытаний училища, и она действительно была рада, но не могла удержаться и от слез, очевидно, по адресу Эдмонда, хотя она делала все, что могла, чтобы находить одинаково печальным удаление маленького Паолино. Ее мучило также еще одно совершенно личное соображение, именно мысль о влиянии, которое Юста де-Вальведр станет приобретать все более и более над ее детьми. Она надеялась освободить их от него, а между тем, они попадали под него еще более, так как Юста поселялась окончательно в Женеве, в доме по соседству с Обернэ.
Я собирался сказать ей, что это упорное предубеждение не кажется мне очень справедливым, когда Юста вернулась и приласкала детей с одинаковой нежностью. Я отметил доверие и веселость, с которыми оба влезли к ней на колени и принялись играть ее чепчиком, а она позволяла им мять его кружева. Шаловливый Паолино кончил тем, что совсем снял с нее этот чепчик, и старая дева преспокойно позволила этим маленьким шалуньям-ручкам растрепать ее седые волосы. В эту минуту я подметил на этом суровом лице такую истинную материнскую любовь и такое трогательное добродушие, что простил ей причиненную мне неприятность.
За обедом собрались все, за исключением г. де-Вальведра, который пришел только вечером. Таким образом, я имел два или три часа передышки, и мне удалось снова стать на подходящий диапазон. В этом доме царила прелестная, мягкая любезность, и я нашел, что Алида неправа, утверждая, что обречена на жизнь среди оракулов. Если в каждом из находившихся здесь лиц чувствовались в основе истинные душевные качества и тот оттенок зрелости и спокойствия, что изобличает серьезные занятия или уважение к занятиям, то рядом с главнейшими качествами, необходимыми для практической жизни, в них чувствовалось и обаяние счастливой, благородной жизни. В некоторых отношениях мне казалось, что я у себя дома, среди своих. Но женевская семья была веселее, ее точно согревал луч молодости и красоты, сверкавший в глазах Аделаиды и Розы. Их мать, казалось, уносилась в религиозный экстаз, глядя на Павлу и думая о счастии Анри. Павла было покойна как сама невинность, доверчива как само прямодушие. Она редко бывала экспансивна, но в каждом ее слове, в каждом ее взгляде на жениха, его родных или сестер светился как бы неиссякаемый огонь преданности и восхищения.
Эти три молодые девушки были подругами с детства, они говорили на «ты» и прислуживали взаимно друг другу. Все три любили Юсту, и хотя Павла находила ее неправой в ее распрях с Алидой, так и чувствовалось, что любит она ее больше той. Любили ли эти три молодые девушки Алиду? Очевидно, Павла знала, что она несчастна и любила ее наивно, чтобы утешить ее. Что же касается девиц Обернэ, то они старались чувствовать к ней симпатию и окружали ее вниманием и заботами, но Алида нимало их не ободряла и отвечала на их робкие авансы с холодной и немного насмешливой любезностью. Она называла их потихоньку учеными женщинами, так как, по ее мнению, и маленькая Роза была уже тронута педантизмом.
— Однако же, это вовсе незаметно, — сказал я ей. — Эта девочка прелестна, а Аделаида кажется мне отличным существом.
— О, я была вполне уверена, что вы окажетесь снисходительным к этим прекрасным глазам! — продолжала Алида с неудовольствием.
Я не посмел отвечать ей: она была в состояния такого нервного напряжения, что я боялся, как бы она себя не выдала.
