Когда я возвратился назад, старик Бастьен, Жозеф и Гюриель сидели за столом. Они подозвали меня и пригласили сесть с ними. Я принялся есть, пить, болтать и петь, чтобы избежать разговора о Брюлете и таким образом лишить Жозефа возможности выразить свою досаду. Видя, что мы сговорились и хотим принудить его вести себя прилично, Жозеф овладел было собой сначала и даже был весел. Но ненадолго: скоро он начал кусать нас, ласкаясь, и отпускать шуточки, под которыми скрывалось ядовитое жало. А это уж что за веселость!
Старик Бастьен хотел было подпоить его маленько, чтобы угомонить в нем желчь. Да, я думаю, он и сам от души желал этого, чтобы забыться и рассеяться. К несчастию, вино обыкновенно не производило на Жозефа никакого действия, и на этот раз его благодетельная сила пропала для него даром. Он выпил вчетверо более нас, хотя нам не было никакой надобности топить рассудок в вине, и не опьянел ни крошки. Напротив, мысли стали у него яснее, а язык развязнее.
Наконец, после одной шутки, которую Жозеф отпустил насчет хитрости женщин и коварства друзей, шутки чересчур уж злой, Гюриель ударил кулаком по столу и, взяв руку отца, который давно толкал его локтем, напоминая ему о терпения, сказал:
— Извините, батюшка, я не могу выносить этого более: лучше уж прямо объясниться! Я знаю, пройдет день, неделя, наконец, целый год, а у Жозефа будет тот же яд на языке, и как бы я ни старался затыкать себе уши, рано или поздно упреки и оскорбления возьмут свое. Жозеф, я давно вижу, к чему клонится твоя речь. Напрасно, любезный, ты так много тратишь ума по пустякам. Говори по-христиански: я слушаю. Выскажи нам свое сердце, объясни причины и поводы. Я со своей стороны отвечу тебе тем же.
— Пусть будет по-вашему, объяснитесь, — сказал лесник, опрокидывая стакан вверх дном (он умел при случае покориться необходимости). — Полно пить! Доброго вина не следует мешать с нечистым ядом. Мы выпьем тогда, когда между нами водворится дружба и согласие.
— Вы оба до крайности меня удивляете, — отвечал Жозеф (он продолжал по-прежнему злобно смеяться). — За что вы на меня так напустились? Что вас, муха, что ли, укусила? Я никого не задеваю. Я расположен только смеяться надо всем и никто, кажется, не может мне этого запретить.
— Ну, Бог знает! — сказал Гюриель, выходя из себя.
— Попробуйте! — отвечал Жозеф, продолжая скалить зубы.
— Довольно! — вскричал старик Бастьен, ударив по столу кулаком. — Замолчите оба… Жозеф не хочет говорить откровенно. Нечего делать — видно, мне придется поговорить за вас обоих… Ты усомнился в душе насчет женщины, которую хотел любить. Это можно тебе простить, потому что не всегда зависит от человека быть доверчивым или недоверчивым в дружбе. Тем не менее, это несчастье, которое нелегко поправить. Покорись лучше своей участи и старайся к ней привыкнуть.
— С какой стати? — сказал Жозеф, выпрямляясь, как дикая кошка. — Кто бы мог принять на себя труд донести на меня той, которая не знает моего проступка и, следовательно, нисколько не пострадала от него?
— Уж верно не я, — отвечал Гюриель. — Я не способен на такую низость.
— А кто же другой? — спросил Жозеф.
— Ты сам, — сказал лесник.
— Да кто же меня к этому принудит?
— Любовь к ней. Сомнение никогда не приходит одно: ты излечился от первого, появится второе и сорвется у тебя с языка при первом слове, которое ты захочешь ей сказать.
— Да это уже было, Жозеф, — заметил я в свою очередь. — Ты оскорбил уже сегодня вечером ту особу, за которой хочешь ухаживать.
