Зима прошла и наступила весна, а Брюлета все по-прежнему никуда не показывалась. Она, впрочем, и не сожалела об удовольствиях, убедившись, что всегда от нее будет зависеть снова покорить себе все сердца, и говорила, что испытала столько измен в дружбе мужчин и женщин, что заботится не о числе друзей, а пуще всего обращает внимание на их качества. Бедная девушка не подозревала еще, сколько вреда наделали ей злые люди. Все ее злословили, но никто еще не посмел оскорбить. Глядя на нее, каждый видел, что на ее лице написана честность, но как только она с глаз долой, так каждый старался вознаградить себя на словах за то уважение, в котором ей нельзя было отказать, и все принимались лаять на нее издали, как трусливые собаки, которые кусают из-под ворот за ноги.

Дедушка Брюле совсем состарился, оглох маленько и думал больше о себе, как все люди в престарелых летах, не обращая внимания на людские толки. Следовательно, старик и его внучка еще не чувствовали зла в той степени, в какой этого желали злые люди, а отец мой и все мое остальное семейство, люди христиански добрые, советовали мне не тревожить их понапрасну, говоря, что истина рано или поздно обнаружится и что придет время, когда злые языки будут наказаны.

И действительно, время, которое все сметает с лица земли, начало само по себе уносить злую пыль. Брюлета не хотела, однако ж, этим воспользоваться и отомстить за себя, и вся ее месть состояла только в том, что она очень холодно отвечала тем, кто заискивал перед ней, желая снова попасть к ней в милость. Оказалось, как это всегда бывает, что у нее нашлись друзья между теми людьми, которые никогда за ней не ухаживали, и друзья эти без всякого расчета и досады приняли ее сторону в ту минуту, когда она менее всего этого ожидала. Я не говорю уж о матери Жозефа: она обходилась с ней, как с родной дочерью, и не раз готова была побросать все горшки в головы посетителей, позволявших себе в трактире шутить над Жозетой. Я разумею тут таких людей, которых нельзя было обвинить в ослеплении и которые, между тем, всячески старались усовестить бесстыдников.

Брюлета сперва с горем пополам, а потом мало-помалу с удовольствием стала вести жизнь более тихую, нежели прежде. Ее начали посещать люди более степенные, и сама она часто хаживала к нам вместе с Шарло, который стал гораздо ласковее и тише, после того как у него прошла краснуха. Ребенок вовсе не был уродом, а был только угрюм маленько, и когда Брюлета кротостью и ласковостью угомонила его, то все заметили, что в его большущих черных глазах много ума, и что его огромный рот, когда он засмеется, вовсе не дурен, а скорее смешон. У него была сыпь, во время которой Брюлета, прежде столь брезгливая, так заботилась и ухаживала за ним, что из него вышел самый здоровый, бодрый и чистенький ребенок в целой деревне. И теперь, правда, красавцем его нельзя было назвать, потому что у него остались все те же широкие скулы и тот же курносый нос, но так как главное дело в ребенке — здоровье, то у нас все просто удивлялись его толстоте, силе и бойкому виду.

Но пуще всего Брюлета гордилась тем, что Шарло с каждым днем становился милее в словах и добрее в сердце. Когда она взяла к себе малютку, то первые слова его были грубые и неприязненные. Все это она заставила его позабыть и научила святым молитвам и целой куче разных поговорок и прибауток. Он от рождения был угрюм и не ко всякому ласкался охотно, но к своей душеньке (так он называл Брюлету) был привязан всей душой. И когда, бывало, сделает какую-нибудь глупость: изрежет, например, ее передник и наделает себе из него галстуков, или положит башмак в суповую чашку, то сам бежит к ней, бросается на шею и начнет так крепко целовать, что у нее духу не достанет побранить его.

В мае месяце мы были приглашены на свадьбу к двоюродной сестре в Шассен. Она еще накануне прислала за нами телегу и приказала сказать Брюлете, что она испортит ей весь свадебный праздник, если не приедет к ней вместе с Шарло.

