Гюриель вздохнул и перекрестился, и я последовал его примеру. Потом мы обошли несчастное дерево и пошли своей дорогой.

Видя, как мучится он душевно, я хотел было сказать что-нибудь для его успокоения, но никак не мог, потому что говорить вообще был небольшой мастер, да притом чувствовал, что и сам я отчасти тут виновен. Если бы я не рассказал, думал я сам про себя, при всех приключение, случившееся с нами в Рошском лесу, то Гюриель, может быть, и забыл бы о том, что дал клятву Брюлете отомстить за нее. И если бы я не поспешил так принять вид ее защитника перед погонщиками и лесными старшинами, то он со своей стороны не стал бы так упорно добиваться той же чести.

Мысль эта так мучила меня, что я не мог удержаться, чтобы не сообщить ее Гюриелю, и стал обвинять себе перед ним, как Брюлета обвиняла себя перед Теренцией.

— Друг мой, Тьенне, — сказал погонщик, — ты добрый и славный малый, а потому я не хочу, чтобы у тебя на совести лежал грех, который нельзя приписать тебе, да и мне также, может быть. Бог читает в глубине сердец и знает, что я не замышлял и не желал смерти человека в ту минуту, когда брал в руки палку для наказания несчастного… Оружие это никуда не годится, но оно одно только и дозволяется нашими обычаями в подобных случаях, да притом, ведь не я его выдумал. Разумеется, гораздо лучше было бы решать дело силой одних рук и действовать кулаком так, как мы с тобой разочлись — помнишь, в ту ночь, когда поссорились за овес. Но, нужно сказать тебе, что погонщик должен быть храбр и дорожит своей доброй славой. Меня могли бы счесть трусом, если б я проглотил обиду и не стал искать удовлетворения. И то правда, впрочем, что я поступил в этом случае не так, как следовало: погорячился слишком. Вчера поутру встретил я Мальзака одного в том же Рошском лесу. Я работал себе тихонько, вовсе не думая о нем. Вдруг он начинает опять говорить мне разные глупости насчет Брюлеты, уверять, что она ходит по ночам подбирать сухие прутья (а у лесничих есть поверье, что сухие прутья подбирает ночной призрак, и девушки дурного поведения, пользуясь страхом, который наводит подбиральщица на добрых людей, частенько сваливают на нее свои грехи). Наш брат погонщик не слишком-то суеверен, и потому это слово считается у нас самым обидным. Я, впрочем, все еще старался удерживаться, как мог. Наконец, потеряв терпение, пригрозил ему, чтобы только от него отвязаться. Тогда он сказал мне, что я трус и способен напасть на него в уединенном месте, как медведь, но никогда не посмею вызвать его на честный бой на палках, при свидетелях; что я никогда и ни в чем еще не показал своей удали и что там, где только соберется нисколько человек, я со всеми и во всем готов согласиться, чтобы не пришлось мне переведаться с кем-нибудь в равном бою. Мало того, уходя, он прибавил еще, что в Шамбераском лесу будут танцы, где угощает Брюлета, а у нее за деньгами дело не станет, потому что в ней принимает участие важная особа, из городских. И он отправится туда и будет ухаживать за красоткой перед моим носом, если только у меня достанет духу прийти и полюбоваться на это. Ты знаешь, Тьенне, что я не хотел было видеть Брюлету, по причинам, о которых впоследствии мы, может быть, поговорим с тобой.

— Мне известны эти причины, — отвечал я, — ведь я вижу, что ты виделся сегодня ночью с сестрой: серебряное сердечко выглядывает у тебя из-под платка и ясно доказывает то, что я давно уже подозревал.

