Новое обстоятельство заставило меня еще более задуматься: я узнал, что Жозеф по временам не ночует дома. Над ним посмеивались, полагая, что у него завелась любовишка. За ним подсматривали, следили, но никогда не видали, чтобы он подходил к жилому месту или прохаживался с живой душой. Он уходил обыкновенно полями и скрывался так быстро, что никто не мог узнать его тайны. Возвращался домой чуть свет, вместе с другими выходил на работу и не только не казался усталым, а, напротив, был бойчее и довольнее обыкновенного.

Так было с ним раза три за зиму, а в тот год зима была жестокая и стояла дольше обыкновенного. Но ни снег, ни стужа не могли удержать Жозефа, когда ему приходила в голову мысль отправиться на ночную прогулку, так что многие полагали, что он принадлежит к числу тех, кто ходит и работает во сне. Но вы увидите сейчас, что это было совсем не то.

Накануне Рождества Христова Вере, сапожник, пошел ужинать к родным в Уруэ. Проходя мимо большего вяза, что называется Граблей, он увидел не великана, который, говорят, часто прогуливается там с граблями на плечах, но большого черного человека недоброго вида, говорившего с другим человеком, не таким высоким и страшным. Вере не совсем струсил и прошел мимо них близёхонько, так что мог слышать, что они говорили. Заметив его, они расстались: черный человек пропал неизвестно куда, а товарищ его подошел к нему и сказал глухим голосом:

— Куда это ты идешь, Денис Вере?

Это озадачило сапожника. Зная, что никогда не следует отвечать на подобные вопросы, особенно близ старых деревьев, он отвернулся и пошел своей дорогой, но человек, которого он считал духом, пошел сзади и следовал за ним шаг за шагом. Когда они вышли на открытое место, он зашел к нему с левой стороны и сказал:

— Здорово, Денис Вере!

Тут только Денис узнал Жозефа и стал смеяться сам над собой, не понимая, впрочем, с какой стати и с какими людьми разговаривает Жозеф под вязом во втором часу ночи. Узнав об этом, я стал сожалеть и каяться, что не отвратил Жозефа от того дурного пути, по которому он, по-видимому, пошел. Но с тех пор прошло так много времени, что я не смел заговорить с ним о нашей ночной встрече.

Когда же я сказал об этом Брюлете, она стала смяться надо мной, из чего я и заключил, что они втайне любят друг друга и что я, да и все те, кто видел тут колдовство, просто остались в дураках.

Я не рассердился, но мне стало больно и досадно: Жозеф, плохой и ленивый работник, по моему мнению, был печальный товарищ и ненадежная опора для Брюлеты. Я мог бы ей сказать, что, не говоря обо мне, она могла бы найти для себя что-нибудь получше. Но у меня недоставало смелости: я боялся рассердить Брюлету и потерять ее расположение, которое было дорого мне, несмотря на то, что все мои надежды погибли.

Раз, вечером, возвращаясь домой, вижу я, что Жозеф сидит на берегу ручья. Нужно вам сказать, что дом наш выходил как раз на большую лужайку, которая на вашей памяти распродана по частям, как общественная земля, втуне лежавшая. Жаль бедных людей: они прежде кормили там скот и не могли купить себе ни клочочка! В мое время там было обширное пастбище. Чистые воды ручья, который бежал, извиваясь между густой и низкой травой, орошали лужайку, где и днем и ночью бродили стада, веселя взор и душу своим видом.

Я поздоровался с Жозефом и хотел пройти мимо, но он встал и пошел со мной рядом. По дороге он начал заговаривать со мной и был так взволнован, что я перепугался.

— Что с тобой? — сказал я наконец, видя, что он путается в словах, вздыхает и вертится так, как будто бы его посадили в муравейник.

— Еще спрашивает! — сказал он с нетерпением. — И тебе это нипочем? Да что ты, глух что ли?

— Как! Что такое? — вскричал я, думая, что ему привиделось что-нибудь, и вовсе не желая быть участником этого видения.

Потом я стал прислушиваться, и вскоре долетели до меня отдаленные звуки музыки, в которой не было нечего необыкновенного.

— Что ж тут особенного? — сказал я. — Верно, волынщик возвращается с праздника: в Бертену была, кажись, свадьба. Да что ж это тебя так тревожит?

Жозеф отвечал с уверенностью:

— Это волынка Карна, только играет-то не он… Ведь это уж из рук вон как плохо!

— Плохо?.. Ты находишь, что Карна плохо играет на волынке?