Явились другие молодые девушки со своими родителями, кузины или подруги. Все перешли в сад, небольшой, но прекрасный, полный цветов и высоких деревьев, с открывавшимся с террасы великолепным видом. Дети стали просить играть, и все присоединились к ним, за исключением людей пожилых и Алиды, усевшейся в сторонке и знаком подзывавшей меня к себе. Я не посмел повиноваться ей. Юста смотрела на меня, а Роза, порядком освоившаяся со мной за обедом, решительно взяла меня под руку, заявляя, что вся молодежь должна играть, так сказал ее папа. Я было попробовал выдать себя за старика, но она не обратила на это внимания. Брат ее открыл бег взапуски, а он был старше меня. Она требовала меня в свой лагерь, потому что Анри находился в неприятельском лагере, а я, наверное, так же хорошо бегаю, как и он. Анри тоже позвал меня. Мне пришлось снять сюртук и вспотеть. Аделаида гналась за мной с быстротой стрелы. Я с трудом не давался в руки молодой атаманше и удивлялся этому соединению силы с такой гибкостью и грацией. Красавица смеялась, показывая ослепительные зубы. Спокойная среди своих, она забывала о мучительных для нее взглядах. Она была счастлива, она чувствовала себя ребенком и пышно сияла в лучах заходящего солнца, подобно розам, пламенеющим в пурпуре заката.
Тем не менее, я смотрел на нее только глазами брата. Небо мне свидетель, что я только и думал, как бы мне вырваться из этого вихря беготни, криков и смеха и присоединиться к Алиде. Когда, наконец, благодаря чудесам упрямства и хитрости мне это удалось, я нашел ее мрачной и презрительной. Ее возмущала моя слабость, мое ребячество. Ей хотелось говорить со мной, а я не мог сделать усилия, чтобы бросить эти идиотские игры и вернуться к ней! Я трусил, я боялся сплетен, или я уже был околдован 18 годами и розовыми щеками Аделаиды. Наконец, она негодует, она ревнует. Она проклинает этот день, которого она так пламенно поджидала, как самого счастливого дня ее жизни.
Я был в отчаянии, что не могу утешить ее, но г. де-Вальведр только что пришел, и я не смел сказать ни слова, зная, что он здесь. Мне казалось, что он услышит мои слова раньше, чем они сорвутся с моих губ. Алида, более смелая и как бы презирающая опасность, упрекала меня в том, что я чересчур молод, что мне не хватает присутствия духа, и что страх мой более компрометирует, чем могла бы сделать это моя дерзость. Я краснел за свою неопытность и усиленно принялся исправляться от нее. Весь остальной вечер мне удалось казаться веселым, тогда Алида нашла, что я слишком весел.
Читатель видит, что мы были принуждены встречаться при самых тяжелых и раздражающих обстоятельствах. Вечером в своей комнате я писал ей следующее:
«Вы недовольны мной и гневно доказали мне это. Бедный ангел, ты терзаешься, и я тому причиной! Ты проклинаешь этот желанный день, не давший нам даже ни минуты безопасности, во время которой мы могли бы читать друг у друга в глазах! Я вне себя, я в бешенстве на самого себя и не знаю, что сделать, чтобы избежать этих терзаний и тоже снедающего меня нетерпения, что я переносил бы, однако, со смирением, если бы мог взять их целиком на себя.
Я чересчур молод, говоришь ты! Если так, то прости мою неопытность и цени хоть мое чистосердечие и новизну моих волнений. Знаешь, молодость есть сила и опора в великих делах. Ты увидишь, окажусь ли я ниже твоей мечты при опасностях другого рода.
Надо ли вырвать тебя насильно из всех тяготящих тебя уз, противостоять всей вселенной и овладеть твоей судьбой во что бы то ни стало? Я готов, скажи лишь слово! Я могу разбить все вокруг нас с тобой… Но ты не хочешь, ты приказываешь мне ждать, покоряться испытаниям, против которых возмущается искренность моего возраста. Какую мог я принести тебе большую жертву? Я делаю все, что могу. Пожалей же меня, жестокая! И потерпи ты тоже!
К чему еще более отравлять эти горести твоей несправедливостью? К чему говорить мне, что Аделаида… Нет, я не хочу припоминать то, что вы мне сказали. Это было безумно, несправедливо! Другая женщина! Да разве существуют другие женщины на свете, кроме тебя? Оставим этот вздор, и не повторяй его больше никогда.