— Если тебе известно только, что я люблю Брюлету и дорожу ее подарком, — сказал Гюриель, — то ты еще недалеко от меня уехал и мог бы знать гораздо больше. Я со своей стороны уверен только в ее дружбе, а что касается остального, то… Ну да теперь не о том речь. Я хочу рассказать тебе, как привело меня сюда несчастье. Я пришел сюда вовсе не за тем, чтобы увидеть Брюлету и поговорить с ней: ведь я очень хорошо заметил, как сжимается сердце у бедного Жозефа в моем присутствии… Но мне было также известно, что Жозеф не в силах защитить ее, и что Мальзак так хитер, что наверняка проведет тебя. Вот я и пришел в самом начале праздника и спрятался близ того места, где танцевали, дав себе слово не показываться и уйти, если Мальзак не придет. Остальное, до той минуты, когда мы взялись за палки, тебе известно. В ту минуту, признаюсь тебе, я был в ярости. Но сам подумай, могло ли быть иначе? Ведь я такой же грешный человек, как все!.. Я хотел, впрочем, только проучить Мальзака и прекратить, наконец, глупые толки, вовсе не лестные для меня, в особенности же в ту минуту, когда у нас гостит Брюлета: некоторые стали поговаривать, что я терпелив, как заяц. Ты сам видел, что батюшка, которому надоели эти толки, не мешал мне доказать им, что я человек. Но, видно, уж такое мне несчастье: в первой драке и почти с первого удара… Ох, Тьенне, как бы ни был вынужден человек, и как бы ни сознавал он, что у него кроткое, сострадательное сердце, а трудно, очень трудно утешиться ему, когда рука его сотворила такое грешное дело! Человек, какой бы он ни был грубиян, наглец и сквернословец, все-таки же человек! Конечно, в Мальзаке мало было путного, но ведь он мог бы еще исправиться. И потому, клянусь тебе, Тьенне, ремесло погонщика мне навсегда опротивело. Я вполне согласен теперь с Брюлетой. Человеку честному и богобоязливому трудно быть погонщиком: ему никогда не ужиться со своей совестью и не уберечь своей доброй славы. Я связан условиями и потому еще некоторое время пробуду с ними, но будь уверен, что я при первой же возможности брошу эту жизнь и поищу себе ремесло более спокойное.

— Что же, прикажешь сказать это Брюлете? Да? — спросил я.

— Нет, — отвечал Гюриель с уверенностью. — Ты можешь сказать ей это только тогда, когда Жозеф совершенно излечится от любви и болезни и будет в состоянии отказаться от нее. Я люблю его не менее вас, мои дорогие. И притом он доверился мне, просил у меня совета и помощи — как же могу я его обмануть и идти против него?

— Да ведь Брюлета не любит его и не пойдет за него замуж. Не лучше ли всего сказать ему теперь об этом? Я берусь урезонить его, если никто другой не посмеет. Здесь есть особа, которая может составить его счастье, между тем как с Брюлетой он никогда не будет счастлив. Что тут долго ждать: чем более утвердится в нем надежда, тем тяжелее будет удар, тогда как, указав ему на другую привязанность…

— Оставим это, — отвечал Гюриель, нахмурив брови. Причем он сморщился, как человек, у которого дыра в голове, а у него действительно под красным платком была-таки порядочная дырка. — В нашем семействе никто и никогда не искал счастья за счет ближнего. Я, во всяком случае, должен уйти отсюда: мне мудрено было бы теперь отвечать, если бы кто-нибудь спросил меня, куда девался Мальзак и отчего его здесь не видно. Вот еще что я должен тебе сказать насчет Брюлеты и Жозефа. Им нет надобности знать о несчастии, которому я виной. Кроме погонщиков, только батюшка, сестра, странник да ты знаете, что он упал так, что никогда уже не подымется. Я успел только сказать Теренции на ухо: «Он умер, я должен бежать отсюда». Аршинья сказал то же самое батюшке. Другие лесники ничего не знают, да и не хотят знать. Странник также узнал бы не больше их, если бы не последовал за нами, чтобы оказать помощь раненым. Теперь да будет воля Господня! Сам ты понимаешь, что человек, у которого на шее такое мерзкое дело, как у меня, должен отказаться надолго от всякой мысли об ухаживании за девушкой, такой драгоценной и завидной, как Брюлета. Мне кажется только, что, из дружбы ко мне, ты мог бы не говорить ей о постигшем меня несчастии. Пусть она забудет меня, но я не хочу, чтобы она меня ненавидела и боялась.