— Не руками плохо, а головой, Тьенне!.. Сам-то он, негодный, право, не стоит своей волынки! А уж тот, что теперь дудит, стоил бы того, чтобы из него дух вылетел.

— Странные речи ты говоришь, Жозе, не знаю, где ты их набрался… Ну откуда ты знаешь, что это волынка Карна, а не чья-нибудь другая? Мне кажется, что та волынка, что другая — все равно: все они гудят одинаково. Конечно, та, что теперь гудит, играет не совсем ладно: эта песня поется иначе. Да мне это нисколько не мешает: я знаю, что мне и так не сыграть. А ты, небось, лучше сыграешь?

— Не знаю. Но есть, наверно, такие, кто играет лучше этого волынщика и даже лучше Карна, его учителя. Есть, верно, люди, которые понимают это дело.

— Да где ж они? Где ж те люди, о которых ты говоришь?

— Не знаю. Но где-нибудь да кроится истина дела, и когда нет ни времени, ни средств искать ее, остается только одно — верить, что она существует.

— Жозе, Жозе, — сказал я, — уж не думаешь ли ты сделаться музыкантом? Вот было бы удивительно!.. Ведь ты всегда был нем, как рыба, и никогда не мог ни запомнить, ни пропеть ни одной песни. Когда ты, бывало, примешься играть на свирели, как наши пастухи, у тебя никогда не выходило ни ладу, ни складу, так что никак не поймешь, что ты такое играешь. В этом деле мы всегда считали тебя проще всякого малого ребенка, который дудит себе в дудочку и думает, что он играет на волынке. Ты говоришь, что Карна плохой волынщик, а он так складно играет танцы и так искусно перебирает лады: уж по этому только видно, что у тебя уши-то плохи.

— Да, да! — отвечал Жозеф. — Ты говоришь правду: я сужу о том, чего не знаю и говорю вздор… Покойной ночи, Тьенне. Забудь то, что я тебе говорил, потому что я хотел сказать совсем не то. Я подумаю хорошенько и постараюсь объяснить тебе в другой раз лучше.

И Жозеф быстро пошел от меня, как будто сожалея о том, что говорил. В ту минуту Брюлета вышла от нас с моей сестрой. Увидев Жозефа, она остановила его, подвела ко мне и сказала:

— Пора кончить все это. Посмотрите, что говорит сестра Тьенне. Ей наговорили таких вещей, что она смотрит на Жозефа, как на буку. Лучше всего объясниться наконец.

— Пусть будет по-твоему, — сказал Жозеф. — Мне надоело слыть колдуном. Пусть лучше уж считают меня дураком.

— Ты не колдун и не дурак, — продолжала Брюлета. — Ты только больно упрям, мой бедный Жозе! Поверь мне, Тьенне, у него на уме нет ничего дурного. У него, вишь ты, припала охота к музыке. Глупого тут ничего нет, а опасного много.

— Ну, теперь я понимаю, что он мне сейчас толковал, — сказал я. — Только с чего он забрал такую дичь в голову?

— Погоди, Тьенне, — возразила Брюлета, — не серди его напрасно. Не говори, что он неспособен к музыке. Может быть, ты думаешь, как его мать и мой дедушка, что Жозе также туп на это, как и на ученье? А я тебе скажу, что и ты, и дедушка, и добрая Маритон в этом деле ничего не смыслите. Жозеф не может петь не потому, что у него дух короток, а потому, что у него из горла не выходит то, что он хочет. И так как он сам недоволен своим пением, то и не поет голосом, который его не слушается. Теперь, конечно, ему хочется поиграть на таком снаряде, у которого голос послушливый и будет петь все, что ему придёт в голову. А так как наш парень не может завести себе того снаряда, то и кручинится и все сидит да думает сам с собою.

— Именно так, — сказал Жозеф, у которого на душе как будто бы сделалось полегче, когда Брюлета стала объяснять мне его мысли. — Но она не говорит тебе, что ее природа наделила тем, чем меня обидела. У нее голос так нежен, так чист и так верно поет то, что слышит, что я еще ребенком любил слушать ее более всего на свете.