Поговорим о другом обстоятельстве, более поразившем меня. Твои двое детей будут жить здесь… А ты, что ты предпримешь? Разве это решение твоего мужа не изменит твоей жизни?
Думаешь ли ты вернуться в уединенный Вальведр, где я так мало буду иметь права жить подле тебя, на глазах твоих провинциальных соседей, окруженная людьми, которые станут примечать каждый твой шаг?
Ты собиралась уехать в какой-нибудь большой город… Подумай только, теперь ты можешь это сделать. Скажи, когда ты уезжаешь? Куда мы едем? Я не могу допустить, чтобы ты колебалась. Отвечай, душа моя, отвечай! Одно лишь слово, и я перенесу все, что тебе угодно, лишь бы сохранить внешние приличия. Или нет, я уеду завтра вечером. Я выдумаю, что меня вызвали мои родители. Я избавлюсь от всех этих низких притворств, которые раздражают тебя, в равной мере как и меня, и уеду ждать тебя, где тебе угодно. Ах, приди! Бежим! Жизнь моя принадлежит тебе».
Весь следующий день прошел, но мне не удалось передать ей мое письмо. Что ни говорила мне г-жа де-Вальведр, я все-таки не смел очень доверяться Бианке, казавшейся мне чересчур молодой и шустрой для этой роли хранительницы величайшей тайны моей жизни. Кроме того, Юста де-Вальведр так хорошо сторожила, что я терял голову.
Я не стану передавать церемонию протестантской свадьбе. Храм был так близко от дома, что все отправились туда пешком на глазах старого и нового города, сбежавшихся поглазеть на миловидную невесту, а главное — на красавицу Аделаиду в ее свежем и целомудренном туалете. Она шла под руку с г. де-Вальведром, почтительность которого, по-видимому, всего более внушала к ней уважение и защищала ее от грубости восторга. Тем не менее, ее обижало это оскорбительное любопытство толпы, и она шла грустная, с опущенными глазами, прекрасная в своей уязвленной гордости, точно царица, влекомая на казнь.
После нее Алида также представляла предмет любопытства. Красота ее не поражала с первого взгляда, но прелесть ее была так глубока, что ею особенно восхищались, когда она уже прошла. Я услыхал разные сравнения, более или менее бессмысленные замечания. Мне показалось, что к ним примешивались подозрения по адресу ее поведения. Мне хотелось отыскать предлог затеять ссору, но в Женеве, если и сильно судачат, в общем люди добрые, и гнев мой был бы смешон.
Вечером состоялся маленький бал из около пятидесяти человек, состоящих в родстве или дружбе с обеими семьями. Алида появилась в изящнейшем туалете и согласилась танцевать по моей просьбе. Ее ленивая грация произвела свой магический эффект — ее тесно окружили. Молодые люди рвали ее на части и тем более были возбуждены, чем менее она обращала внимания на каждого из них в отдельности. Я надеялся, что танцы позволят мне поговорить с ней, но случилось совсем напротив, и теперь я на нее рассердился. Я наблюдал за ней, дуясь, вполне готовый придраться к ней, если замечу малейший оттенок кокетства. Это оказалось невозможным. Она не стремилась нравиться никому, но она чувствовала, она знала, что очаровывает всех мужчин, и в ее равнодушии было что-то до такой степени властительно-пресыщенное и абсолютное, что это меня раздражало. Я находил, что она говорит с этими молодыми людьми не так, как если бы они имели права на нее, а так, точно она имеет права на них, и, по моему мнению, это значило делать им чересчур много чести. Она обладала большим апломбом светских женщин, и мне показалось, что в ее взглядах на чужих людей сквозит то же самое вступление во владение, что так потрясло и восхитило мою душу.