— Она не имеете на это никакого права, — отвечал я, — ведь ты из любви к ней…

— Ах, дорого обошлась мне эта любовь, — сказал Гюриель, вздохнув и закрыв глаза рукой.

— Полно, полно, — сказал я, — не унывай! Поверь мне, она ничего не узнает. Я сделаю все, что только могу, чтобы показать ей все твои достоинства.

— Не надо, Тьенне, — отвечал Гюриель, — я вовсе не прошу тебя уступить мне свое место так, как я уступил его Жозефу. Ты мало знаешь меня и не связан со мной такой же дружбой, а я хорошо знаю, что значит отдать другому то место, которое сам хотел бы занять. Ведь и ты также любишь Брюлету, а из нас троих двое должны повести себя честно и благоразумно, когда третий будет предпочтен. Да и как знать — может быть, всех нас троих оставит в дураках какой-нибудь четвертый. Но, что бы ни случилось, надеюсь, мы останемся по-прежнему друзьями и братьями.

— Меня-то ты можешь исключить из этого числа, — сказал я, улыбаясь без всякой горечи. — Я никогда слишком-то не заносился, а теперь так спокоен, как будто бы никогда и не думал о любви. Я знаю тайну сердца красавицы, нахожу, что она сделала добрый выбор, и совершенно доволен… Прощай же, Гюриель, и да поможет тебе Господь Бог забыть, в надежде на счастье, несчастную ночь…

Пожимая ему руку на прощание, я спросил, куда он уходит.

— На гору Форез. Пиши мне в местечко Гюриель, где я родился и где живут наши родные. Они передадут мне твои письма.

— Но ведь ты ранен, как же ты пойдешь так далеко? Не опасно ли это?

— Нет, ничего. Я желал бы, чтобы и у него была такая же крепкая голова, как у меня.

Оставшись один, я с удивлением подумал о том, как много случилось в лесу в ту ночь, тогда как я решительно ничего не заметил и не слыхал. Проходя мимо того места, где был праздник, я увидел, что там скосили траву и вскопали землю, чтобы скрыть все следы случившегося несчастия. Следовательно, в продолжение ночи люди два раза приходили туда работать. Кроме того, Теренция была в лесу и виделась с братом. И посреди всего этого они успели похоронить человека так ловко, что, исходив лес вдоль и поперек с величайшим вниманием в светлую, тихую ночь, я не заметил и не слыхал ровно ничего. Тут только понял я, какая разница в привычках и нравах между жителями лесов и обитателями стран открытых. У нас, на равнинах, и добро и зло у всех на виду, а потому мы рано привыкаем подчиняться закону и поступаем согласно правилам благоразумия. В лесах, напротив, человек, чувствуя, что он может укрыться от взоров людей, скорее следует внушениям лукавого.

Когда я подошел к ложам, солнце было уже высоко. Старик Бастьен ушел на работу, Жозеф еще спал, а Теренция и Брюлета разговаривали под навесом. Они спросили меня, почему я встал так рано. Теренция, очевидно, была встревожена. Я сделал вид, как будто бы ничего не знаю и сказал, что не выходил из леса Аллё. Скоро присоединился к нам и Жозеф. Я заметил, что он видимо поправился после нашего прихода.

— А между тем, я спал очень мало, — отвечал он. — Всю ночь томился и заснул только к утру. Я думаю, впрочем, что это оттого, что лихорадка, которая так меня мучила, прошла у меня вчера вечером: я чувствую себя как-то лучше и сильнее.