— Мы часто из-за этого ссорились, — продолжала Брюлета. — Я, бывало, делала то же, что и наши деревенские девчонки, которые заберутся в поле со стадом, да и кричать там изо всей мочи, чтобы их было подальше слышно. Ну как вот этак начнешь кричать, да надсадишься, так все дело испортишь, а Жозефу куда как больно было это слышать! Да и тогда уж, когда я стала петь путем и так понавыкла, что могла запоминать всякие песни, и те, которые так нравятся нашим парням, и те, от которых они так петушатся, часто случалось, что он попросит меня спеть что-нибудь, да и уйдет вдруг, не сказав ни слова. Ну да уж об этом и говорить нечего: он не всегда ведет себя, как прилично доброму и ловкому парню, но так как это делает Жозе, то я не сержусь, а смеюсь только. Я хорошо знаю, что он снова придет ко мне, потому что у него плохая память. И когда он услышит песенку и эта песенка понравится ему, он ко мне же прибежит, зная, что она уж наверняка сидит у меня в голове.

Я заметил Брюлете, что Жозеф, не имея памяти, не может быть волынщиком.

— Это отчего? — сказала Брюлета. — Ты опять-таки ошибаешься, и тебе придется отказаться от этой мысли… Видишь ли, Тьенне, ни ты, ни я не знаем истины дела, как говорит Жозе. Но, постоянно слушая его бредни, я, по крайней мере, дошла до того, что понимаю то, чего он не умеет или не смеет сказать. Все дело здесь заключается в том, что Жозеф хочет сочинять свою музыку, и действительно ее сочиняет. Ему удалось сделать дудку из тростника, и он играет на ней, не знаю только уж каким образом: до сих пор он не хотел, чтобы я или кто-нибудь из наших его слышали. Когда ему захочется подудеть, он встанет ночью, уйдет в пустое место, да и дудит там по-своему. Я просила его поиграть мне, но он отвечал, что еще не знает того, что хочет знать, и что угостит меня своей дудкой, когда она будет того стоить. Вот почему он отлучается каждое воскресенье, а иногда и в простой день, ночью, если уж его заберет слишком большая охота. Теперь ты видишь, Тьенне, что тут нет ничего дурного… Нам остается только поговорить еще вот о чем: Жозе решился употребить свое жалованье (он отдавал все, что получал, на сбережение матери) на покупку волынки. И так как он чувствует, что работник он плохой, а между тем ему хотелось бы избавить мать свою от трудов, то он и думает поступить в цех волынщиков, которые, как всем известно, получают немало.

— Все это было бы очень хорошо, — сказала моя сестра, — если бы у Жозефа в самом деле был талант. Прежде, чем купишь волынку, не мешало бы, кажется, поучиться, как нужно с ней обращаться.

— Это уже дело времени и терпения, — возразила Брюлета, — а главное-то затруднение вот в чем: с некоторого времени Карна учит своего сына на волынке, именно для того, чтобы передать ему свое место.

— Да, — сказал я, — и я понимаю, что из этого должно выйти. Карна стар, и его место скоро очистится, но место это получит его сын, потому что он богат и имеет сильную поддержку в нашем краю, между тем как у тебя, Жозе, нет ни денег на покупку волынки, ни учителя, который бы научил тебя, ни друзей и охотников, которые бы тебя поддержали.

— Правда, — отвечал Жозеф печально, — у меня только и есть что голова, дудка да она.

Говоря это, он указал на Брюлету, которая нежно взяла его за руку и сказала:

— Жозе, я верю, что у тебя много в голове, да не знаю, выйдет ли из этого что-нибудь. Хотеть и уметь — не одно и то же. Думать и играть — две вещи совершенно разные. Я знаю, что у тебя в ушах, в голове или в сердце кроется настоящая музыка. Я видела это по твоим глазам еще ребенком, когда ты часто сажал меня к себе на колени и говорил с каким-то особенным видом: «Не шуми, слушай и старайся запомнить!» И я слушала изо всех сил, и не слыхала ничего, кроме ветра, шелестевшего листьями да воды, журчавшей между камешками. Но ты слышал совсем другое и так был в этом уверен, что я также верила. Оставь же при себе, мой милый, свою хорошую, сладкую музыку и не делай из нее ремесла, иначе с тобой случится одно из двух: или ты никогда не заставишь свою волынку петь то, что нашептывают тебе на ухо вода и ветер, или, если ты сделаешься знаменитым волынщиком, другие, маленькие волынщики нашей стороны, будут ссориться с тобой и мешать тебе. Они будут тебе вредить, и гнать и мучить: уж такой у них обычай. Они ни с кем не хотят делиться ни барышами, ни славой и находят в этом и честь, и выгоду. Здесь и в окрестностях их найдется около дюжины. Все они не ладят между собой, но дружатся и помогают друг другу, чтобы не дать новому зерну вырасти на их земле. Мать твоя часто слышит их разговоры, ведь они все на вино падки и обыкновенно пьют до глубокой ночи после танцев. Ей больно видеть, что ты хочешь вступить в такое братство. Все они грубы и злы и всегда первые лезут в ссору и драку. Привычка вечно быть на праздниках да пирушках делает их расточителями и пьяницами. Нет, это общество не по тебе, Жозе. Мать твоя говорит, что ты избалуешься с ними. А я так думаю, что они загубят твой ум да, может быть, и тело — ведь они так мстительны и ревнивы. А потому я прошу тебя, Жозе, отложить покуда твое намерение и повременить немного, или, лучше всего, совсем от него отказаться, если только можно просить тебя об этом во имя твоей дружбы ко мне, твоей матери и Тьенне.