— Может быть, — отвечал он спесиво, — только до этого нет никому дела, кроме нас. Если я захочу, чтобы она забыла оскорбление, почему вы думаете, что она его не забудет? Я помню песенку моего учителя; музыка прекрасная и слова справедливые: «Мы предаемся тому, кто нас молит». Ступайте же себе с Богом, Гюриель. Проси на словах. Я стану просить музыкой, и мы увидим, так ли сильно к тебе привязаны, чтобы мне не оставалось уж никакой надежды! Надеюсь, впрочем, что ты пойдешь прямым путем, если упрекаешь меня в том, что я иду окольной дорогой.
— Согласен, — отвечал Гюриель, — только прошу вас заметить, что я не хочу слышать упреков ни в шутку, ни серьёзно. Я не упрекаю вас, хотя имею на то полное право, но не хочу сносить упреков, которых не заслужил.
— Я желал бы знать, в чем можете вы меня упрекнуть, — сказал Жозеф, позабыв все от злости.
— Я запрещаю вам спрашивать об этом. Вы должны сами догадаться, — сказал старик Бастьен. — Если вы подеретесь с моим сыном, то не будете от этого нисколько чище! Не говоря ни слова, я простил вам в душе. Что же будет хорошего, если я возьму назад свое прощение?
— Если вы считаете меня виновным и простили в душе, то я благодарю вас от всего сердце, — вскричал Жозеф с чувством. — Только, по-моему, я никогда не оскорблял вас. Я никогда не думал вас обманывать. И если бы дочь ваша отвечала мне «да», то я ни за что не отступился бы от своего слова: она девушка бесподобная, разумная, справедливая. Я стал бы её любить, так или иначе, но искренно и неизменно. Она, может быть, спасла бы меня от многих ошибок и многих страданий! Но она нашла меня недостойным… Теперь я свободен, могу ухаживать за кем мне угодно, и нахожу, что человек, пользовавшийся моей доверенностью и обещавший мне помогать, слишком поспешил воспользоваться минутой досады и посадил меня впросак.
— Эта минута продолжалась целый месяц, Жозеф, — отвечал Гюриель. — Будь же справедлив. В продолжение месяца ты три раза просил руки Теренции. Что же ты над ней насмехался, что ли? Если ты хочешь оправдаться в моих главах и загладить такую великую обиду, ты должен избавить меня от упреков и обвинений. Ведь моя вина состоит в том, что я поверил тебе на слово. Не заставь меня подумать, что вина эта такого рода, что мне придется век в ней раскаиваться.
Жозеф хранил молчание, потом встал и сказал:
— По рассудку вы совершенно правы. Вы рассуждаете прекрасно, а я говорю и действую как человек, который сам не знает, чего хочет. Но оба вы просто сумасшедшие, если не знаете, что можно быть в полном уме и в то же время желать Бог знает чего. Оставьте меня таким, какой я есть, а я со своей стороны не стану мешать вам быть всем, чем вам угодно. Мы скоро узнаем, Гюриель, точно ли ты человек прямодушный. Выиграй у меня игру честно, и тогда я отдам тебе полную справедливость и удалюсь без всякой злобы.
— Да как же это вы так вдруг убедитесь в том, что я человек честный, когда до сих пор не могли убедиться в этом?
— Да так же: я увижу, что ты скажешь обо мне Брюлете. Тебе легко вооружить ее против меня, тогда как я не могу отплатить тебе тем же.
— Не горячись! — сказал я Жозефу. — Не обвиняй никого напрасно. Теренция сказала уже Брюлете, что ты не далее как неделе две тому назад просил ее руки.
— Кроме этого, вероятно, она ничего не говорила, да и не скажет, — прибавил Гюриель. — Жозеф, мы добрее, чем ты думаешь, и вовсе не хотим лишать тебя дружбы Брюлеты.
Слова эти тронули Жозефа. Он хотел было пожать руку Гюриелю, но тотчас же раздумал, подавил в себя доброе желание и ушел, не сказав больше ни слова.
— Вот бездушный-то человек! — сказал Гюриель, которому, по доброте сердечной, тяжело было видеть такую неблагодарность.
— Скажи лучше: несчастный человек! — возразил его отец.
