Я вернулся к Обернэ. Там еще танцевали, но Алида, в душе обиженная моим исчезновением, ушла к себе. Сад был иллюминован, и гости гуляли там группами, в промежутках между кадрилями и вальсами. Не было никакой возможности завести какую-нибудь тайную интригу во время этого скромного празднества, полного добродушия и честной задушевности. Вальведр больше не появлялся, а я нарочно выказывал перед Юстой, остававшейся до конца, большую веселость и развязность. Предложили танцевать котильон, и молодые девушки решили, что все должны принять в нем участие. Я пошел приглашать Юсту, а Анри пригласил свою мать.
— Как, — сказала мне старая дева, улыбаясь, — вы хотите, чтобы и я тоже танцевала, я? Ну хорошо. Я сделаю с вами один тур по зале, но потом мне будет предоставлено право заменить себя другой дамой, которую я достану заранее.
Я не мог разобрать, к кому она обратилась, все перепуталось, размещаясь по своим местам. Я очутился с ней в визави с Обернэ-отцом и Аделаидой. Начав фигуру, эти солидные люди сделали друг другу знак и стушевались в одно мгновение. Я оказывался кавалером Аделаиды, с которой не хотел танцевать на глазах у Алиды, и которая доверчиво протянула мне свою прекрасную руку. Она, конечно, не подозревала никакой хитрости, но Юста хорошо знала, что делала. Она говорила шепотом с отцом Обернэ, глядя на нас с полу-ласковым и полу-насмешливым видом. Простосердечное лицо старика, казалось, отвечало ей: «Вы думаете? Я, право, не знаю. Невозможного в этом нет».
Да, я узнал позднее, что они говорили именно об этой свадьбе, когда-то смутно предполагавшейся между нашими родителями. Юста, ничего не зная о моей любви к Алиде, предчувствовала, что очаровательница уже околдовала меня, и старалась помешать ей, сближая меня с моей невестой. Моя невеста! Эта удивительная, совершенная красавица могла быть моей. А я предпочитал счастливой жизни и небесному блаженству бури страсти и погром своего существования. Я говорил себе это, держа ее руку в своей, бесстрашно подвергаясь прелести ее божественной улыбки, созерцая совершенства всего ее целомудренного и нежного существа. И я гордился собой, потому что она не будила во мне никакого инстинкта, никакого зародыша неверности к моей опасной и грозной царице. Ах, если бы она могла читать в моей душе, та, которая владела ею так безусловно! Но она читала в ней совсем наоборот, и ее рассерженный взгляд обвинял меня в ту самую минуту, когда я одерживал над собой величайшую победу. Ибо она была здесь, эта задыхающаяся и ревнивая чародейка, она подсматривала за мной помутившимися от лихорадки глазами. Какая победа для Юсты, если бы она могла это угадать!
Апартаменты г-жи де-Вальведр находились как раз над той залой, где танцевали. Из уборной, расположенной на антресолях, можно было видеть все, происходившее внизу, сквозь розетку, прикрытую гирляндами. Алиде машинально вздумалось бросить последний взгляд на бал. Она раздвинула листья и, увидав меня, застыла на своем месте. А я, чувствуя, что Юста следит за мной, воображал себя большим дипломатом, ловко ведущим дела своей любви, занимаясь Аделаидой и играя роль молодого человека, упоенного движением и весельем!
Зато на другой день, когда мне удалось передать мое письмо г-же де-Вальведр, я получил ошеломляющий ответ. Она порывала все, она возвращала мне свободу. Утром Юста и Павла говорили при ней о моем предполагавшемся союзе с Аделаидой и о недавнем письме моей матери к г-же Обернэ, где желание это было деликатно выражено.
«Я ничего обо всем этом не знала, — писала Алида, — вы это от меня скрыли. Узнав, что ваша поездка в Швейцарию не имела другой цели, кроме устройства этого брака, и убедившись своими собственными глазами сегодняшней ночью, до какой степени вас восхищает красота вашей будущей невесты, я поняла ваше поведение за эти три последние дня. Как только вы вступили в этот дом, как только вы увидали ту, которую вам предназначают, ваши манеры со мной совершенно переменились. Вы не сумели найти ни минуты, чтобы переговорить со мной наедине, вы не сумели придумать ни малейшей уловки, в которой так хорошо умеете пробираться в крепости, перелезая стены, когда желание помогает вашей изобретательности. Вас покорил блеск молодости, а я побледнела, я исчезла, как ночная звезда пред восходящим солнцем. Это вполне естественно.
Дитя, я не сержусь на вас, но почему не быть откровенным? Зачем подвергать меня тысяче терзаний? Зачем, зная, что я справедливо ненавижу одну старую деву, обращаться с ней со смешным благоговением? Не пробуждалось ли уже в вас смутное недоброжелательство, или почти отвращение к несчастной Алиде?
Мне кажется, что была минута, единственная минута, когда ваши взгляды, если уж не слова, могли успокоить меня, и вы дали мне понять, что, по-вашему, я дурная мать. Да, да, вам уже это говорили, что я предпочитаю моего красавчика Эдмона бедному Паолино, что этот последний есть жертва моего пристрастия, моей несправедливости. Эта излюбленная тема мадемуазель Юсты, и ей удалось даже уверить в этом моего мужа, который уважает меня. Вероятно, она еще скорее убедила в этом моего любовника, который меня не уважает!
Ну что же, надо стать выше этих мелочей, пренебречь всем этим и доказать вам, что если я возмутительная личность, по крайней мере, во мне есть гордость, приличная моему положению.
Избавьте себя от напрасной лжи. Вы любите Аделаиду и будете ее мужем, я буду помогать вам в этом всеми силами. Возвратите мне мои письма и возьмите обратно свои. Я прощаю вас от всего сердца, как следует прощать детей. Мне будет гораздо труднее извинить саму себя за мое безумие и легковерность».
Итак, еще не было довольно того ужасного положения, в котором мы находились по отношению к семье и к обществу. Нет, отчаяние, ревность и гнев должны были еще испепелить наши бедные сердца, и без того уже истерзанные! Мной овладел припадок ярости против судьбы, против Алиды и против меня самого.
Я распростился с семейством Обернэ и уехал продолжать свою мнимую увеселительную поездку. Но в двух милях от Женевы я остановился, охваченный мучительным ужасом. Я не простился с г-жей де-Вальведр, ее не было дома, когда я приходил прощаться. Вернувшись и узнав о моем внезапном решении, она была способна выдать себя; вместо того, чтобы спасти ее, отъезд мой мог ее погубить… Я вернулся назад, неспособный переносить мысль об ее горе.