Теренция, знавшая толк в лихорадке, взяла его за руку. Лицо красавицы, истомленное и унылое, вдруг просияло при этом.

— Ну, слава Богу, — сказала она, — и то великое счастье, что у нас хоть один больной скоро выздоровел. Лихорадка прошла, сила крови возвращается.

— Я расскажу вам, пожалуй, что со мной было, — продолжал Жозеф, — только вы не сочтите это за сновидение. Но прежде всего, скажите мне, что Гюриель — ранен он или нет? Не хватил ли он Мальзака слишком крепко? Есть ли у вас какое-нибудь известие о них?

— Как же, есть, — отвечала Теренция с живостью. — Они оба отправились в верхнюю страну. Говори же теперь, что ты хотел сказать.

— Не знаю, поймете ли вы меня, — продолжал Жозеф, обращаясь к девушкам, — но Тьенне должен понять меня. Вчера, когда Гюриель начал драться с такой храбростью, у меня ноги подкосились. Я почувствовал, что слабею, как женщина, и чуть-чуть не лишился чувств. Но в то время как тело мое изнемогало, сердце разгоралось, а глаза не могли оторваться от сражавшихся. Когда же Гюриель повалил противника и остался на ногах, у меня голова закружилась. Мне больших усилий стоило удержаться, чтобы не закричать: победа! Я готов был запеть как сумасшедший или пьяный. Я хотел было броситься и обнять его, но не мог. Потом все прошло и, возвратясь домой, я почувствовал изнеможение и тоску в костях, как будто меня самого поколотили.

— Старайся не думать об этом больше, — сказала Теренция. — Не только видеть, но даже и вспоминать о таких вещах — гадко! Я уверена, что тебе приснилось от них что-нибудь страшное сегодня утром.

— Нет, — отвечал Жозеф, — ни страшного, ни гадкого мне от них не приснилось. Я призадумался только и почувствовал, как мало-помалу ум во мне просыпается, и по всему телу разливается бодрость. Передо мной явился Гюриель и стал упрекать меня, говоря, что болезнь моя — слабость душевная. Он как будто бы говорил мне: «Я человек, а ты ребенок. Ты дрожишь в лихорадке, а у меня кровь огнем горит в жилах. Ты ни к чему не годен, а я годен ко всему, и для других, и для себя. Довольно, опомнись, слышишь эту музыку?..» И вот я услышал звуки, которые загремели, как буря, и подняли меня с постели, как ветер вздымает сухие листья. И теперь, Брюлета, я бодр и здоров и могу, кажется, сходить на родину, обнять матушку и собраться в путь-дорогу: я хочу странствовать, учиться и сделаться тем, чем должен быть.

— Ты хочешь странствовать? — спросила Теренция. Она засияла от удовольствия, как летнее солнышко, а потом вдруг побледнела и затуманилась, как осенний месяц. — Ты надеешься найти учителя лучше батюшки и друзей более преданных… Ступай повидаться с родными, если только силы тебе позволяют: это дело хорошее. Но если ты не хочешь умереть вдали…

Горе или досада не дали ей договорить. Жозеф, наблюдавший за ней, тотчас же переменил и лицо и голос.

— Не обращай внимания на то, что мне пригрезилось во сне, Теренция, — сказал он. — Никогда не найти мне лучшего учителя и друзей более преданных. Вы просили меня рассказать вам сон. Я рассказываю — вот и все. Когда я оправлюсь, то попрошу совета у вас троих и у твоего батюшки, а до тех пор и думать не стоит о том, что мне приходит в голову. Давайте-ка лучше веселиться, пока все вместе.

Теренция успокоилась, но мы с Брюлетой знали, как решителен и упорен Жозеф при своем тихом виде, и не забыли еще, как он ушел от нас без всяких возражений и споров, а потому вполне были уверены, что у него готово уже намерение и что никто не в состоянии заставить его изменить ему.