Пораженный этими словами, я последовал за Жозефом, желая образумить и утешить его, потому что я заметил в его глазах тоску смертельную. Я был им также недоволен, как и Гюриель, но при всем том привычка сожалеть о нем и поддерживать его была во мне так велика, что я чувствовал к нему невольное влечение.
Жозеф шел так быстро по дороге в Ноан, что я скоро потерял бы его из виду, если бы он не остановился на берегу Лажона, небольшого пруда, окруженного пустырями. Ничего не может быть печальнее этого места: кругом все пусто и голо, два-три каких-нибудь дерева кое-как растут на тощей земле. Зато все болото густо поросло дикой травой, и так как водоросли и бесчисленное множество других болотных трав цвели в ту пору, то воздух был наполнен прекраснейшим запахом, словно в цветочной теплице.
Жозеф лег в тростник, и, полагая, что он один и что его никто не видит, начал выть и стонать как раненый волк. Я кликнул его для того только, чтобы предупредить, будучи совершенно уверен, что он мне не откликнется, и подошел к нему.
— Плакать тут нечего, — сказал я, — слезами, брат, ничего не докажешь.
— Я не плачу, Тьенне, — отвечал он твердым голосом. — Я не знаю этой слабости и не знаю этого счастия, я не могу облегчать себя слезами. В самые тяжкие минуты я еле-еле могу выжать из глаз тощую слезу, да и та, как теперь, например, так вот и жжет меня, словно раскаленный уголь! Не спрашивай меня, почему это; я и сам не знаю, да и не хочу знать. Время откровенности прошло. Я теперь в силах и не верю в чужую помощь. От вас ничего не дождешься — ничего, кроме жалости, а мне ее не нужно. Я рассчитываю на себя одного. Спасибо за доброе намерение. Прощай. Ступай с Богом.
— Да куда же ты пойдешь ночевать?
— Я пойду повидаться с матушкой.
— Время теперь позднее, а отсюда до Сент-Шартье неблизко.
— Не могу же я здесь ночевать! — сказал Жозеф, вставая. — До свидания, Тьенне, завтра увидимся.
— Приходи к нам в деревню, потому что мы уходим отсюда завтра.
— Мне все равно, — отвечал он. — Где будет ваша Брюлета, там и я буду. Я отыщу ее на дне морском и, может быть, заставлю ее заговорить совсем другое.
Сказав это, Жозеф удалился с решительным видом. Видя, что гордость поддерживает его, я решился оставить его в покое, надеясь, что усталость, радостное свиданье с матерью и два или три дня размышлений приведут его, наконец, в порядок. Я решился убедить Брюлету пробыть у тетки до послезавтра и пошел назад. Подходя к деревне, я увидел на лужке, по которому пошел для сокращения дороги, лесника и его сына. Они улеглись спать на траве, не желая тревожить наших девушек и считая за удовольствие проспать ночь под открытым небом в теплую весеннюю пору.
Мне также понравилась эта мысль, тем более что спать на свежей траве гораздо уж лучше, чем где-нибудь на чердаке, на теплой соломе. Я лег подле них и, глядя на белые тучки, бежавшие по небу, вдыхая запах боярышника и думая о Теренции, заснул богатырским сном.
Я всегда спал крепко и в молодости, бывало, редко просыпался сам собой. Товарищи мои, походив порядком накануне, также заспались и прозевали восход солнца, что случалось с ними нечасто. Проснувшись, они стали смеяться тому, что солнце встало прежде них. Услышав смех, я раскрыл глаза, не понимая, каким образом я тут очутился.
— Ну, молодец, вставай поскорей, — сказал Гюриель, — мы и то порядком проспали. Знаешь ли ты, что сегодня последний день мая, и что у нас есть обычай украшать в этот день цветами двери возлюбленной. По настоящему это делается в первый день, но отсутствовавшим дозволяется и в последний. Я не думаю, что нас мог кто-нибудь опередить, потому, во-первых, что никто не знает, где живут наши красавицы, а во-вторых, потому, что обычай этот у вас не в ходу. Поспешить все-таки нужно, потому что они назовут нас лентяями, если при выходе из комнаты не найдут майского пучка на косяке.