Я притворился, что забыл что-то у Обернэ и явился туда раньше, чем Алида пришла домой. Где же это она была с утра? Аделаида и Роза были дома одни. Я решился спросить у них, не уехала ли и г-жа де-Вальведр из Женевы. Я жалел, что не простился с ней. Аделаида отвечала мне со святым спокойствием, что г-жа де-Вальведр в католической церкви, находящейся внизу улицы. И, приняв мое смущение за удивление, она прибавила:
— Разве это вас удивляет? Она ревностная папистка, а мы, еретики, уважаем всякое искреннее убеждение. Она говорила, что завтра годовщина смерти ее матери, и упрекала себя за то, что в угоду нам танцевала сегодня ночью. Она хочет исповедоваться в этом и отслужить, кажется, обедню… Словом, если вы хотите проститься с ней, то подождите ее здесь.
— Нет, — отвечал я, — передайте ей, пожалуйста, мои сожаления по этому поводу.
Сестры пробовали удержать меня, для того, заявили они, чтобы сделать приятный сюрприз Анри, который скоро вернется. Аделаида сильно настаивала, но так как я не уступил, а она, нимало не сердясь, дружески со мной попрощалась и весело пожелала доброго пути, я отлично видел, что эта простота и доброжелательные манеры не скрывают никакого мучительного сожаления.
Как только я вышел на улицу, я направился к маленькой церковке. Я вошел в нее; там было пусто. Я обошел ее кругом. В темном и холодном углу, между исповедальней и стеной, я увидал женщину в черном, стоящую на коленях на каменном полу и как бы придавленную тяжестью экстатического горя. Она была до того закутана в покрывало, что я не сразу ее узнал. Наконец, я распознал ее нежные формы под ее траурным крепом и отважился коснуться ее руки. Эта застывшая, холодная рука ничего не почувствовала. Я бросился к ней, приподнял ее и увлек за собой. Она пришла немного в себя и сделала усилие, чтобы оттолкнуть меня.
— Куда вы меня ведете? — сказала она растерянно.
— Не знаю! На воздух, на солнце! Вы точно умираете.
— Ах, лучше было дать мне умереть!.. Мне было так хорошо!
Я толкнул наугад какую-то боковую дверь и очутился на узкой и безлюдной улице. Передо мной был открытый сад. Алида смогла добрести до него, не зная, где она. Я ввел ее в этот сад и усадил на солнце. Мы были у незнакомых огородников, хозяев не было дома. Какой-то поденщик, работавший на гряде овощей, взглянул на нас, когда мы вошли, и, предполагая, что мы здешние, принялся снова за работу, не обращая на нас более внимания.
Итак, случай доставлял нам этот невозможный tête-à-tête! Когда тепло оживило Алиду, я провел ее в самый конец довольно глубокого сада, поднимавшегося по холму старого города, и уселся подле нее в беседке хмеля.
Она долго слушала меня, не говоря ни слова. Потом она позволила мне взять ее за свои теплые и дрожащие ручки и признала себя обезоруженной.
— Я разбита, — сказала она мне, — и слушаю вас точно сквозь сон. Я помолилась и проплакала весь день и хотела снова предстать пред своими детьми не раньше, чем Бог возвратил бы мне силу жить. Но Бог покинул меня, поверг меня в стыд и угрызения совести, но не ниспослал мне истинного раскаяния, того, что внушает благотворные решения. Я вызвала душу своей матери, и она отвечала мне: «Покой заключается только в одной смерти!» Я почувствовала холод предсмертного часа, и не только не старалась отдалить его, а отдавалась ему с горьким сладострастием. Мне казалось, что, умирая там, у ног Христа, не то что достаточно искупленная своей верой, но очищенная своей скорбью, я найду, по крайней мере, вечный покой, прибежище в небытии. Но Бог не принял ни моего уничтожения, ни моих слез. Он привел вас сюда для того, чтобы принудить меня еще любить, пылать и страдать. Да будет Его Господня воля. Будущность менее пугает меня, с тех пор как я знаю, что могу умереть от изнурения и горя, когда ноша будет чересчур тяжела.
Алида была так поразительна и так прекрасна в своем страстном изнеможении, что, глубоко взволнованный, я нашел достаточное красноречие, чтобы убедить ее и вернуть к жизни, к любви и к надежде. Она видела меня до такой степени удрученным ее скорбью, что в свою очередь пожалела меня и упрекнула себя в моих слезах. Мы обменялись самыми восторженными клятвами принадлежать навсегда друг другу, что бы с нами ни случилось.
Но что же мы станем делать, расставшись? В глазах всех, знавших нас в Женеве, мой отъезд был совершившимся фактом. Было поздно, отсутствие г-жи де-Вальведр могло встревожить, и ее могли начать искать.
— Вернитесь домой, — сказал я ей. — Я должен покинуть этот город, где мы окружены опасностями и огорчениями. Я спрячусь где-нибудь в окрестностях и напишу вам оттуда. Нам необходимо найти средство видеться с безопасностью и окончательно устроить наше будущее.
— Пишите Бианке, — сказала она, — я получу ваши письма скорее, чем если адресовать их на почту до востребования. Я останусь в Женеве, чтобы получать их, и стану обдумывать, со своей стороны, способ свидеться поскорее.
Она спустилась в сад, а я остался там еще некоторое время один для того, чтобы нас не видели выходящими вместе. Через десять минут я собирался уходить, когда меня кто-то окликнул тихим голосом. Я повернул голову. Позади меня в стене открылась маленькая дверка. Никто не появлялся. Голоса я не узнал, позвали меня по имени, а не по фамилии. Не Обернэ ли? Я двинулся вперед и увидал Мозервальда, манившего меня знаками с таинственным видом.