Шассен — хорошенькое местечко на берегу реки Гурдон — лежит в восьми верстах от нас и напоминает маленько бурбонезскую страну.

Брюлета была небольшая охотница есть, и потому ушла от свадебного шума и пошла прогуляться с Шарло.

— Мне бы хотелось, — сказала она, — свести его куда-нибудь в тень. Он спит обыкновенно в это время, а на празднике такой шум и говор, что заснуть невозможно. Если он не выспится, то будет дуться и капризничать до вечера.

На дворе стояла страшная жара, а потому я предложил Брюлете проводить ее в рощу, прежде составлявшую часть парка, который примыкает к старому замку. Парк этот, окруженный изгородью и рвом, — место тенистое и уединенное.

— Пойдем туда, — сказала Брюлета. — Шарло уснет у меня на руках, а ты возвратишься на праздник.

Когда мы пришли в рощу, я стал просить Брюлету позволить мне остаться с ней.

— Я теперь не такой охотник до свадеб, как прежде, — сказал я, — и проведу время в разговорах с тобой так же весело, даже веселее, чем на празднике. На чужой стороне без дела всегда скучно, и ты стала бы, наверно, там скучать. Привязались бы к тебе люди, которых ты совсем не знаешь, и надоели бы тебе до смерти.

— Сделай одолжение, останься, — отвечала она, — только я вижу, родимый, что я тебе по-прежнему в тягость. Но ты, право, так терпеливо и охотно переносишь это, что я никак не могу отстать от глупой привычки. А пора бы, кажется, отстать, потому что пришло время тебе пристроиться, а жена твоя, может быть, станет смотреть на меня неблагосклонно и не сочтет меня, как многие другие, достойной своей дружбы и твоей.

— Ну, тебе еще раненько об этом тревожиться, — сказал я, положив малютку на блузу, которую растянул на траве, между тем как Брюлета села возле нас, чтобы отгонять от него мух. — Я и не думаю о женитьбе, а если мне придется жениться, то, клянусь тебе, жена моя будет жить с тобой в добром согласии, иначе мы с ней будем век ссориться. Если только у нее сердце будет на месте, она сама увидит, что я чувствую к тебе самую святую дружбу и поймет, что, разделяя с тобою все радости и печали, я так привык к тебе, как будто у нас с тобой была одна душа… Ну а сама-то ты не думаешь выходить замуж. Ты, кажется, дала обет оставаться в девках.

— Да, почти что так, Тьенне. Видно, так уж угодно Богу! Мне скоро стукнет двадцать. Я все думала: вот придет, наконец, и мне охота выходить замуж. И не заметила, видно, как она прошла.

— Полно, голубушка: твоя пора только что теперь наступает. Любовь к удовольствиям у тебя проходит и начинается любовь к детям. Ты начинаешь помаленьку привыкать к тихой семейной жизни, а между тем цветешь все по-прежнему, как весна, которая стоит теперь у нас на дворе. Ты сама знаешь, что я не навязываюсь тебе в женихи, и можешь смело мне поверить, если я скажу, что ты никогда еще не была так хороша, как теперь, несмотря на то, что побледнела маленько, как наша красавица Теренция. У тебя даже и вид стал такой же печальный, как у нее, а это идет как нельзя больше к твоим гладким прическам и темным платьям. Наконец, мне кажется, что и душа у тебя также изменилась, и что ты, пожалуй, сделаешься ханжей, если только не влюблена.

— Не говори мне этого, пожалуйста, родимый! — сказала Брюлета. — Я чувствовала год тому назад, что во мне, как ты говоришь, готовилась перемена. А теперь я снова привязана к суетам мира, не находя в нем ни сладости любви, ни отрады. На меня как будто надето ярмо, и иду я вперед лицом, не зная сама, что тащу за собой. Ты видишь, я не стала от этого печальнее и не хочу умирать, но скажу тебе откровенно, мне чего-то жаль в жизни — не того, что было, а того, что могло бы быть.