— Как двоюродный брат, — отвечал я, смеясь, — дозволяю тебе воткнуть пучок и нахожу, что и мне хорошо бы было получить от тебя, как от родного брата, такое же позволение. Да вот отец-то, может быть, на это иначе смотрит.
— Ничуть не бывало! — сказал старик Бастьен. — Гюриель намекал мне уже об этом. Попытаться нетрудно, вот успеть — другое дело!.. Если тебе удастся, мой милый, мы будем от души рады. Делай, как знаешь.
Ободренный его ласковым видом, я подбежал к соседнему кустарнику и срезал молоденькую черешню, усеянную цветами. Гюриель между тем нарвал белого и розового шиповника и связал его в пучок чудеснейшей лентой, шелковой с золотом, которой он нарочно для этого запасся. Ленты эти в большом у нас ходу: женщины надевают их на голову, под кружевной убор.
Через две минуты мы были в старом замке. Тишина, царствовавшая кругом, показывала, что красавицы наши, проболтав, вероятно, большую часть ночи, преспокойно спали… Каково же было наше удивление, когда, войдя на крыльцо, мы увидели над дверьми чудеснейший пучок цветов, перевитый белой лентой, затканной серебром.
— Ого! — вскричал Гюриель, приготовляясь сорвать подозрительный подарок и погладывая косо на собаку, ночевавшую в сенях. — Так-то ты стережешь дом, Сатана? Ты успела уже завести здесь друга, которому дозволяешь подносить букеты, вместо того, чтобы искусать ему все ноги?
— Погоди на минутку, — сказал старик, удерживая сына. — Здесь только один человек, которого Сатана знает и которому известен этот обычай, потому что он видел, как его справляют у нас. А ты дал слово не мешать этому человеку. Старайся же понравиться, не причиняя ему вреда, и не трогай его приношения: ведь он верно бы его не тронул, если бы оно было твое.
— Да как же я могу, батюшка, знать, что это точно его подарок? Может быть, это кто-нибудь другой принес? Да еще, пожалуй, для Теренции!
Я заметил ему, что Теренции никто здесь не знает и даже, может быть, не видал, и, взглянув на белые цветы, связанные пучками и только что сорванные, вспомнил, что они у нас мало известны и растут только в Лажонском болоте, где я видел вчера Жозефа. Вместо того чтобы пойти в Сент-Шартье, Жозеф, без сомнения, вернулся назад, к пруду и, вероятно, должен был войти в глубину, в самое вязкое и опасное место, чтобы нарвать такое множество этих цветов.
— Делать нечего, — сказал Гюриель со вздохом, — видно, нам не избежать борьбы!
И он повесил свой букет с задумчивым видом. Признаюсь вам, в ту минуту Гюриель казался мне чересчур уж скромным. По-моему, ему решительно нечего было бояться: он мог быть совершенно уверен в успехе. Вот я, так другое дело: я бы дорого дал, если б мог быть так же уверен в его сестре, и когда стал привязывать букет, сердце у меня так забилось, как будто бы она стояла за дверьми и была готова швырнуть этот букет мне в лицо.
Зато как же побледнел я, когда отворилась дверь… Брюлета появилась первая. Она поцеловала лесника, пожала мне руку и, взглянув на Гюриеля, вся раскраснелась от радости, но ни слова ему не сказала.
— Ого, батюшка, — сказала Теренция, также выходя на крыльцо и крепко целуя отца, — так вы это всю ночь на дворе провели? Войдите поскорей: я дам вам позавтракать… Или нет, постойте, дайте посмотреть на букеты. Целых три, Брюлета?.. Вот как ты, голубушка! Да это, пожалуй, все утро будет продолжаться!
— Два только для Брюлеты, — отвечал Гюриель, — а третий, Теренция, твой.
Говоря это, он указал ей на вишневую ветку, на которой было столько цветов, что весь порог был усыпан ими, как белым дождем.
— Мой? — спросила Теренция с удивлением. — А, братец, понимаю: ты боялся, чтобы я не приревновала тебя к Брюлете!