Как только я вошел, он закрыл за нами дверь, и я очутился в другом отгороженном месте, пустынном, возделанном лужайкой или скорее предоставленном природной растительности. Тут паслись две козы и корова. Вокруг этого запущенного места шла виноградная лоза беседкой, поддерживаемая новым трельяжем из тесных переплетов. Под это-то убежище и приглашал меня Мозервальд. Он приложил палец к губам и свел меня под навес какой-то лачуги в одном из концов загороди. Там он сказал мне следующее:
— Прежде всего, mon cher, будьте осторожны! Все, что говорится под виноградником, слышно направо и налево через стены, которые не толсты и не высоки. Налево находится сад Манассии, одного из моих бедных единоверцев, совершенно мне преданного. Там-то вы и были сейчас с ней, я все слышал. Направо стена еще более вероломна, я сделал ее меньше и приказал проколоть незаметными отверстиями, позволяющими видеть и слышать все, что происходит в саду Обернэ. Здесь, между этими двумя стенами, вы у меня. Я купил этот клочок земли для того, чтобы быть подле нее, смотреть на нее, слушать ее и, если возможно, узнать ее секреты. Все эти дни я сторожил даром, но сегодня, слушая случайно с другой стороны, я узнал даже больше, чем мне хотелось бы знать. Все равно, это совершившийся факт. Она любит вас, я больше ни на что не надеюсь; но я остаюсь ее и вашим другом. Я вам это обещал, а слово свое я держу всегда. Я вижу, что вы оба сильно огорчены и озабочены. Я буду вашим провидением. Спрячьтесь здесь; этот сарай некрасив, но довольно чист внутри. Я устроил его тайком и без шума, так что никто ничего не заподозрил, уже полгода тому назад, когда я надеялся, что она когда-нибудь тронется моими ухаживаниями и удостоит прийти посидеть тут… Об этом нечего больше и думать! Она придет сюда для вас. Ну что же, мои деньги и умение пропадут не совсем, раз они послужат для ее счастья и для вашего. Прощайте, mon cher. Не показывайтесь, не гуляйте днем в открытом месте, вас могут увидеть из соседних домов. Пишите любовные письма, пока светит солнце, или дышите воздухом только в беседке. Ночью вы можете отваживаться и в чистое поле, которое начинается в двух шагах отсюда. Манассия будет вам прислуживать. Он станет вам стряпать довольно недурно и отпустит рабочих, которые могут проговориться. В случае надобности он будет носить ваши письма и передавать их с несравненной ловкостью. Доверьтесь ему; он всем обязан мне, и через минуту узнает, что принадлежит вам на три дня. Трех дней вполне достаточно, чтобы обо всем условиться — я же вижу, что вы ищете средства соединиться. Это кончится похищением! Я так и жду. Однако, остерегитесь, не делайте ничего, не посоветовавшись со мной. Можно и обеспечить свое счастье и не погубить положения женщины. Но будьте осторожны, ведите себя, как подобает честному человеку, или, честное слово, я думаю, что я стал бы между вами, и, не смотря на мою нелюбовь к дуэлям, нам пришлось бы подраться… Прощайте, прощайте, не благодарите меня! То, что я делаю, я делаю из эгоизма. Это еще любовь, но любовь безнадежная. Прощайте!.. Ах, кстати, мне нужно взять оттуда кое-какие бумаги. Войдем.
Ошеломленный и колеблющийся, я последовал за ним в этот ветхий сарай, весь заросший плющом и зеленицей. Под этим щитом ютилась новая маленькая постройка, выходившая с другой стороны сада в небольшой цветник, засаженный чудными розами. Таинственная квартира состояла из трех маленьких комнат неслыханной роскоши.
— Смотрите, — сказал Мозервальд, указывая мне на маленькой полке античного красного цвета золотой чеканный кубок, наполненный до краев очень крупными жемчужинами, — я оставляю это здесь. Это ожерелье, которое я предназначал для нее к ее первому визиту, и при каждом визите в кубке заключалось бы какое-нибудь другое сокровище. Но вы знаете, что в то время она даже не удостоила заметить мое лицо!.. Все равно, вы подарите ей этот жемчуг от моего имени… Нет, она отказалась бы: дайте ей его как бы от себя. Если она не пожелает взять его для себя, пусть сделает ошейник для своей собаки! Не захочет совсем, пусть разбросает его в крапиве! Я не хочу больше видеть их, этих жемчужин, выбранных мной по одной из лучших привозов с Востока. Нет, нет, мне было бы больно смотреть на них. Я не это хотел взять отсюда, а пачку черновых писем, которые я хотел написать ей. Я не хочу, чтобы она их нашла и стала смеяться над ними. Ах, смотрите, какая толстая пачка! Я писал ей каждый день, когда она была здесь, но как только нужно было их запечатать и послать, я не смел. Я чувствовал, что мой стиль тяжел, а французский язык неправилен… Что бы я дал за то, чтобы уметь выражать это так, как умеете, конечно, вы! Но меня этому не научили, и я боялся насмешить ее, а между тем, я писал весь в огне. Ну что же, я беру назад свою поэзию и ухожу. Не говорите со мной… Нет, нет, ни слова, прощайте. У меня тяжело на сердце. Если вы вздумаете помешать мне жертвовать собой для нее, то я убил бы и вас, а потом и себя… Ах да, вот еще, кстати… Когда имеешь свидания с женщиной, не следует даваться врасплох и подвергаться опасности быть убитым. Вот пистолеты в ящике. Будьте спокойны, они хороши! Их сделали нарочно для меня, и подобных им нет ни у одного короля… Послушайте, еще одно слово! Если вы захотите повидаться со мной, Манассия вас переоденет и сведет вечером в мой дом, куда проведет вас так, что никто вас не увидит. Я приму вас, какой бы ни был поздний час ночи. Вот увидите, вам понадобятся мои советы! Прощайте, прощайте! Будьте счастливы, но сделайте ее счастливой.
Мне было совершенно невозможно прервать этот поток слов, в котором грубые и смешные подробности скрашивались дыханием экзальтированной и искренней страсти. Он не поддавался ни моим отказам, ни благодарности, ни отпирательствам, бесполезность которых я, впрочем, чувствовал. Секрет мой был в его руках, и следовало предоставить ему доказывать свою преданность или опасаться его досады. Он запер меня в этом домике в саду, и я покорился, чувствуя, несмотря ни на что, любовь к нему, ибо он плакал горячими слезами, и я тоже плакал, как ребенок, ослабевший от волнений, превышающих его силы.
Когда я пришел немного в себя и сообразил свое положение, я ужаснулся своей слабости.
— Конечно, нет, — вскричал я внутренне, — я не позову Алиду сюда, где ее образ был осквернен оскорбительными надеждами. Эта роскошь и эти подарки, предназначаемые ей недостойной ее любовью, возбудили бы в ней только отвращение. Да мне самому тяжело здесь, как в нездоровом воздухе, отягченном возмущающими душу идеями. Я не напишу Алиде отсюда. Я выйду сегодня вечером из этого нечистого убежища, чтобы никогда в него более не возвращаться!
Ночь надвигалась. Как только стемнело, я попросил Манассию, явившегося ко мне за приказаниями, свести меня к Мозервальду. Но я наткнулся сейчас же на Мозервальда, пришедшего справиться обо мне, и мы вместе вернулись в домик, куда Манассия, по приказанию своего господина, подал нам изысканную трапезу.
— Прежде всего поедим, — говорил Мозервальд. — Я не вернулся бы сюда, если бы рисковал встретить здесь одну особу, которая не должна видеть меня тут. Но раз вы говорите, что она не придет, и раз вы хотели прийти поговорить со мной у меня, нам будет спокойнее здесь, чем у меня дома. Вы не подумали пообедать, я так и подозревал. Об обеде я подумал только для вас, но оказывается, что я сам страшно голоден. Я так много плакал! Говорят, что слезы возбуждают аппетит, и я вижу, что это верно.