— Послушай, Брюлета, — сказал я, подвигаясь к ней и взяв ее за руку, — час откровенности настал. Ты можешь теперь высказать мне все, не страшась моей ревности и не опасаясь огорчить меня. Я излечился от глупых желаний и не прошу у тебя того, чего ты не в состоянии мне дать. Я прошу того, чего вполне заслуживаю: прошу тебя высказать мне свою душу.

Брюлета покраснела, хотела было что-то сказать, но не могла выговорить ни слова. Глядя на нее, можно было подумать, что я вынуждаю ее высказаться самой себе, и что она так упорно сама перед собой запиралась, что не знала, как взяться за дело.

Она обвела глазами окрестности, которые расстилались перед нами. Мы сидели на краю леса, на лугу, спускавшемся уступами в долину, усеянную холмами, покрытыми полями. Внизу текла речка, по другую сторону которой берег круто возвышался под навесом чудесной дубовой рощи. Роща была невелика, но состояла из огромных старых деревьев и походила на уголок Шамбераского леса.

Я видел по глазам, о чем думает Брюлета, и взял ее за руку, которую она отняла у меня и приложила к сердцу, как будто оно у нее болело.

— Ну что же, Гюриель или Жозеф? — спросил я голосом, в котором не было ни насмешки, ни лукавства.

— Нет, не Жозеф! — отвечала она с живостью.

— Ну, так Гюриель? Только свободна ли ты, и можешь ли следовать своей склонности?

— Да какая же склонность может быть у меня к человеку, который, вероятно, и не думает обо мне? — отвечала Брюлета, покраснев еще более.

— Это нисколько не мешает.

— Очень мешает, говорю тебе.

— Клянусь тебе, что ничуть. Ведь я же любил тебя.

— Да, но потом разлюбил.

— И ты бьешься из того же, только дело-то, кажется, у тебя не идет на лад… А Жозеф?

— Что же Жозеф?

— Ты ничем с ним не связана?

— Ты сам знаешь!

— Да… но Шарло?

— Шарло?..

Я невольно взглянул на ребенка, она также посмотрела на него, а потом на меня с таким удивлением и чистой невинностью, что я устыдился своих сомнений так, как будто сказал ей что-нибудь обидное.

— Ничего, — отвечал я поспешно. — Я сказал «Шарло» потому, что мне показалось, будто он проснулся.

В эту минуту звуки волынки раздались по другую сторону реки, в дубовой чаще. Брюлета задрожала, как листок от ветра.

— Слышишь? — сказал я. — Начинаются танцы, и молодая, вероятно, идет за тобой с музыкой.

— Нет! — отвечала Брюлета, побледнев как полотно. — Здесь нет таких волынок, да и песня совсем не здешняя. Тьенне, Тьенне… Или я с ума сошла, или это он играет…

— Разве ты видишь кого-нибудь? — сказал я, подходя к краю уступа и глядя во все глаза. — Уж не лесник ли это?

— Я никого не вижу, — отвечала она, идя за мною, — только это не старик Бастьен… И не Жозеф… А скорей…

— Гюриель, может быть!.. Нет уж, извини: скорей я поверю тому, что перед нами нет реки. Впрочем, пойдем туда, отыщем брод, и если он там, то мы подцепим красавчика и узнаем, что у него на уме.

— Не надо, Тьенне. Я не могу оставить Шарло и не хочу его тревожить.

— Ну его!.. Или подожди меня здесь: я сбегаю один.

— Нет, нет, нет, Тьенне! — вскричала Брюлета, удерживая меня обеими руками. — Тут слишком круто.

— Хоть бы мне шею пришлось сломать, так я выведу тебя из этой муки, — вскричал я.

— Какая же тут мука? — сказала Брюлета, удерживая меня по-прежнему и оправляясь от первого волнения. Гордость снова в ней зашевелилась. — Велика нужда мне знать, кто именно теперь проходит по лесу! Что ж, ты думаешь, что я побегу за человеком, который, узнав, что я здесь, может быть, обошел бы за версту?