В продолжение двух следующих дней я стал скучать по-прежнему, да и Брюлета также, несмотря на то, что она усердно работала над вышивкой, которую хотела подарить Теренции. Она частенько навещала лесника, как для того, чтобы Теренция могла на просторе ухаживать за больным Жозефом, так и для того, чтобы поговорить со стариком о его сыне и утешить доброго человека в печали и страхе насчет последствий несчастной драки. Лесник, тронутый ее дружбой и участием, откровенно рассказал ей, чем кончилась ссора с Мальзаком. Вместо того чтобы возненавидеть Гюриеля, как он опасался, Брюлета еще более к нему привязалась, из участия и благодарности.

На шестой день мы стали поговаривать о разлуке, потому что срок приближался к концу, и пора было готовиться к отправлению. Жозеф видимо поправлялся, начал работать помаленьку и всячески старался испытать и укрепить свои силы. Он решился проводить нас и пробыть дня два или три у матери, говоря, что возвратится назад тотчас же. Но не только мы с Брюлетой сомневались в этом, но и Теренция даже: она, голубушка, начинала опасаться его выздоровления почти так же, как прежде страшилась его болезни. Уж не знаю, она ли убедила своего отца проводить нас до половины пути или ему самому пришла эта мысль в голову, только он вызвался идти с нами. Брюлета с радостью приняла его предложение, а Жозефу оно не слишком-то понравилось, хотя он и не показал виду.

Мы надеялись, что путешествие рассеет грусть старика. И действительно, приготовляясь к дороге накануне отправления, он стал весел почти по-прежнему. Погонщики оставили страну без помех. Осведомляться о Мальзаке было некому: у него не было ни родных, ни друзей, — следовательно, мог пройти год или два, прежде чем начальство хватилось бы его. Да, пожалуй, могло случиться, что оно и вовсе не стало бы его отыскивать: в то время во Франции не было еще бдительной полиции, и человек маленький мог исчезнуть незаметно. Притом же семейство лесника по окончании работ должно было покинуть страну, и так как они никогда не оставались более полугода на одном и том же месте, отыскать их было бы трудненько. Видя, что тайна не разглашается, старик Бастьен, более всего боявшийся первых последствий несчастного события, сам успокоился, да и нам всем возвратил бодрость.

Утром на восьмой день он усадил нас в маленькую тележку, которую взял, равно как и лошадь, у одного из своих приятелей, и, усевшись на козлы, повез нас самой дальней, но зато и самой спокойной дорогой на Сент-Север, где мы должны были распроститься с ним и его дочерью.

Брюлета сожалела, что мы едем другим путем, где она не могла увидеть тех мест, по которым проходила в компании Гюриеля. А я, признаться, был очень доволен этим путешествием: видел Сент-Пале и Превранж, два городка, расположенные на великой высоте, и потом Сент-Преже и Перассе, два другие города, лежащие при спуске индрского истока. И так как мы следовали почти от самых истоков, по берегу этой реки, протекающей и у нас, то я не дичился и не считал себя человеком, попавшим в неведомую страну. В Сент-Севере, который лежит всего верстах в двадцати от нас, я был уже как дома.

В то время как спутники мои толковали о прощании, я пошел нанимать телегу, но никто не соглашался везти нас на другой день так рано, как бы мне хотелось.

Когда я принес это известие, Жозеф рассердился.

— Да зачем же нам непременно телегу? — сказал он. — Разве мы не может дойти до дому пешком: вышли бы отсюда до жары, а вечерком, к ночи этак, были бы на месте? Брюлете часто случалось и дальше ходить на танцы, а я, верно, могу пройти не меньше нее.

Теренция заметила ему, что от такого долгого пути у него снова может сделаться лихорадка, а он еще пуще стал настаивать. Брюлета, видя печаль бедной Теренции, положила конец спору, объявив, что устала и с удовольствием переночует эту ночь в гостинице, а поутру отправится домой в телеге.