Он ел за четверых, а добрые вина помогли ему переварить свои мысли, и он сказал мне наивно, кончив есть:
— Mon cher, верьте или нет, но за последние полгода я ем сегодня настоящим образом в первый раз. Вы видели, что там, в горах, у меня не было аппетита. Помимо моей обычной меланхолии, меня поглощала еще любовь. Но вот сегодняшний удар исцелил мое тело, успокоив мое воображение. Право же, я чувствую себя другим человеком, и мысль, что я делаю нечто хорошее и большое, ставит меня выше моей обыденной жизни. Не смейтесь над этим! Поступили ли бы вы так же на моем месте? Это не доказано!.. Вы, умники, имеете за себя красноречие. В конце концов, это должно притуплять сердечность!.. Но вот мы и одни. Манассия не покажется больше, если я не позвоню — видите, вот шнурок звонка, он проходит под виноградником и доходит до его домика в соседнем отгороженном холме. Говорите: что вы мне хотели сказать? И почему вы находите, что г-жа де-Вальведр не может прийти сюда?
Я объяснил ему все напрямик. Он выслушал меня со всевозможным вниманием, точно хотел познакомиться и научиться деликатностям любви. А затем он опять заговорил:
— Вы заблуждаетесь насчет моих надежд, — сказал он, — у меня их не было.
— У вас не было надежд, а вы отделывали этот домик и выбирали лучшие жемчужины Востока, одну по одной?
— Я ничего не ждал от этих средств, особенно после истории с кольцом. Неужели надо еще повторять вам, что я видел в этот день бескорыстного поклонения, доказательства преданности, радость доставления маленького женского удовольствия любимой женщине? Вы вот этого не понимаете! Вы сказали самому себе: «я заслужу и добьюсь любви своими талантами и риторикой». У меня же нет никаких талантов. Вся моя заслуга в моем богатстве. Всякий предлагает то, что у него есть, черт возьми! Я никогда не думал купить женщину этой заслугой. Но если бы мне удалось убедить ее силой своей страсти, что было бы оскорбительного в том, чтобы я положил свои сокровища к ее ногам? Любовь каждодневно выражает свою признательность дарами, и когда набоб дарит букеты из драгоценных камней, это равносильно тому, чтобы вы подарили сонет своего сочинения в букете полевых цветов.
— Я вижу, — сказал я ему, — что мы никогда не сойдемся на этом пункте. Допустите, если вам угодно, что я безрассудно щепетилен, но знайте, что отвращение мое непобедимо. Никогда, знайте это, Алида не войдет сюда.
— Вы неблагодарный человек! — сказал Мозервальд, пожимая плечами.
— Нет, — вскричал я, — я не хочу быть неблагодарным! Я вижу, что вы меня не обманули, говоря, что в вас таятся сокровища доброты. Вот эти сокровища я принимаю. Вы владеете тайной моей жизни. Вы сами ее подметили, с моей стороны нет, значит, заслуги в том, что я вам ее доверил, а между тем, я чувствую, что в вашем сердце эта тайна находится в безопасности. Вы хотите давать мне советы относительно применения тех материальных средств, которые могут обеспечить или компрометировать счастье и достоинство любимой мною женщины? Я верю в вашу опытность, вы знаете практическую жизнь лучше меня. Я буду советоваться с вами и, если ваши советы принесут мне пользу, я буду питать к вам вечную признательность. С неприятным чувством, возбуждаемым во мне известными сторонами вашей натуры, во мне будет сильно бороться дружба и, быть может, совсем уничтожит его. Да оно уж и теперь так. Да, я искренне люблю вас. Я ценю в вас некоторые тем более драгоценные качества, что они природны и самобытны. Не просите у меня ничего другого, не старайтесь никогда заставить меня принять услуги корыстно-ценные. Вы только богаты, говорите вы, и каждый предлагает то, что может! Вы клевещете на себя: вы видите теперь, что имеете нравственные заслуги, и именно этим-то вы и завоевали мою признательность и любовь.
Бедный Мозервальд схватил меня в свои объятия и снова расплакался.
— Наконец-то у меня есть друг! — вскричал он. — Настоящий друг, не стоящий мне денег! Честное слово, это первый, и он будет единственным. Я достаточно знаю человечество, чтобы предвидеть это заранее. Ну что же, я буду беречь его как зеницу ока, а вы, как друг мой, можете взять все мое сердце, всю кровь и все внутренности. Невфалим Мозервальд весь ваш на жизнь и на смерть.
После этих излияний, во время которых он ухитрился быть и комичным, и в то же время патетичным, он объявил мне, что нужно хорошенько обсудить главный проект, а именно — будущность г-жи де-Вальведр. Я рассказал ему, как я познакомился, сам того не зная, с ее мужем, и, ничего не доверяя ему относительно бурь моей любви, я дал ему понять, что обыкновенные отношения под защитой лицемерия приличий были невозможны между двумя цельными и страстными характерами. Я хотел обладать душой Алиды в уединении, я был неспособен хитрить с ее мужем и со всеми окружающими ее.
— Это ошибка с вашей стороны, — отвечал Мозервальд. — Подобный пуританизм затруднит решительно все. Но если вы резки и неловки, то самое искусное должно бы исчезнуть. Ну, давайте придумывать средство. Г. де-Вальведр богат, а жена его ничего не имеет. Я справлялся из верных источников и знаю вещи, вероятно, вам неизвестные. Хотя вы объявили мою любовь оскорбительной для нее, тем не менее, на деле ваша любовь будет для нее гораздо вреднее. Знаете ли вы, что на этой прелестной женщине можно жениться, и что мое богатство позволяло мне эту претензию?
— Жениться на ней! Что вы говорите? Значит, она не замужем?..
— Она католичка, Вальведр — протестант, и брак их был заключен по обряду Аугсбурского исповедания, допускающего развод. Хотя и говорят, что г. де-Вальведр большой философ, тем не менее, он не подчинился католическому обряду. И хотя Алида и ее мать были весьма ревностные католички, брак этот был так блестящ для девушки бесприданницы, что они не настаивали на подтверждении вашей церковью и общественными законами, подкрепляющими его нерасторжимость. Утверждают, что впоследствии г-жа де-Вальведр сильно огорчилась подобным союзом, казавшимся ей недостаточно законным, но ничто не могло убедить ее мужа лишиться национального характера, с точки ли зрения гражданской или религиозной. Таким образом, в тот день, когда Вальведр будет недоволен своей женой, ему можно будет отречься от нее, захочет ли она того или нет, и повергнуть ее почти в нищету. Не шутите же с этим положением, Франсис! У вас ничего нет, а вот уже десять лет, как эта женщина живет в довольстве. Нищета убивает любовь!
— Она не узнает нищеты. Я буду работать.