— Если вы так думаете, — сказал тихий голос позади нас, — то нам лучше всего уйти отсюда.

Мы обернулись при первом слове. Перед нами стояла Теренция. Увидев ее, Брюлета, столько роптавшая на нее, вдруг все забыла, бросилась к ней на шею и залилась слезами.

— Куда как хорошо! — сказала Теренция, крепко сжимая ее в объятиях. — Так вы думали, что я уж и забыла о вас? Зачем же так дурно судить о людях, которые дня не проводили, не подумав о вас?

— Скажи ей поскорей, Теренция, пришел ли брат с тобой, — вскричал я, — потому что…

Брюлета обернулась и хотела зажать мне рот рукой, но я отстранился и продолжал, смеясь:

— Потому что я горю нетерпением его увидеть.

— Брат мой вон там, — отвечала Теренция, — только он не знает, что вы здесь… Вот он, кажется, уходит: волынки почти совсем не слышно.

Она взглянула на Брюлету, которая снова побледнела, и прибавила со смехом:

— Я не могу отсюда его кликнуть. Но он обойдет сейчас кругом и выйдет к старому замку. Тогда, если только брат вам не противен и если вы позволите, мы устроим неожиданную встречу. Гюриель никак не ожидает найти вас здесь и надеется увидеться с вами не прежде вечера. Мы предполагали пройти к вам в деревню, а счастливая судьба устроила иначе: мы увиделись с вами несколькими часами раньше. Пойдемте в рощу: если он увидит вас оттуда, то, пожалуй, еще вздумает перейти реку наугад и, не зная бродов, потонет.

Мы возвратились на прежнее место и уселись около Шарло. Теренция взглянула на спящего ребенка и с простодушным и спокойным видом спросила, не мой ли это сын.

— Мог бы быть моим, — отвечал я, — если бы я был давно женат. А так как этого еще не случилось…

— Правда, — сказала она, всматриваясь в него хорошенько, — я и не заметила, что он такой большущий. Впрочем, ты мог быть женатым уже в то время, когда приходил к нам.

Потом, смеясь, призналась нам, что не имеет никакого понятия о росте маленьких детей, потому что они не растут в лесу, где она жила постоянно и где у людей нет обыкновения таскать за собой и воспитывать при себе детей.

— Я все такая же дикая, как и прежде, — продолжала Теренция, — только уже не такая сварливая и, надеюсь, моя тихенькая берришоночка не будет больше жаловаться на мой гадкий нрав.

— И в самом деле, — сказала Брюлета, — вы как будто стали веселее, здоровее и так похорошели, что просто глаза ослепляете своей красотой.

Мне самому это бросилось с первого раза в глаза. Теренция запаслась таким здоровьем, свежестью и ясностью в лице, что стала как будто совсем другой девушкой. Глаза у нее, правда, по-прежнему были маленько впалые, но черные брови не хмурились больше и не скрывали их светлого огня. И хотя у нее осталась та же гордая и сдержанная улыбка, на нее находили по временам порывы такой веселости, от которой уста ее раскрывались и обнаруживали ряд зубов, блестевших, как жемчужные капли росы на цветочке. Лихорадочная бледность исчезла с лица, загоревшего маленько во время пути от майского солнца, и вместо нее на щеках распустились пышные розы. И все в ней дышало такой молодостью, силой и бойкостью, что сердце запрыгало у меня, когда, сам не знаю почему, мне пришла в голову мысль посмотреть, на том же ли месте ее черная бархатная родинка.

— Ну, мои родные, — сказала Теренция, утирая черные волнистые волосы, прилипшие от жара ко лбу, — прежде, чем сюда придет брат, мы можем потолковать немножко. Если хотите, я угощу вас, без всяких ужимок и глупого стыда, рассказом о своих приключениях, а приключения эти тесно связаны с приключениями многих других. Только, прежде всего, вот что мне скажи, Брюлета: остался ли Тьенне, к которому прежде ты имела такое великое уважение, все тем же добрым Тьенне, как мне это кажется, и могу ли я продолжать при нем разговор, завязавшийся у нас с тобой год тому назад, почти об эту самую пору?

