— Отличная песня и чудеснейшим образом сыграна! — вскричал старик, хлопая руками, когда Жозеф кончил. — Вот что хорошо, так хорошо! И поверь мне, Жозеф, человек, достигший такого мастерства, может во всем утешиться. Ступай сюда и прими наши поздравления.

— Есть обиды, после которых нельзя утешиться, и если Брюлета бросит мои цветы в канаву, то канава эта превратится между нами в непроходимую бездну, полную ядовитых терниев.

— Боже сохрани! — отвечала Брюлета. — Разве можно отвечать обидой на такую прекрасную музыку? Поди сюда, Жозе, и будь уверен, что между нами никогда не будет терниев, если ты только сам их не посадишь.

Жозеф как дикий вепрь раздвинул густой терновник, который, как сеть, удерживал его на краю рва и, перелетев через тину, зеленевшую на дне, вспрыгнул на крыльцо. Потом, взяв букет из рук Брюлеты, он сорвал несколько цветков и хотел поместить их подле шиповника, украшавшего голову Брюлеты. Все это делал он с гордым видом, как человек, которому обязаны все повиноваться. Брюлета остановила его, говоря:

— Погоди, Жозе, мне пришла в голову мысль, которой ты должен покориться. Ты скоро будешь принят мастером в цех волынщиков. Бог наделил меня великой охотой к музыке, потому что, никогда не учившись, я все таки в ней кое-что смыслю, а потому хочу подвергнуть вас испытанию и вознаградить того, кто останется победителем. Передай волынку Гюриелю: пусть он также покажет нам свое искусство.

— С великим удовольствием! — вскричал Жозеф, лицо которого засияло гордостью. — Ну, Гюриель, теперь твоя очередь! Начинай и, если можешь, заставь козлиную кожу запеть по-соловьиному!

— Ты нарушаешь условие, Жозеф, — отвечал Гюриель. — Ты предоставил мне говорить на словах, и я говорил. А я предоставляю тебе музыку и сознаюсь, что ты играешь во сто крат лучше меня. Возьми же назад волынку и поговори с нами еще этим языком, мы готовы целый день тебя слушать.

— Так как ты признаешь себя побежденным, — возразил Жозеф, — я стану играть только тогда, когда мне прикажет Брюлета.

— Играй, — сказала Брюлета.

И в то время как он играл удивительнейшим образом, она сплела из белых цветов гирлянду и обвила ее серебристой лентой, которой был связан пучок. Потом, когда Жозеф кончил, она подошла к нему и обвила этой гирляндой его волынку, говоря:

— Жозе, прекрасный волынщик, я принимаю тебя мастером в цех и вручаю тебе заслуженную награду. Да принесет она тебе счастье и славу. Прими ее в знак моего уважения к твоим великим талантам.

— О, какое счастье! — вскричал Жозеф. — Спасибо, моя Брюлета. Доверши же мое счастье и гордость: возьми себе один из этих цветков. Сорви на мне самый красивый и приколи его поскорей к сердцу, если не хочешь надеть на голову.

Брюлета улыбнулась, краснея и, как ангел прекрасный, посмотрела на Гюриеля, который побледнел, думая, что все погибло.

— Жозеф, — сказала она с улыбкой, — по моей милости ты сейчас вступил мастером в прекрасный цех — цех музыкантов. Будь же этим доволен и не суйся в цех влюбленных: любовь не приобретается силой и мастерством, а дается по воле Божьей.

Лицо Гюриеля прояснилось, а Жозеф насупился.

— Брюлета, — вскричал он, — ты должна исполнить мою волю.

— Тс, Жозе, не горячись так! — сказала она. — Один Бог может распоряжаться нами, и вот один из его маленьких ангелов, при котором не следует говорить таких слов.

Говоря это, она взяла на руки Шарло, который подскочил к ней, как ягненок к матери. В то время как Жозеф играл, Теренция вошла в комнату и разбудила Шарло. Малютка не дал себя одеть, выбежал почти голым и принялся целовать свою душеньку как ревнивый владыка, который и знать не хочет, что у нее есть воздыхатели и поклонники.

Жозеф, забывший свои подозрения и полагавший, что Карна обманул его, при виде ребенка отступил назад, как от змеи. Когда же он увидел, как малютка ласкается к Брюлете, называет ее маменькой-душенькой и мамашей маленького Шарло, то у него в глазах помутилось, как у человека, который падает в обморок. Потом, вспыхнув гневом, он бросился к ребенку и грубо притянул его к себе.

— Так истина-то, наконец, выходит наружу, — сказал он задыхающимся голосом. — Вот как вы меня дурачите и каким мастерством изволите заниматься!