— Вы долго еще не будете работать, потому что вы чересчур влюблены. Любовь отнимает гений, я знаю это по опыту, потому что был наделен отличным здравым смыслом, а стал совершенным сумасбродом! Я не заключил ни одной путной сделки с тех пор, как вбил себе в голову эту фантазию. К счастью, раньше я сделал многое. Но вернемся к вам и предположим, если вам угодно, что, несмотря на любовь, вы станете писать великолепные стихи. Знаете ли вы, что это приносит? Ничего, когда у вас нет известности, и очень мало, когда вы знамениты. Очень часто случается даже, что вначале приходится быть своим собственным издателем, рискуя продать не более полудюжины экземпляров. Верьте мне, поэзия есть царское удовольствие. Занимайтесь ею лишь в свободное время. Я, конечно, могу найти вам службу, но вам придется заниматься делом и сидеть на месте. Иметь дело с цифрами вам будет не интересно, а вдруг Алида станет скучать в том городе, где вы поселитесь!.. Я сказал вам с самого же первого дня нашего знакомства, что вам следовало бы взяться за дела. Вы ровно ничего в них не смыслите, но этому можно научиться скорее, чем по гречески и по латыни, и, хорошими советами, можно достичь многого, если только не обладать преувеличенной щепетильностью и неверными идеями относительно общественного механизма.
— И не заикайтесь об этом, Мозервальд! — отвечал я с живостью. — Вы имеете репутацию честного человека. Не говорите мне ничего об обогативших вас операциях. Оставьте меня при убеждении, что источник чист. Я рискую или не понять, или оказаться с вами в ужасном разногласии. Впрочем, мое суждение об этом вполне бесполезно; первым и непреодолимым препятствием служит то, что я не имею ни малейшего капитала, который можно было бы рискнуть пустить в оборот.
— Но я хочу рискнуть за вас… А участвовать вы будете только в барышах!
— Оставим это. Это бесполезно!
— Вы меня не любите!
— Я уже сказал вам, что хочу любить вас вне корыстных вопросов. Разве нужно еще объяснять?.. Причины и обстоятельства нашей дружбы совсем исключительны. То самое, что обыкновенный друг мог бы, пожалуй, принять от вас совершенно просто, я должен отвергнуть.
— Да, я понимаю, вы думаете про себя, что на деле Алида была бы обязана своим благосостоянием мне!.. Если так, оставим это. Но, черт возьми, что же тогда с вами будет? Чтобы дать вам целесообразный совет, надо предварительно знать намерения мужа.
— Это невозможно. Он непроницаем.
— Непроницаем!.. Ба! А что, если бы я взялся за него?
— Вы?
— Ну да, я, и нимало не появляясь сам лично.
— Как же именно?
— Доверяет же он кому-нибудь, этот муж?
— Не знаю.
— Да я-то знаю! Он снимает иногда задвижку со своего мозга перед вашим другом Обернэ. Я слыхал кое-какие разговоры, но так как он примешивал к своим словам науку, то я не совсем его понял. Он казался мне только человеком огорченным или озабоченным. Однако он никого не называл. Он говорил, может быть, не о своей жене, а о другой женщине. Он, может быть, влюблен в эту ослепительную Аделаиду.
— Ах, замолчите, Мозервальд! В сестру Обернэ! Женатый человек!
— Женатый человек, положим. Но он может и развестись!
— Боже мой, это правда! Говорил он о разводе?
— Ага, я вижу, что этот предмет интересует вас более, чем меня. Да, по правде сказать, теперь это только вас одного и касается. Если бы Алида имела здравый смысл полюбить меня, я нимало не тревожился бы о ее муже! Я заставил бы ее порвать со всем, обеспечил бы ей положение несравненно более блестящее, нежели нынешнее ее положение, и женился бы на ней, потому что я человек свободный и честный! Вы видите теперь, что я вовсе не унижал ее мысленно. Но любовь так причудлива, она выбрала вас, а потому оставим это дело. Значит, вам самому следует разобраться в сердце и в совести мужа. Не оставляйте этого драгоценного домика, mon cher. Садитесь почаще в засаду в конце стены, под беседкой в шпалере, которая видна отсюда и которая составляет повторение беседки, занимающей угол сада Обернэ. Там я велел проделать хорошо замаскированную щель. Стена не длинна, и даже тогда, когда разговаривающие прогуливаются из конца в конец, болтая, немного слов ускользнет от чуткого уха. Проделывайте эту штуку терпеливо в течение пяти или шести суток, если нужно, и я держу пари, что вы узнаете то, что хотите знать.
— Это, несомненно, изобретательная идея, но я ею не воспользуюсь. Подслушивать таким образом интересы семьи Обернэ кажется мне низостью!
— Опять вы со своими преувеличениями! Разве дело идет об Обернэ? Если ваш друг выдаст сестру замуж за Вальведра, вы узнаете об этом немного раньше остальных, вот и все, а я полагаю, что вы сумеете сохранить в тайне то, что узнаете этим путем. Что имеет безграничную важность для Алиды — это узнать, любит ли ее еще Вальведр, или же любит он другую. В первом случае он станет ревновать, злиться и отомстит, разнесет все в пух и прах. В таком случае дела ваши будут плохи, и придется поломать над ними голову. Во втором же случае все будет спасено, и Вальведр окажется в вашей власти. Спеша порвать свою цепь, он вполне прилично обеспечит жену, которой можно будет даже обсудить с ним этот вопрос и, таким образом, они расстанутся без шума. Ибо, если и можно добиться развода, не смотря на сопротивление одного из супругов, все же в этих случаях бывает скандал, тогда как при разводе при обоюдном согласии ни та, ни другая сторона ничего не теряют в общественном мнении. Вальведр принесет много жертв для своей репутации. От его жены будет зависеть воспользоваться этим обстоятельством. Тогда вы женитесь на ней. Вы не будете богаты, но у вас будет хоть необходимое, и тогда вам будет позволено заниматься литературой. Иначе…
Я досадливо прервал Мозервальда. Чего бы я ни сделал, чтобы любить его, он всегда ухитрялся оскорбить меня своим позитивизмом.
— Вы сделаете из моей страсти, — сказал я ему, — вопрос корыстолюбия. Вы исцелили бы меня от нее, если бы я поддался вашему влиянию. Знаете что? Мне очень жаль, но я должен сказать, что все, что вы советовали мне сегодня, очень скверно. Я не хочу ни завлекать Алиду сюда, ни подслушивать сквозь стены (почему тогда не подслушивать у дверей?), ни беспокоиться о денежном вопросе, ни желать развода, который позволил бы мне выгодно жениться. Я хочу любить, хочу верить, хочу оставаться искренним энтузиастом, какова бы она ни была, раз не существует безупречных средств подчинить ее себе.