Я видел, что Брюлета говорила правду, и всячески поддерживал ее. Сначала Жозеф сильно опечалился, но потом приободрился и сказал:

— Благодарю вас за совет. Я знаю, что он клонится к моей пользе. Но прошу вас, предоставьте мне свободу еще на некоторое время. Когда я достигну того, чего желаю, то попрошу вас послушать мою игру на дудке или волынке, если только Бог поможет мне купить волынку. Если вы найдете в моей музыке что-нибудь путное, то я, из любви к ней, буду готов на всякую борьбу. Если же нет, то стану по-прежнему копать землю и по воскресеньям играть на дудочке, не извлекая из этого никакой пользы и не возбуждая ни в ком зависти. Обещайте мне это, и я буду терпеливо ждать.

Мы согласились на все, чтобы только его успокоить, потому что он, по-видимому, был более огорчен нашим сомнением, нежели тронут участием. Я смотрел ему прямо в лицо при свете ночи, усеянной звездами, и мог рассмотреть его совершенно ясно, потому что чистые воды ручья, у которого мы стояли, были как зеркало и отбрасывали на нас небесное мерцание. И мне по-прежнему казалось, что глаза его, имевшие цвет воды, видели то, чего другие не могли видеть.

Месяц спустя после этого Жозеф пришел ко мне на дом.

— Пришло время, — сказал он твердым голосом и с уверенностью во взгляде, — послушать вам мою игру на дудке. Я хочу, чтобы Брюлета пришла сюда завтра вечером: здесь нам всем троим будет спокойнее. Я знаю, что завтра твои родные идут на богомолье. У тебя маленький брат болен лихорадкой, и ты останешься один дома. Ваш дом стоит далеко от деревни, и нас никто здесь не услышит. Брюлета согласилась прийти сюда ночью. Я подожду ее на проселке и проведу так, что никто не заметит. Она просит тебя только никому не говорить об этом. Дедушка позволил ей прийти сюда — ведь старик делает все, что она захочет — только и он просит о том же. Я дал ему слово и за себя, и за тебя.

В назначенный час я затворил все ставни, чтобы проходящие подумали, что я лег уже спать или ушел из дому, и ждал прихода Брюлеты и Жозефа. Тогда была весна. Днем был гром, и густые тучи носились по небу. Порывы теплого ветра приносили сладкий дух майских цветов. Соловьи пели, раздаваясь далеко, далеко по деревне и, слушая их, я думал: мудрено будет Жозефу спеть так складно. Я смотрел, как огоньки один за другим гасли в деревни и, минут десять спустя после того, как последний огонёк потух, увидел молодую чету, которую ждал. Они так тихо ступали по свежей траве вдоль кустарников, растущих по дороге, что я и не слыхал, как они подошли. Я пригласил их войти в избу, где у меня горел ночник, и когда я взглянул на нее, всегда так нарядно одетую и так гордо-спокойную, и на него, всегда холодного и задумчивого, то почувствовал, что они вовсе не похожи на нежную чету влюбленных.

В то время как я разговаривал с Брюлетой, приветствуя ее, как хозяин дома — а у нас был хорошенький домик, и мне хотелось, чтобы он ей понравился — Жозеф, не сказав мне ни слова, принялся настраивать дудку. Он нашел, что она отсырела от дождя и, подкинув пук хвороста на очаг, стал сушить ее. Когда хворост вспыхнул, лицо его, озаренное ярким блеском, приняло такое странное выражение, что я не утерпел и тихонько заметил об этом Брюлете.

— Ты думаешь, — сказал я, — что Жозеф прячется днем и бегает по ночам только затем, чтобы дудеть себе на просторе? А я знаю наверняка, что около него и в нем самом есть тайна, о которой он не говорит.

Брюлета засмеялась.

— Потому только, — начала она, — что Денис Вере вообразил себе, будто бы видел, как Жозеф говорил с черным человеком…

— Может быть, ему это и почудилось, — перебил я, — но я хорошо знаю, что видел и слышал в лесу.