Брюлета, перепуганная гневом Жозефа и криком Шарло, хотела было взять у него малютку, но Жозеф был вне себя от ярости. Он тянул его к себе и злобно смеялся, говоря, что хочет вдоволь на него насмотреться, чтобы открыть сходство. Все это время он тискал и душил ребенка, к великому отчаянию Брюлеты, которая не смела защищать его, боясь еще более увеличить опасность и, замирая от страха, бросалась к Гюриелю, говоря ему:

— Ради Бога, защитите! Он убьет моего малютку.

Гюриель не заставил себя два раза просить. Он схватил Жозефа за шиворот и сжал так быстро и крепко, что у него руки опустились, а я между тем подхватил ребенка и полуживого передал Брюлете.

Жозеф сам едва не лишился чувств от бешенства и затрещины, которую задал ему Гюриель. Драка была бы неизбежна, и старик Бастьен встал уже между ними, если бы Жозеф мог понять, что с ним случилось. Но у него в голове была одна только мысль, что Брюлета мать и что мы все обманывали его.

— Так вы уже и не скрываете этого? — проговорил он голосом, прерывавшимся от удушья.

— Что вы хотите этим сказать? — спросила Брюлета.

Она села на траву и со слезами на глазах утешала малютку, у которого все руки были в синяках и царапинах.

— Вы человек сумасшедший и злой — вот все, что я знаю. Не подходите ко мне и никогда пальцем не смейте тронуть этого ребенка, а не то Бог отвергнет вас, как Каина.

— Одно слово только, Брюлета, — продолжал Жозеф. — Если ты его мать, сознайся мне. Я сжалюсь и прощу тебя. Я стану даже тебя поддерживать, если это будет нужно. Но если ты запрешься и солжешь мне, то я стану презирать тебя и навек забуду!

— Я — его мать? Я? — вскричала Брюлета, вставая и отталкивая от себя ребенка. — Вы думаете, что я его мать? — прибавила она, снова прижимая к сердцу бедного малютку, причинившего ей столько горя.

И она с отчаянием осмотрелась вокруг, отыскивая глазами Гюриеля.

— Могла ли я предполагать, — прошептала она, — что обо мне станут так думать!

— Доказательством того, что никто о вас так не думает, — сказал Гюриель, подходя к ней и лаская Шарло, — служит то, что все любят ребенка, которого вы любите.

— Этого мало, братец, — сказала Теренция с живостью. — Повтори лучше то, что ты сказал мне вчера: «Чей бы ни был этот ребенок, он будет моим, если она согласится быть моей».

Брюлета обвилась обеими руками около шеи Гюриеля и прижалась к нему, как виноградная лоза к дубу.

— Будь моим владыкой, — сказала она. — Кроме тебя, мой возлюбленный, у меня никого не было, да и не будет.

Жозеф смотрел на внезапную развязку, причиной которой был он сам, с такой горестью и сожалением, что на него больно было смотреть. Крик отчаяния, вырвавшийся у Брюлеты, убедил его в истине, и ему казалось, что обида, которую он только что нанес ей, была не что иное, как мечта. Он почувствовал, что между ними все уже кончено и, не говоря ни слова, схватил волынку и побежал. Лесник догнал его и привел назад, говоря:

— Нет, Жозе, друзья детства так не расстаются. Откинь гордость и извинись перед честной девушкой. Она теперь дочь моя: они обручены, к великому моему счастью. Но я хочу, чтобы она осталась тебе сестрой. Брату можно простить то, чего нельзя простить другому.

— Пусть прощает, если хочет и если может, — отвечал Жозеф. — Но если я действительно виноват, то прежде всего должен искупить вину перед самим собой. Презирайте, ненавидьте меня, Брюлета: для меня ваша ненависть чуть ли не лучше прощения. Я вижу, что сделал все, что только можно было, чтобы погубить себя в ваших глазах… Поправить этого нельзя. Но если вы чувствуете ко мне жалость, то, Бога ради, не показывайте мне этого — вот все, о чем я вас прошу.

— Ничего этого не было бы, — отвечала Брюлета, — если б ты исполнил долг свой: пошел повидаться с матерью. Ступай же поскорей к ней, Жозеф. Только, ради Бога, не говори ей, какую нанес ты мне обиду: она просто умрет с горя.