Конечно, по сравнению с ней Аделаида и ее молодые приятельницы были не более как простые буржуазки, не знающие силы своих прелестей и совершенно неспособные, несмотря на блеск своей молодости, оспаривать у нее малейшую из ее побед. Но сколько целомудрия было в их скромности, и какой охраной против фамильярности служила их чрезвычайная вежливость.
Одно небольшое обстоятельство еще подкрепило во мне это наблюдение. Вставая, Алида уронила свой веер, и десять поклонников бросилось поднимать его. Еще немного, и они бы передрались. Она взяла его из одержавшей победу руки, не поблагодарив не единым словом, даже не улыбнувшись из приличия, точно она чересчур властительница над волей этого постороннего, чтобы быть ему хоть мало-мальски благодарной за его рабство. Это был простодушный провинциал, совсем осчастливленный подобной фамильярностью. На деле это было глупо с его стороны, а между тем, в теории он был прав. Когда женщина распоряжается мужчиной пренебрежительно, она скорее поощряет его, нежели отталкивает и, что бы ни говорили, а в основе этих царственных презрений всегда заключается некоторая ободрительность.
Чтобы отомстить за обуревавшую меня тайную досаду, я стал придумывать, какую бы мне оказать услугу Аделаиде, танцевавшей неподалеку от меня. Я заметил, что она чуть было не упала, поскользнувшись о выпавшие из ее букета лепестки роз и, в ту минуту, как она возвращалась на свое место, я поднял их быстро и ловко. Такое усердие удивило ее, и самое это удивление было целомудренно. Я не смотрел на нее, боясь, чтобы не показалось, что я напрашиваюсь на благодарность. Но когда фигура кадрили опять привела ее подле меня через минуту, она сказала мне громко, улыбаясь:
— Вы спасли меня от падения. Вы все так же добры ко мне, как в былые времена!
Добр к ней! Несомненно, что это была чрезмерная благодарность, и это могло бы повлечь за собой любовное признание со стороны дерзкого человека. Но дерзость эта граничила бы в таком случае с идиотизмом, так как в чрезвычайной вежливости этой стыдливой девушки нельзя было не разобрать сомнения в самой себе, внушавшее безграничное уважение к ней.
Я не дождался конца бала. В нем было для меня слишком много мучительного. Я собирался уже пробраться в свою комнату, как вдруг передо мной очутился Вальведр и знаком попросил меня следовать за ним.
Вот оно, объяснение, подумал я. Пора ему, наконец, потребовать его от меня, этому таинственному человеку. По крайней мере, гора свалится с плеч, а то я задыхаюсь!
Но дело шло совсем о другом.
— Сюда только что приехали, — сказал он мне, — родственники из Лозанны, которых уже более не ждали. Приходится оказать им гостеприимство и отнять вашу комнату. Это двое стариков, и естественно, что вам надо уступить им место. Но вас не хотят отпустить в гостиницу, и вас вверили мне. У меня имеется поблизости отсюда временная квартира в городе. Согласны вы быть моим гостем?
Я поблагодарил и решительно принял.
Должно быть, он предпочитает объясниться со мной у себя, подумал я, вот и отлично! Тем лучше, по-моему.
Он позвал своего лакея, который понес мой легонький багаж, а сам взял меня под руку и повел к себе. Он жил в доме по соседству. Мы прошли с ним через несколько комнат, загроможденных ящиками и странными инструментами, некоторые очень больших размеров и смутно блестевшие в темноте отблеском стекла или металла.
— Это мои принадлежности доктора наук, — сказал он, смеясь. — Не правда ли, они порядком похожи на лабораторию алхимика? Вы понимаете, — добавил он непередаваемым тоном, — что г-жа де-Вальведр не любит этого жилища и предпочитает приятное гостеприимство дома Обернэ. Но спать вам будет здесь спокойно. Вот дверь вашей комнаты, а вот ключ от дома. Бал ведь там еще не кончен, и если бы вам вздумалось вернуться туда…
— Зачем мне возвращаться туда? — отвечал я, притворяясь равнодушным. — Я не люблю балов!