— А что же ты видел? — спросил вдруг Жозеф, который слышал наш разговор, хотя мы говорили очень тихо. — Что же ты слышал? Ты видел человека, который мне друг и которого я не могу тебе показать. А то, что ты слышал, сейчас снова услышишь, если тебе этого хочется.

Сказав это, он принялся играть на дудке. Глаза его горели как огонь, а лицо пылало как в лихорадке.

Уж что он играл, я не могу вам сказать: я думаю, что и сам дьявол не смог бы добиться тут толку. Я, по крайней мере, ровно ничего не понял. Мне показалось только, что он играл ту самую песню, которую я слышал в лесу. На меня напал такой страх, что я не мог вслушаться хорошенько. Потому ли, что песня была длинная, или потому, что Жозеф прибавил тут своего, только он дудел, я думаю, более четверти часа, ловко перебирая пальцами и не отдыхая ни минуты. Иногда из его дудки вылетал такой гул, что можно было подумать, что три волынки играют вместе, а иногда он играл тихо, так тихо, что был слышен крик сверчка в избе и пение соловья в соседней роще, и тогда, признаюсь, мне приятно было его слушать. Но все вместе так мало походило на то, что я привык слышать, что мне казалось, будто бы я попал в дом сумасшедших.

— Ого! — сказал я, когда он кончил. — Вот так музыка! Да где это ты наслышался такой? К чему такой гвалт, и что хочешь ты этим сказать?

Жозеф не отвечал мне и, казалось, не слыхал моих слов. Он смотрел на Брюлету, которая стояла подле него, облокотясь на стол и повернув голову к стене.

Видя, что она не отвечает, Жозеф так рассердился, на нее или на себя, что хотел изломать в куски дудку. Но в ту минуту Брюлета повернула голову к нему, и я увидел, к величайшему удивлению, на ее щеках крупные слезы.

Жозеф бросился к ней и схватил ее за руки:

— Говори, родная, — сказал он, — говори скорей, отчего ты плачешь: из жалости ко мне или от удовольствия?

— Я не знаю, — отвечала она, — можно ли плакать от того, что сладко слышать. Не спрашивай же меня, хорошо ли мне или дурно. Я знаю только, что не могла удержаться от слез — вот и все тут!

— Но о чем же ты думала в то время, когда я играл? — сказал Жозеф, пристально смотря на нее.

— О многом, о том, чего я не сумею тебе рассказать, — отвечала Брюлета.

— Да скажи хоть одно, — возразил он голосом, в котором слышались и просьба и нетерпение.

— Я ни о чем не думала, — сказала она, — но тысячи воспоминаний о прошлом вертелись у меня в голове. И мне казалось, что это играешь совсем не ты, хоть я слышала тебя очень ясно. Мне чудилось, будто бы ты еще ребенок, и мы по-прежнему живем вместе. И вот нас подхватил сильный ветер, и мы понеслись по долам, по горам, по текучим водам. И я видела луга, леса, ручьи, поля, полные цветов и небеса, полные птиц, летевших под облаками. Я видела также в этом сне твою мать и дедушку: они сидели у огня и говорили о чем-то, но о чем — я не могла расслышать. Ты в это время стоял в уголке на коленях и читал молитву, а я как будто засыпала в своей маленькой кроватке. Я видела землю, покрытую облаками, стаи жаворонков под ивами и тёмные ночи, полные звезд падучих, и мы смотрели на них, сидя на холме, а вкруг нас, шелестя травой, бродили наши стада. Я видела столько разных видений, что у меня наконец все перепуталось в голове, и мне захотелось плакать, не от горя, а от такой причины, которой я тебе не могу объяснить.

— О, я понимаю, — сказал Жозеф. — Ты видела то, о чем я думал и что видел в то время, когда играл!.. Спасибо, Брюлета!.. Теперь я знаю, что я не безумный и что есть истина в том, что слышишь, точно так же как в том, что видишь. Да, да, — продолжал он, шагая по комнате и махая над головою дудкой, — она говорит, эта жалкая тростинка, она передает мысли человека. У нее есть глаза, есть язык, есть сердце. Она дышит, она живет! Чего же тебе еще, Жозе-дурачок, Жозе-простак, Жозе-ротозей? Ты можешь теперь по-прежнему быть глупым и вялым. Ты знаешь теперь, что ты так же силен, так же умен и так же счастлив, как и всякий другой.

Сказав это, он сел на прежнее место и, казалось, забыл обо всем, что его окружало.