— Ну уж от брата никогда не жди такой любезности, — сказал старик Бастьен. — Да неужто ты не замечаешь робкого и скромного поклонника, который стиснул зубы вместо того, чтобы сказать что-нибудь?
Теренция осмотрелась кругом, как будто бы ожидая увидеть еще кого-нибудь, кроме меня, и когда ее черные глаза остановились на моем глупом и растерянном лице, я, признаюсь, думал, что она расхохочется, а это было бы для меня просто как нож в сердце. Но она не засмеялась и даже маленько покраснела. Потом ласково протянула мне руку, говоря:
— Спасибо, Тьенне, что ты обо мне вспомнил. Я принимаю твои цветочки в знак памяти, и, поверь мне, не стану ими важничать.
— Если ты их приникаешь, — сказал старик, — то должна, по обычаю, отломить ветку и пришпилить ее к голове.
— Нет, не надо, батюшка, — отвечала Теренция. — Пожалуй, еще кто-нибудь из здешних девушек рассердится на меня за это, а я вовсе не хочу, чтобы добрый Тьенне стал раскаиваться в своей учтивости.
— Будь уверена, — вскричал я, — что никто не рассердится. И если это самой тебе не противно, то ты мне доставишь великое удовольствие.
— Изволь! — сказала она, отломив маленькую веточку и прикалывая ее булавкой к голове. — Мы ведь здесь дома, Тьенне. Но если бы это было у вас в деревне, я не так бы легко согласилась, чтобы не поссорить тебя с какой-нибудь землячкой.
— Поссорь меня со всеми, Теренция; я только этого и желаю.
— Полно, — сказала она, — к чему так торопиться. Когда отнимаешь что-нибудь у своего ближнего, то нужно, по крайней мере, вознаградить его хоть чем-нибудь за это. А я знаю тебя мало, Тьенне, и не могу быть уверена, что мы тут что-нибудь выиграем.
Потом, переменяя речь и забывая о себе, а это было с ней беспрестанно, она сказала Брюлете:
— Теперь твоя очередь, душенька. Ну, как же ты поблагодаришь за эти букеты и который из них возьмешь?
— Никак, до тех пор, пока не узнаю, кто мне их дарит, — отвечала осторожная Брюлета. — Говорите же, Гюриель, не дайте мне ошибиться.
— Вон тот мой, — отвечал Гюриель. — Вот все, что я могу вам сказать.
— Если он ваш, то я беру его весь, — сказала Брюлета, снимая букет. — Что же касается другого, то, по-моему, водяные цветы не любят висеть над дверью, им будет гораздо лучше в канаве.
Говоря это, она украсила голову и грудь цветами Гюриеля, отнесла остальное к себе в комнату и, возвратясь назад, хотела бросить другой букет в старый ров, отделявший крыльцо от парка. И так как Гюриель отказался исполнить ее поручение, не желая причинить своему сопернику такого великого оскорбления, то Брюлета сама протянула было руку, как вдруг в кустарниках, окружавших двор прямо против нас, раздались звуки волынки и кто-то заиграл песню старика Бастьена.
Сначала он сыграл ее так, как она была сочинена, потом несколько иначе, гораздо нежнее и печальнее, и наконец переиначил всю от начала до конца, переменяя тоны и выделывая разные штуки своего сочинения, также весьма прекрасные, так что волынка у него точно как будто вздыхала, плакала и молила, да так нежно в жалостно, что нельзя было слушать без сострадания. Потом он заиграл на другой лад, гораздо громче и живее, как будто грозя и упрекая. Брюлета, которая перед тем подошла к краю рва, чтобы бросить туда цветы и остановилась в нерешимости, вдруг отступила назад, испугавшись гневных звуков этой песни. Тогда, раздвинув кусты ногами и плечами, Жозеф показался на другой стороне рва, сверкая глазами и продолжая играть, и музыкой и взглядом как бы грозя Брюлете великим отчаянием, если она не откажется от своего намерения и понесет ему такое страшное оскорбление.