— Разве среди этого бала нет никого, кто бы вас интересовал?
— Все Обернэ интересуют меня, но бал — это самая скучная манера наслаждаться обществом любимых людей.
— Э! Не всегда! Это придает некоторое оживление… Когда я был молод, я не имел ничего против этого удовольствия.
— Потому что вы умели быть молодым, вот и все. А теперь этого не умеют. В двадцать лет молодежь превращается уже в стариков.
— Не верю этому, — сказал он, закуривая сигару, ибо он последовал за мной в предназначенную мне комнату, как бы для того, чтобы убедиться воочию, что там имеется все нужное для моего комфорта. — Я думаю, что это одна претензия!
— С моей стороны? — отвечал я, немного обиженный этим уроком.
— Быть может, и с вашей стороны тоже, но это не доказывает, чтобы вы были в том виноваты или смешны. Такова мода, и молодежь не умеет вырваться из ее власти. Она подчиняется ей вполне простосердечно, потому что всякая новая мода кажется ей всегда самой лучшей. Но верьте мне, вам не мешает серьезно рассмотреть опасности этой моды, и тогда вы уже не попадетесь.
В его тоне было столько мягкости и доброты, что я перестал верить в возможность ловушки, поставленной его подозрительностью моей неопытности, снова подпал под его обаяние и более чем когда-либо ощутил внезапную потребность открыть ему свое сердце. Во всем этом было что-то ужасающее, в чем я и теперь не могу отдать себе отчета. Я желал добиться его уважения, я шел навстречу его привязанности, и в то же время не мог отказаться от нанесения ему самого жестокого из оскорблений.
Он сказал мне еще несколько слов, которые осветили ярким светом суть его мысли. Мне показалось, что, предлагая мне вернуться на бал, то есть быть молодым, наивным и верующим, он пытался узнать, какое впечатление произвела на меня Аделаида и способен ли я полюбить ее. Я заключил это потому, что имя этой прелестной девушки, не помню теперь как, пришло ему на язык.
Я отозвался о ней с самой большой похвалой, столько же для того, чтобы показаться свободным сердцем в отношении его жены, сколько и для того, чтобы видеть, не огорчает ли его в глубине души мысль о замужестве его приемной дочери. Чего бы я не дал, чтобы открыть, что он любит ее, сам того не зная, и что неверность Алиды не смутит покоя его великодушной натуры! Но если он и любил Аделаиду, то он любил ее с таким истинным бескорыстием или с таким геройским самоотвержением, что я не подметил никакого смущения ни в его глазах, ни в его словах.
— Я не прибавлю ничего к вашим похвалам, — сказал он, — а если бы вы знали ее, как я, с самого дня ее рождения, то вы знали бы, что никакими словами не выразить прямоты и доброты этой души. Счастлив тот, кто будет достоин сделаться спутником и опорой ее жизни! Это такое большое счастье, такое великое блаженство, что человеку этому надо будет серьезно добиваться его и никогда не выказывать ни скептицизма, ни разочарования, добившись подобной цели.
— Знаете что, — вскричал я невольно, — вы точно хотите мне сказать, что я мог бы мечтать.
— Заслужить доверие? Нет, я не могу этого сказать, я ничего не знаю. Она вас еще слишком мало знает, а вперед нельзя ничего предугадывать. Но вам не безызвестно, что в случае чего-либо подобного и ваши и ее родители очень бы обрадовались.
— Анри, быть может, не обрадовался бы! — отвечал я.
— Анри? Он, который вас любит так горячо? Берегитесь неблагодарности, мое дитя!
— Нет, нет! Не считайте меня неблагодарным! Я знаю, что он меня любит, вопреки разнице в наших понятиях и характерах. Но, прощая мне эту разницу в отношении самого себя, он стал бы колебаться, если бы дело шло о вверении мне судьбы одной из его сестер.