— Прекрасно, мой бедный Дон-Кихот! — отвечал Мозервальд, берясь за свою шляпу. — Хорошо вам говорить о том, чтобы рисковать всем, добиваясь всего! Но если вы любите, то призадумаетесь, прежде чем обречь Алиду на позор и на нужду. Я вас покидаю. Утро вечера мудренее, а вам придется провести ночь здесь, ибо вещи ваши не при вас, а надо же мне дать время доставить вам их. Где они?
Я оставил их недалеко от Женевы в одной сельской гостинице, которую я указал ему.
— Вы получите их завтра утром, — сказал он, — и, если вы захотите уехать в страну неизвестности, вы и уедете. Но бог любви внушит вам предварительно что-нибудь более благоразумное, а главное, более деликатное. Завтра вечером я приду опять взглянуть, тут ли вы еще, и пообедать с вами, если только вы будете один.
Я написал г-же де-Вальведр резюме всего происшедшего, каким образом я очутился так близко от нее и мог теперь видеть ее, если она будет гулять по саду. Я проспал несколько часов и переслал ей утром мое письмо через ловкого и преданного Манассию, который принёс мне ответ, а также и мой дорожный мешок.
«Оставайтесь на своем месте, — писала мне г-жа де-Вальведр. — Я доверяю этому Мозервальду, и мне не противно идти в этот сад. Позаботьтесь о том, чтобы сад, приходящийся против церкви, был открыт, и не двигайтесь из дома целый день».
В три часа дня она пробралась в мой садик. Я колебался впустить ее в павильон. Она стала высмеивать мою щепетильность.
— Как, вы хотите, — сказала она, — чтобы брачные планы этого Мозервальда оскорбляли меня? Он хотел покорить мое сердце с помощью колец и ожерелий! Он рассуждал со своей точки зрения, не похожей на вашу. Еврей есть животное sui generis, как сказать бы г. де-Вальведр. С этими людьми спорить нечего, и с их стороны ничто не может нас обидеть.
— Вы до такой степени ненавидите евреев? — сказал я.
— Вовсе нет. Я их только презираю!
Меня шокировало это предвзятое суждение, несправедливое во многих отношениях. Я видел в этом еще одно лишнее доказательство той закваски горечи и действительной несправедливости, которая лежала в основе характера Алиды. Но теперь было не время останавливаться на какой бы то ни было подробности: мы имели столько сказать друг другу!
Она вошла в павильон, отнеслась презрительно к его богатствам, а на жемчуг даже не взглянула.
— Среди всех глупостей этого Мозервальда, — сказала она, — есть, однако, одна хорошая мысль, которую я и присваиваю. Он хочет, чтобы мы подслушали секреты моего мужа. Вам это может быть противно, но это мое право, и я пришла сюда для того, чтобы попытаться это сделать.
— Алида, — заговорил я, охваченный тревогой, — намерения вашего мужа, значит, сильно вас заботят?
— У меня есть дети, — отвечала она, — и для меня важно знать, какая женщина будет иметь претензию стать их матерью. Если это Аделаида… Почему это вы краснеете?
Не знаю, покраснел ли я действительно, но несомненно, что мне было неприятно видеть имя беспорочной сестры Обернэ замешанным в наши дела. Я не передал г-же де-Вальведр рассуждения Мозервальда по этому поводу — мне казалось бы, что я нарушаю права семьи и дружбы. Но остаток ревности делал Алиду жестокой к этой молодой девушке, ко мне, к Вальведру и ко всем остальным.
— Неужели вы думаете, что я так глупа, — сказала она, — что не заметила за последнюю неделю, что красавице из красавиц очень нравится мой муж. Что она чуть не падает в обморок от восхищения при каждом слове, исходящем из его красноречивых уст. Что мадемуазель Юста обращается уже с ней, как с сестрой. Что она играет в мамашу с моими сыновьями. И что, наконец, начиная со вчерашнего дня, вся семья, удивленная вашим внезапным отъездом, окончательно обратилась в сторону полюса, то есть в сторону имени и богатства! Эти Обернэ очень положительны, они ведь такие благоразумные люди! Что касается молодой девицы, то она объявила мне с необыкновенно веселым видом о вашем отъезде. Я сделала бы еще много других наблюдений, если бы не падала от утомления и не была принуждена рано уйти к себе. Сегодня я чувствую себя ожившей. Вы тут, подле меня, и мне представляется, что я знаю нечто, что возвратит мне свободу и спокойствие совести. А я-то мучилась угрызениями и принимала своего мужа за одного из мудрецов Греции!.. Вот еще, он по-прежнему молод и красив, и пылает, точно вулкан подо льдом!
— Алида, — вскричал я, пораженный внезапным светом, — да вы ревнуете не меня, а вашего мужа!..
— Значит, я ревную вас обоих за раз, — продолжала она, — ибо вас я ревную ужасно и не могу этого скрыть. Это вернулось ко мне сегодня утром вместе с жизнью.
— Может быть, и обоих! Кто знает! Вы так его любили!
Она не отвечала. Она была встревожена, взволнована. Казалось, она раскаивалась в нашем вчерашнем примирении и клятвах, или какая-то забота, сильнее нашей любви, открывала ей, наконец, глаза на опасности этой любви и препятствия данного положения. Было очевидно, что письмо мое потрясло ее, ибо она забрасывала меня вопросами по поводу того, что сообщил мне Мозервальд.
— Позвольте же и мне, — сказал я, — спросить вас кой о чем в свою очередь. Каким образом, видя меня таким несчастным от разделяющих нас преград, вы никогда мне не сказали: «Все это не существует. Я могу призвать к себе на помощь более человеческий и мягкий закон, чем наш. Я вышла замуж по протестантскому обряду?»
— Я думала, что вы это знаете, — отвечала она, — и разделяете мои убеждения по этому вопросу.
— А каковы ваши убеждения? Я их не знаю.
— Я католичка, настолько, насколько может быть ею женщина, имеющая несчастье часто сомневаться во всем, и даже в самом Боге. Во всяком случае, я думаю, что самое лучшее общество есть то, которое признает безусловную власть церкви и нерасторжимость брака. А потому я сильно мучилась тем, что в моем браке было неполного и неправильного. Не было ли это для меня лишней причиной приписать ему, силой моей веры и воли, ту санкцию, в которой отказал ему Вальведр? Моя совесть никогда не допускала и не допустит никогда, чтобы он или я имели право порвать.
— Знаете, — отвечал я, — я предпочитаю вас такой. Это кажется мне достойнее вас. Но если муж принудит вас взять назад вашу свободу?..
— Он может взять назад свою свободу, если только допустит, что ее лишился. Но меня ничто не заставит выйти вторично замуж. Вот почему я не говорила вам никогда, что это возможно.