— Дочка моя дорогая, — сказал лесник, снова удерживая Жозефа, — мне кажется, что детей можно бранить только в то время, когда они совершенно спокойны. Иначе они все принимают вкривь и вкось и не пользуются теми наставлениями, которые им делают. По-моему, на Жозефа находят иногда минуты сумасшествия, и если он не извиняется в своих проступках так охотно, как другие, так это может быть потому, что он слишком хорошо сознает их и страдает от упреков совести более, чем от людских упреков. Будь же для него примером благоразумия и доброты. Человеку легко прощать, когда он счастлив, а ты, должно быть, очень счастлива, видя, как все тебя здесь любят. Любить больше нет возможности, потому что я узнал тебя теперь еще лучше и чувствую к тебе такое великое уважение, что собственными руками сверну шею тому, кто оскорбит тебя, будучи в полном рассудке, а о Жозефе этого нельзя сказать. Он обидел тебя в горячке, без всякого размышления, ему тотчас же стало стыдно самого себя, и, поверь мне, он искренно теперь раскаивается в своем проступке… Ну, Жозеф, прибавь хоть одно слово к концу моей длинной речи; больше этого мы от тебя не спрашиваем. Брюлета и тем будет довольна — не так ли, дочка?

— Вы не знаете, батюшка, Жозефа, если думаете, что он скажет это слово, — отвечала Брюлета. — Я, впрочем, и не требую от него этого и желаю только одного: угодить вам… Я прощаю тебя, Жозе, хотя знаю, что тебе нет надобности в моем прощении. Оставайся с нами завтракать, и поговорим о чем-нибудь другом. То, что было сказано — забыто.

Жозеф не отвечал ни слова, но снял шляпу и положил палку, как будто намереваясь остаться. Девушки пошли готовить завтрак, Гюриель принялся чистить лошадь, а я стал играть с ребенком, которого Брюлета, уходя, поручила мне. Между тем старик Бастьен, желая развлечь Жозефа, заговорил с ним о музыке и расхваливал украшения, которые Жозеф приделал к его песне.

— Не говорите мне об этой песне, — сказал ему Жозеф. — Она напоминает мне одно горе, я от души бы желал забыть ее.

— Если так, — сказал старик, — то сыграй мне что-нибудь своего собственного сочинения, только сейчас, сию же минуту. Сыграй то, что придет тебе в голову.

Жозеф пошел с ним в парк и заиграл там такую печальную и жалобную песню, что нам казалось, будто бы душа его плачет, томится и сокрушается в муках раскаяния.

— Слышишь? — сказал я Брюлете. — Он по-своему просит у тебя прощения. И если печаль и сокрушение сердца могут служить удовлетворением, то он удовлетворяет тебя вполне.

— Я никогда не поверю, что у такого гордого человека может быть сердце хоть сколько-нибудь нежное, и вполне теперь соглашаюсь с мнением Теренции, которая говорит, что капелька нежности влечет ее к себе более, чем палата ума и знания. Тем не менее, я от души ему простила и не чувствую к нему той великой жалости, которую он требует в своей печальной песне, потому что у него и без меня есть утешение, а именно — уважение, которое сам он и другие будут оказывать его талантам. Если бы Жозеф более дорожил дружбой, то не стал бы молча, с холодным взглядом принимать наши упреки. Все мы, небось, мастера просить то, что нам нужно.

— Ну что, детки, — сказал старик Бастьен, возвращаясь из парка, — слышали, как Жозеф играл? Он высказал все, что только мог и хотел высказать, и, совершенно довольный тем, что заставил меня плакать своей музыкой, пошел отсюда веселее и спокойнее.

— А все-таки вы не могли убедить его остаться с нами позавтракать! — сказала Теренция с улыбкой.

— Не мог, — отвечал старик. — Он играл так хорошо, что, я думаю, на три четверти утешился и рассудил, что ему гораздо лучше уйти сейчас же после этого, чем после какой-нибудь глупости, которая легко могла у него сорваться с языка за столом.

Когда мы сели за стол, у нас у всех на душе было легко и весело. Нам нечего было уже опасаться ссоры между Гюриелем и Жозефом, и так как Теренция, и при нем и без него, ничем не обнаруживала, что ей досадно или жаль прошлого, то и я, и Гюриель, и его отец — все мы были в самом веселом и приятном расположении духа. Шарло, видя, что его все ласкают и ублажают, начал забывать человека, который так напугал и исцарапал его. Правда, по временам при малейшем шуме он оборачивался со страхом, но Теренция тотчас же его успокаивала, смеясь и говоря, что он ушел и не придет уж больше.

Одна Брюлета была задумчива и печальна, как будто бы ее постигло какое-нибудь несчастье. Гюриель встревожился, заметив это. Старик Бастьен решился помочь ему: он знал все извороты души человеческой и был так добр, что лицо его и слова могли претворить в сладкий мед всякую горечь душевную. Он взял Брюлету за руки и, прижав красавицу к сердцу, сказал ей под конец завтрака:

— Брюлета, у нас есть просьба к тебе, но ты так печальна и встревожена, что мы с сыном не смеем просить тебя. Ободри нас, душенька, улыбнись хоть раз.