— Можешь, голубушка. Говори поскорее, — сказала Брюлета, довольная тем, что Теренция говорит ей «ты».

— Ну, Тьенне, — продолжала Теренция со смелой откровенностью, так резко отличавшей ее от скрытной и боязливой Брюлеты, — ты не узнаешь от меня ничего нового, когда я скажу вам, что до вашего прихода привязалась к бедному парню, печальному и больному. Привязалась, как мать к родимому детищу. Я не знала еще, что он любит другую, а он, видя мою дружбу, которую я ни капельки не скрывала, не имел духа сказать мне, что не может отвечать мне тем же. Почему Жозеф (я могу его назвать, и вы видите, друзья мои, что лицо мое не изменяется при этом имени), которого, во время болезни, я столько раз умоляла сказать мне причину своей печали, поклялся мне, что у него нет другой печали, кроме тоски по родине и матери? Верно, он боялся за меня, считая меня слабенькой и малодушной. Но опасения его были напрасны. Скажи он мне тогда же всю правду — я сама бы пошла, немедля ни минутки, за Брюлетой и не стала бы так дурно о ней думать. Я сознаюсь теперь в этом откровенно и прошу у нее прощения.

— Ты уже просила его, Теренция. Да и что тут за прощение, когда мы друзья теперь?

— Правда твоя, голубушка, — продолжала Теренция. — Верю, что ты забыла обиду, да я то хорошо ее помнила и хотела, после твоего ухода, во что бы то ни стало загладить свою вину перед тобою, хотела ухаживать по-прежнему за Жозефом. И быть всегда тихой и веселой. Поверьте мне, я никогда не лгала, и с самых малых лет батюшка, на которого можно в этом случае положиться, называл меня чистосердечной. Почему же Жозеф не захотел мне поверить в душе, когда, на берегу вашего Индра, где мы виделись в последний раз, на половине пути от вас, я заговорила с ним наедине, прося его возвратиться к нам и обещая по-прежнему, без всякой перемены, заботиться о его спокойствии и здоровье? И почему, обещая мне на словах возвратиться, я очень хорошо видела, что он лгал. Жозеф покинул нас навсегда, презирая меня в душе, как будто я была какая-нибудь ветреница и бесстыдная девушка, способная мучить его глупыми любовными затеями.

— Что ты, Теренция! — сказал я. — Да Жозеф и суток у нас не пробыл. Неужели он и к вам не зашел, чтобы, по крайней мере, проститься с вами и объявить о своих намерениях? С тех пор, как он ушел отсюда, мы о нем ни слуху ни духу не имеем.

— Если у вас нет никаких известий о нем, — продолжала Теренция, — то я могу сообщить вам новость: Жозеф был у нас в лесу, но не видел нас и не говорил с нами. Он приходил ночью, как вор, который стыдится солнца. Вошел к себе в ложу, взял волынку и вещи и удалился, не поклонившись порогу хижины моего отца, ни разу даже не оглянувшись в нашу сторону. Я не спала и видела его. Я следила за всеми его движениями, и когда он исчез в глубине леса, осталась спокойна и неподвижна, как мертвая… Батюшка отогрел меня на Божьем солнышке и своем горячем сердце. Он увел меня в степь и говорил со мной целый день и потом всю ночь, до тех пор, пока я не стала молиться, наконец, и уснула. Вы знаете несколько батюшку, но вы не можете знать, как любит он своих детей, как утешает он их, как умеет он угадать то, что нужно им сказать, чтобы заставить походить на него — этого ангела, спрятанного под кору старого дуба. Батюшка исцелил меня: если бы не он, я бы презирала Жозефа, а теперь я не люблю его — вот и все!

Окончив рассказ, Теренция перевела дух, поцеловала Брюлету и, смеясь, протянула мне свою большую, но белую и прекрасную руку с такой смелостью и искренностью, как будто она была не девушка, а мальчик.