Поверит ли читатель, что это ясное определенное решение глубоко меня оскорбило? За час перед тем я содрогался при мысли сделаться мужем тридцатилетней женщины, матери двоих детей и обогащенной подаяниями прежнего мужа. Вся страсть моя слабела перед такой грозной перспективой. А между тем, я сказал самому себе, что если Алида будет отвергнута мужем по моей вине и потребует от меня этого торжественного восстановления ее чести, то я в случае надобности перейду в иностранное подданство, чтобы удовлетворить ее требование. Но я надеялся, что это не придет ей даже в голову, а теперь я вдруг выспрашивал ее, чувствовал себя униженным и как бы оскорбленным ее упорной верностью неблагодарному мужу!
Нам было написано на роду, и силой самого характера нашей любви мы должны были огорчать друг друга по всякому поводу, ежечасно, становиться подозрительными, придирчивыми друг к другу. Мы обменялись желчными словами и разошлись, обожая один другого больше, чем когда-либо, ибо бури были для нас необходимостью, и восторженность являлась в нас только после возбуждения гнева или скорби.
Что было замечательно, так это то, что мы никогда не умели принять какого-нибудь решения. Мне казалось, что я чувствую какую-то тайну за недомолвками и колебаниями Алиды. Она утверждала, что и я что-то скрываю, что я не покидаю задней мысли о женитьбе на Аделаиде, или что я чересчур люблю свою свободу артиста, чтобы всецело отдаваться нашей любви. А когда я предлагал ей свою жизнь, свое имя, свою веру, свою честь, она от всего отказывалась во имя своей собственной совести и своего собственного достоинства. Какой нас окружал безысходный лабиринт и страшный хаос!
Когда она ушла, сказав по обыкновению, что она подумает, и что я должен ждать ее решения, я стал взволнованно ходить под виноградником и нечаянно дошел до угла стены, где находилась беседка Обернэ. Там были Аделаида и Роза. Они разговаривали.
— Я вижу, что мне надо трудиться, чтобы сделать удовольствие нашим родителям, моему брату и тебе, — говорила девочка, — а также нашему доброму другу Вальведру и Павле, одним словом, всем! Однако так как я хорошо чувствую, что ленива по природе, то мне хотелось бы, чтобы ты нашла мне еще другие основания победить свою лень!
— Я уже говорила тебе, — отвечал чистый голос старшей сестры, — что труд угоден Богу.
— Да, да, потому что мое рвение докажет ему мою любовь к моим родителям и друзьям. Но почему же во всем этом только мне одной труд учения не доставляет большого удовольствия?
— Потому что ты не рассуждаешь. Ты воображаешь, что от безделья тебе станет весело? Ты сильно ошибаешься! Раз то, что нам приятно, огорчает тех, кто нас любит, значит, мы поступаем несправедливо и нехорошо, а следовательно, нас ждут раскаяние и горе. Понимаешь ли ты это? Скажи!
— Да, понимаю. Значит, если я буду лениться, я буду гадкая!
— О да, ручаюсь тебе! — сказала Аделаида с таким ударением, которое выдавало много внутренних намеков.
Девочка, должно быть, угадала смысл этих намеков, потому что она продолжала после минутного молчания:
— Скажи мне, сестрица, разве наша приятельница Алида гадкая?
— Это почему же?
— А как же! Она целый день ничего не делает и ничуть не скрывает, что никогда не хотела ничему учиться.
— Все-таки, она не гадкая. Должно быть, ее родители не дорожили ее образованием. Но раз ты заговорила о ней, неужели ты думаешь, что ей очень приятно ничего не делать? Мне кажется, что она частенько скучает.
— Не знаю, скучает ли она, а только она вечно зевает или плачет. Знаешь, она ведь не весела, наша приятельница! И о чем это она думает с утра и до вечера? Может быть, она вовсе не думает?
— Ты ошибаешься. Так как она очень умна, то наоборот, она думает много, пожалуй, даже чересчур много думает.
— Чересчур много думать! Папа вечно повторяет мне: «Да думай, думай же ты, шальная голова! Думай о том, что ты делаешь!»
— Отец прав. Надо всегда думать о том, что делаешь, и никогда не думать о том, чего не должно делать.
— О чем же думает тогда Алида? Ну-ка скажи, угадала ли ты, о чем?
— Да, и сейчас скажу тебе это.
Аделаида инстинктивно понизила голос. Я приложил ухо к щели в стене, совершенно забыв, что я решил было никогда не шпионить.
— Она думает обо всем на свете, — говорила Аделаида. — Она такая же, как ты и я, быть может, даже гораздо умнее нас обеих. Но она думает без порядка и направления. Ты можешь это понять, ты часто рассказываешь мне свои ночные сны. Так вот, когда ты видишь сны, думаешь ты или нет?
— Да, раз я вижу массу лиц и предметов, птиц, цветов…
— Не зависит ли от тебя видеть или не видеть все эти призраки?
— Нет, ведь я же сплю!
— Значит, ты лишена воли, а следовательно, и рассудка и последовательности мысли, когда тебе грезятся сны. Так вот, иные люди грезят почти всегда, даже наяву.
— Значит, это болезнь?
— Да, очень мучительная болезнь, от которой можно исцелиться изучением истинных вещей, потому что не всегда грезятся только прекрасные сны, как тебе. Бывают и печальные и страшные сны, когда в голове пусто, и люди кончают тем, что верят своим собственным видениям. Вот почему ты видишь нашу приятельницу плачущей без видимой причины.
— Вот оно что! Знаешь, что пришло мне на мысль? Мы с тобой ведь никогда не плачем. Я видала тебя в слезах только тогда, когда мама была больна, а больше никогда. Я, правда, иногда зеваю, но это тогда, когда часы показывают десять часов вечера. Бедная Алида! Я вижу, что мы благоразумнее ее.
— Не воображай, что мы с тобой лучше других. Мы счастливее, потому что имеем родителей, которые дают нам хорошие советы. А затем, поблагодари Бога, Розочка, поцелуй меня и пойдем посмотреть, не нужны ли мы маме по хозяйству.
Этот краткий и простой урок нравственности и философии в устах восемнадцатилетней девушки заставил меня сильно призадуматься. Не коснулась ли она поразительно умно настоящей раны, читая мораль младшей сестре? Ясен ли ум Алиды, и воображение ее не уносит ли ее рассудок в болезненный и иной водоворот? Ее нерешительность, непоследовательность ее то религиозных, то скептических порывов, припадков ревности то к мужу, то ко мне, ее упорные отвращения, ее расовые предрассудки, ее быстрые пристрастия, даже самая ее страсть ко мне, такая строгая и в то же время такая пылкая — что же думать обо всем этом? Я почувствовал такой страх перед ней, что вообразил себя в одну минуту избавленным от ее роковых чар наивным и святым разговором двух детей.