— Говорите, батюшка, и приказывайте мне, — отвечала Брюлета.

— Вот видишь ли что: мы бы хотели, чтобы ты завтра же представила нас своему дедушке. Гюриель хочет просить его благословения.

— Нет, батюшка, еще не пришло то время, — сказала Брюлета, снова заплавав, — или, лучше сказать, прошло то время. Если бы вы сказали мне это часом раньше, когда Жозеф не говорил еще мне известных вам слов, то я с радостью исполнила бы ваше желание. А теперь, признаюсь вам, мне как-то совестно вдруг принять предложение честного человека, когда я знаю, что меня не все считают честной девушкой. Я и прежде знала, что меня считают ветреницей и кокеткой. Гюриель сам слегка журил меня за это в прошлом году, а Теренция просто бранила, хотя в то же время оказывала мне дружбу. Видя, что Гюриель решился покинуть меня без всяких просьб, я призадумалась и поразмыслила. Бог помог мне. Он послал на мое попечение ребенка, который сначала так мне не нравился, что я хотела было отказаться от него и, вероятно, отказалась бы, если бы к сознанию долга не примешивалась во мне мысль, что трудами и добродетелью я скорей заставлю полюбить себя, чем болтовней и нарядами. Мне казалось, что я должна загладить свою прошлую беспечность и растоптать ту великую любовь, которую питала к своей маленькой особе. Видя, что меня все бранят и оставляют, я утешала себя, говоря: когда он вернется, то увидит, что меня нельзя бранить за то, что я стала скромна и благоразумна. А теперь вот я узнаю совсем другое: и поступок Жозефа, и слова Теренции показывают, что я ошибалась. Не один Жозеф давно считал меня погибшей. Гюриель думал то же самое, и только слепая любовь и величие душевное могли вчера заставить его сказать своей сестре: «Виновата ли она или нет, а я ее люблю и возьму за себя такой, как она есть». Ах, Гюриель, Гюриель! Я от души вам благодарна, но не хочу, чтобы вы женились на мне, не узнав меня хорошенько. Я стала бы слишком страдать, если бы вас стали осуждать из-за меня, а я знаю, что это будет непременно. Я слишком уважаю вас и никогда не допущу, чтобы вы прослыли отцом чужого ребенка. Согласитесь сами: вероятно, было же что-нибудь такое в моем прежнем поведении, что могло подать повод к такому обвинению. Так теперь же я хочу, чтобы вы могли судить обо мне по моему повседневному поведению, и чтобы вы убедились, что я не только умею выплясывать на праздниках, но умею также хозяйничать и держать дом в порядке. Мы будем жить это лето здесь, с вами, как вы этого сами желаете. И если я не могу тотчас же уверить вас, что мне нечего краснеть за этого ребенка, то надеюсь по крайней мере в продолжение года доказать вам своими поступками, что я благоразумна и что совесть моя чиста и спокойна.

Гюриель вырвал Брюлету из объятий отца, нежно поцеловал слезы, струившиеся по ее прекрасному лицу, и потом снова опустил ее на грудь старика.

— Благословите же ее, батюшка, — сказал он. — Вы сами видите теперь, что я не солгал, говоря, что она вполне этого достойна. Нечего сказать, она говорить мастерица — просто золотой язык, и на ее речь мы можем отвечать только то, что нам нет надобности подвергать ее годовому, недельному или какому бы там ни было испытанию, и что мы сегодня же вечером пойдем просить ее руки у дедушки, потому что только этого и недостает, чтобы сделать меня счастливейшим человеком в мире.

— Вот видишь, Брюлета, — сказал старик, — к чему привело тебя твое красноречие? Вместо того чтобы пойти завтра, мы пойдем сегодня. Делать нечего, дочка, ты должна покориться, и да будет это наказанием за твое прежнее дурное поведение.

Лицо Брюлеты засияло наконец удовольствием: зло, которое причинил ей Жозеф, было забыто. Когда мы, впрочем, стали вставать из-за стола, она испытала новую досаду: Шарло, слыша, что Гюриель называет старика Бастьена батюшкой, начал его самого так называть, за что тот стал его ласкать пуще прежнего, но Брюлету это огорчило.

— Не придумать ли нам, — сказала она, — какое-нибудь родственное имя для бедного ребенка? Потому что теперь всякий раз, как он меня назовет матерью, мне будет казаться, что имя это огорчает тех, кто меня любит.

Мы стали было ее успокаивать, как вдруг Теренция сказала:

— Говорите тише, нас подслушают.