— И мы то же сделаем, — сказал лесник. — Лошадка отдохнет за ночь, а завтра мы с вами распрощаемся. Только, поверьте мне, вместо того, чтобы сидеть на постоялом дворе, где житья нет от мух, мы гораздо лучше сделаем, если расположимся где-нибудь под кустиком на берегу реки. Возьмем с собой обед и проведем там весь вечер в разговорах.

Так мы и сделали. Я взял две комнаты, одну для нас, другую для девушек и, желая заодно уж угостить по-своему старика Бастьена, любившего, как я заметил, при случае попить хорошенько, наполнил целую корзину пирогами, булками, вином, настойками и всем, что только было лучшего, и понес ее за город. К счастью, тогда еще не вошло в моду пить кофе и пиво: я бы ничего не пожалел и опростал бы дочиста свои карманы.

Сент-Север красивое место: везде овраги, ручьи, источники, кусты и зелень: смотреть весело. Мы расположились на холмике, где воздух был такой здоровый, что из всей провизии не осталось ни корочки хлеба, ни рюмочки вина.

После того старик Бастьен, чувствуя себя в духе, взял волынку, с которой никогда не расставался, и сказал Жозефу:

— Как знать, дитятко, кому жить суждено, а кому умереть. Мы расстаемся, по-твоему, на два или на три дня. По-моему, ты намерен покинуть нас надолго, а Господу Богу может быть угодно, чтобы мы никогда с тобой больше не увиделись. Так надлежит всегда думать, когда на перекрестке дороги люди расходятся каждый в свою сторону. Надеюсь, что ты уходишь довольный и мной и моими детьми, точно так же, как я сам доволен тобой и твоими друзьями. Я не забываю, впрочем, что главное дело заключалось в том, чтобы научить тебя музыке, и от души сожалею, что двухмесячная болезнь принудила тебя приостановиться. Я не думаю, что мог бы сделать из тебя великого ученого: знаю, что в городах есть господа и госпожи, которые выигрывают на инструментах, нам неизвестных, и читают писанную музыку, как мы читаем слова, написанные в книгах. Кроме церковного пения, которому я научился в молодости, я ничего не знаю из писанной музыки, а что сам знал, тому научил и тебя, то есть показал тебе ключи, лады и меру. Если хочешь знать больше, то ступай в города, где скрипачи научат тебя менуэту и контрдансу. Я не вижу, впрочем, к чему бы могло это тебе пригодиться, если только ты не хочешь навсегда покинуть свою сторону и выйти из крестьянского звания.

— Боже меня сохрани! — сказал Жозеф, глядя на Брюлету.

— Ты можешь, — продолжал лесник, — и в другом месте научиться тому, что тебе необходимо знать для игры на волынке или на рыле. Если возвратишься к нам, я помогу тебе. Если же ты надеешься в другой стране научиться чему-нибудь новенькому, то ступай туда. Мне бы хотелось только помаленьку довести тебя до того, чтобы ты стал надувать волынку легко, без натуги и перебирать лады без ошибки. Что же касается мысли, то ее нельзя никому передать. У тебя есть своя собственная мысль, и я знаю, что она доброго сорта. Я поделился с тобой тем запасом, который был у меня в голове. Можешь воспользоваться, если хочешь, тем, что осталось у тебя в памяти, но так как главное твое желание — сочинять самому, то тебе необходимо рано или поздно отправиться странствовать, чтобы сравнить свое с чужим. Ты должен подняться до самой Оверни и Фореза, чтобы увидеть, как велик и прекрасен мир по ту сторону нашей плоской страны, и как разгорается сердце, когда с высоты настоящей горы смотришь на потоки вод живых, покрывающих голос людей и высокие деревья, вечно зеленеющие. Но не входи на равнины других стран, ты найдешь там только то, что оставил в своей собственной… Пришло время, когда я могу сказать тебе правило, которого ты не должен никогда забывать. Слушай же хорошенько.