Но мог ли я быть спасенным так легко, я, носивший, подобно Алиде, небо и ад в моем смятенном уме, я, посвятивший себя мечте поэзии и страсти, не желая допускать, чтобы над моими собственными видениями и свободным внутренним творчеством стоял целый мир изысканий, освященных трудом других и рассмотренных великими личностями? Нет, я был чересчур горд и лихорадочен для того, чтобы понять это простое и глубокое слово Аделаиды к своей маленькой сестре: изучение истинных вещей! Ребенок понял, а я пожимал плечами, отирая пот с моего пылающего лба.
Последующие дни были богаты часами блаженства, упоениями и ужасными треволнениями, а также муками и унынием. Я оставался в домике и пытался начать писать книгу, именно на тему о сжигавшем меня вопросе любви! Казалось, сама судьба бросила меня в самые недра моего сюжета, а случай предоставил мне рабочий кабинет в форме того оазиса, о котором мечтают поэты. Я был, правда, между четырех стен, в некоторого рода тюрьме, правильно окаймленной беседкой и однообразной зеленью. Но в этом отгороженном, запущенном месте имелись кипы разных кустов, среди которых красивая корова и грациозные козы блестели на солнце, точно в бархатной рамке. Трава росла так густо, что к каждому утру ощипанные накануне места оказывались вновь заросшими. Сзади домика благоухали розы и цвела красная жимолость несравненной красоты. Маленькие ласточки резво реяли в воздухе под стрижами с темными перьями, обрисовывавшими более широкие и смелые изгибы, чем ласточки. С чердака я мог видеть, повыше домов, спускавшихся по крутому косогору, клочок озера и горные вершины. Погода стояла томительно жаркая, утра и ночи были великолепные. Алида приходила каждый день провести со мной два или три часа. Подразумевалось, что она ходит молиться; из церкви она уходила в маленькую дверь. Манассия помогал ей, подавая ей сигнал, когда улица была пуста. Я не показывался, никогда не выходил из моей загородки, и никто не мог подозревать моего присутствия.
Мозервальд стал вносить чрезвычайную деликатность в свои сношения со мной, как только он узнал, что у меня бывает г-жа де-Вальведр. Он приходил только тогда, когда я присылал за ним. Он перестал меня выспрашивать и окружал меня заботами и баловством, конечно, втайне по адресу любимой женщины, но не скандализировавшими ее. Она только смеялась и утверждала, что еврей достаточно награжден за свои заботы тем доверием, которое она оказывает ему, приходя в его дом, и тем, что я принимаю всерьез дружбу с ним.
Я принимал это странное положение и нечувствительно привыкал к нему, видя, как легко относится к нему г-жа де-Вальведр. Планы наши нимало не подвигались вперед, мы вечно их оспаривали, и их можно было все более и более оспаривать.
Алида начинала думать, что Мозервальд не ошибся, т. е. что Вальведр, необычно озабоченный, замышляет какой-то таинственный план. Но что же именно? Он мог точно так же замышлять исследование морей юга, как и требование судебным порядком о прекращении супружеского сожительства. Он был по-прежнему все так же мягок и вежлив к жене. Ни малейшего намека на нашу встречу поблизости его виллы. Никто, по-видимому, не слыхал от него об этом; ни малейшего признака подозрения.
За Алидой нисколько не присматривали, напротив, с каждым днем она чувствовала себя все свободнее и свободнее. Обернэ вернулись к своему обычному, мирному и трудолюбивому образу жизни. Сходились все только за столом по вечерам. Хозяева г-жи де-Вальведр не только не выказывали ей ни сомнения, ни порицания, но даже выказывали по ее адресу надуманную заботливость и упрашивали ее подольше прогостить в их доме. Это было нужно, говорили они, для того, чтобы приучить детей к перемене обстановки на глазах у родителей. Вальведр бывал у Обернэ ежедневно и казался поглощенным водворением и первыми уроками своих сыновей, а также и первыми семейными радостями своей сестры Павлы. Мадемуазель Юста сидела больше дома и, по-видимому, подала, наконец, откровенно в отставку. Все шло, значит, к лучшему и следовало просить небо продлить это положение вещей, говорила г-жа де-Вальведр, а между тем она признавалась в том, что на нее нападали минуты ужаса. Ей почудилось или пригрезилось темное облако, неведомая, никогда ранее не появлявшаяся грусть в глубине спокойного взгляда мужа. Но если любовь быстра в своих опасениях, то она еще более быстра в своих продерзостях, а потому, так как к концу недели не случилось ничего нового, мы начинали дышать свободно, забывать опасность и говорить о будущности так, точно нам стоило коснуться для того, чтобы разостлать ее ковром у наших ног.
Алида ненавидела все материальное. Она хмурила свои тонкие, прекрасные черные брови, как только я пытался заговорить с ней о путешествии, о временном устройстве в каком-нибудь определенном месте, о необходимых предлогах для того, чтобы ей можно было исчезнуть на несколько недель.
— Ах, — говорила, она, — я не хочу еще ничего знать! Это все вопросы о гостиницах и дилижансах, которые должны решаться экспромтом. Единственный совет, которому следует всегда подчиняться, это случай. Разве вам здесь плохо? Разве вам скучно видеть меня между четырех стен? Подождем, чтобы судьба прогнала нас из этого случайного гнездышка на ветке. Когда придет минута укрыться в другое место, меня осенит и вдохновение.
Читатель видит, что теперь уже больше не говорилось о соединении навеки или, по крайней мере, надолго. Алида, встревоженная планами своего мужа, не допускала для себя возможности огласки с ее стороны, что доставило бы тому публичные основания неудовольствия против нее.
Не надеясь более изменить ее судьбу и хорошо чувствуя, что я не должен этого делать, я усиливался жить как она, изо дня в день, и пользоваться тем счастьем, которое ее присутствие и мой собственный труд должны бы были внести за собой в это прелестное и верное убежище.
Если тревожная и неутоленная любовь пожирала еще меня в ее присутствии, то в ее отсутствие я имел поэзию, позволявшую мне изливать внушенное ею возбуждение. Это воспламенение всех моих способностей сказывалось во мне с такой силой, что я почти был благодарен моей непреклонной возлюбленной за то, что она меня с этим познакомила и поддерживала в этом. Но для моего мозга это было пожирающее лекарство, оживляющее, правда, но и изнуряющее. В моих любовных и артистических порывах мне казалось, что я обнимаю всю вселенную, а между тем, после долгих часов грез, полных божественных восторгов и бесконечных стремлений, я падал на землю, уничтоженный и неспособный воплотить свои грезы. И тогда мне невольно приходило на память скромное определение Аделаиды: «Мечтать — не значит думать!»