— О какой разнице вы говорите? Он не указывал мне ни на что подобное, когда говорил мне о вас с такой задушевностью. Ну что же, вам неприятно сказать мне, в чем дело? Я друг семьи Обернэ, а в вашей семье был один человек, которого я бесконечно любил и уважал. Я говорю не о вашем отце, который достоин одинаково и того, и другого, но которого я очень мало знавал. Я говорю о вашем дяде Антонине, ученом, которому я обязан первыми и лучшими понятиями моей умственной и нравственной жизни. Между ним и мною была приблизительно та же самая разница лет, которая существует теперь между вами и мной. Вы видите, что я имею право питать к вам живое участие, и мне хотелось бы, в память его, расквитаться за прошлое, сделавшись вашим советником и другом, как он был моим другом. Говорите же со мной вполне откровенно и скажите мне, что ставит вам в упрек наш славный Анри Обернэ.
Я чуть было не излился Вальведру, как исповедующийся ребенок, а не как защищающийся гордец. Почему не поддался я этому спасительному влечению? Он, вероятно, вырвал бы из моей груди, сам того не зная, одной лишь силой своей высокой нравственности, ту отравленную стрелку, которая должна была обернуться на него самого. Но я слишком любил свою рану и боялся, чтобы она не закрылась. Я испытывал также инстинктивное отвращение к подобному излиянию с тем, которому я являлся соперником. Следовало или решиться не быть им больше, или сделаться последним из лицемеров. Я увернулся от объяснения.
— Анри ставит мне как раз в упрек, — отвечал я ему, — этот скептицизм, эту болезнь души, от которой вы хотите исцелить меня. Но это завело бы нас сегодня чересчур далеко, и, если позволите, мы поговорим об этом в другой раз.
— Хорошо, — сказал он. — Я вижу, что вам хочется вернуться на бал и, быть может, это будет лучшим средством от ваших печалей, чем все мои рассуждения. Еще одно слово перед нашим прощаньем… Почему вы мне сказали при нашей первой встрече, что вы актер?
— Чтобы избегнуть ложного стыда! Вы застали меня разговаривающим с самим собой.
— Кроме того, когда путешествуешь, то любишь мистифицировать прохожих, не правда ли?
— Да! Рисуешься сам перед собой, воображаешь себя чрезвычайно остроумным и вдруг замечаешь, что ты не более как бестактно дерзкий повеса, в сравнении с выдающимся человеком.
— Полно, полно, — продолжал Вальведр, смеясь, — бедный выдающийся человек прощает вас от всего сердца и ничего об этом не расскажет доброй Аделаиде.
Меня сильно смущала моя роль, и минутами я уверял себя, несмотря на совершенную развязность тона г. де-Вальведра, что если в нем и шевелится, против его воли, легкое чувство ревности, то скорее по поводу Аделаиды, чем по поводу жены. А потому я проклинал себя за то, что вечно оказывался в необходимости мучить его. Между тем, я хорошо помнил его первые слова, сказанные мне на Симплоне: «Я очень любил одну женщину, женщина эта умерла». Таким образом, он любил еще и воспоминанием и, без сомнения, в этом он и почерпал силу не ревновать жену и не влюбиться в другую.
Как бы то ни было, я захотел избавить его, по крайней мере, от возможного огорчения и сказал ему, что я еще слишком молод, чтобы подумывать о женитьбе, и если стану о ней подумывать, то только тогда, когда Роза перестанет играть в куклы.
— Роза! — отвечал он с некоторой живостью. — Э, да в самом деле, ваши годы будут, пожалуй, лучше подходить друг к другу! Я знаю ее так же хорошо, как ту, и девочка эта тоже сокровище. Да идите же и потанцуйте с моим маленьким розовым бесенком. Полноте, полноте! Вы вовсе еще не так стары, как хотели меня в том уверить!
Он протянул мне свою руку, эту честную руку, которая жгла мою, и я убежал как преступник, пока он исчезал посреди своих телескопов и колб.