Чекисты

На крестах старой Карелии провода как знамя социалистического наступления

Яков Рапопорт

Стиль чекистской работы совершенно исключает неуверенность в собственных силах. Все же многие оперативники, получив путевку на канал, тратили несколько часов, чтобы навести внутри себя некоторый порядок. Слишком стремителен был переход из одного знакомого круга понятий и ассоциаций в другой, неизвестный. Ведь для того чтобы авторитетно руководить инженерами, приходится познавать капризы рот, геологическую родословную грунта, свойство бетона и дерева, изменчивость погоды.

Получив новое задание, почти каждый отчетливо слышал в голове шумиху, как после двойной порции хинина. Мучило непривычное сомнение: «Справлюсь ли, не уроню ли звание чекиста?» Яков Рапопорт оказался в этом случае более подготовленным.

— Вы, кажется, дружите с математикой? — спросили его перед отъездом.

Вопрос не показался странным. Если бы большевика-руководителя стали интересовать даже такие частности, как чувствует себя Яков Давыдович по утрам, каковы его ежедневные навыки, что он больше всего любит, то Рапопорт, не удивившись, принялся бы серьезно отвечать, что в личном быту он поклонник строгого режима. В первую же минуту после пробуждения старается вспомнить, о чем думал засыпая, — это устанавливает связь со вчерашним днем и придает жизни видимость единого потока. Самое ценное для него — внутренняя устойчивость и ясность ума. Оба качества дались путем длительной тренировки и принесли уравновешенный характер, выдержку. Принимая новое поручение, он считает легкомысленным надеяться только на то, что практика научит, а находчивость выручит, полезно прочитать ряд книг, поговорить со сведущими людьми. Все это Рапопорт изложил бы без малейшей тени рисовки, отлично зная, что партия спрашивает не любопытства ради, а хочет использовать свойства его характера с революционной целесообразностью, значит, чем подробнее говоришь о себе, тем лучше.

И сейчас на вопрос о пристрастии к математике он ответил обстоятельно, по-деловому:

— В детстве мне нравились задачи-головоломки, я не отступал от них по нескольку суток, пока не добивался решения. Математика, на мой взгляд, хороша тем, что знающего ее трудно обмануть. В свое время я поступил было на физико-математический. Я и теперь часто сижу в виде отдыха над логарифмами, тригонометрией, теоретической механикой.

Собеседник одобрительно кивал головой. Дальше он напомнил Рапопорту, что за последние годы тот работал в экономическом управлении, вел хозяйство ГУЛАГа.

— Правильно, совершенно верно, — подтверждал Яков Давыдович, слегка картавя, и перечислял, где и что им построено, с какими видами производства приходилось иметь дело.

— Теперь вы будете заместителем Когана, — сказали ему. — Ваша обязанность — накормить, одеть и обуть лагерника. Следить, чтобы он был вымыт, имел чистое белье. Bo-время доставлять строительству техническое снабжение. Уметь расставить силы. Снабдить инженеров всем — от хорошего карандаша до теплой квартиры. Последнее особенно важно, запомните. Вы — начальник беломорстроевского тыла, но в наше время нет черты, отделяющей тыл от фронта. Поезжайте.

В длинном, зеленоватом коридоре, с десятками дверей налево и направо, встретился приятель-сослуживец, посочувствовал:

— И ты, Яков, едешь? — и, ожидая смущения перед новизной дела, жалоб на трудности, поспешил утешить. — Ничего, привыкнешь.

Но перед ним стоял всегдашний Рапопорт — большеголовый крепыш, тщательно выбритый, внимательно слушающий собеседника, готовый к сдержанному и в то же время обстоятельному ответу, законченному любимым присловием «не так ли?» На сей раз он спокойно попросил:

— У тебя не найдется книжки Анисимова «Водохранилища и плотины?» Нет? Я не огорчен, найду где-нибудь.

Тов. Я. Д. Рапопорт

Собирался он неторопливо, но удивительно споро. Вещи были уложены в порядке их надобности: на дне чемодана — все, что не потребуется раньше приезда на место, сверху же — мыло, зубная щетка, полотенце и учебники. В вагоне «Красной стрелы» ворчливый сосед по купе, просыпаясь ночью, неизменно видел в зеленоватом кольце лампы черную, каракулевую голову, склоненную над книжкой.

Когана в Медвежке еще не было. Рапопорт нашел едва намеченную трассу, единичные бараки, нехватку инструментов, перебои со снабжением и при всем этом — ежедневно прибывающие эшелоны лагерников.

Ему даже некуда пойти из вагона, потому что нет управления строительством, канцелярских столов, пишущих и считающих люден. Где-то у склона горы должен стоять бревенчатый дом, в нем живут инженеры и чертят проект канала. Но в первые часы не найти толкового человека, который мог бы разыскать их и созвать. Созвать! Куда? Нет ни клуба, ни красного уголка. Да и могут ли чертить инженеры, когда нет электричества, не хватает ватмана, линеек, кнопок? Есть только вот этот отцепленный вагон, он пока что является и штатом строительства, и квартирой помощника начальника, и местом для будущей общественной работы. Здесь, на берегу озера, вырастет целый городе (К, трассу займут десятки тысяч работающих. Сейчас же непосредственно за окном вагона начинается бесконечный лес, ночь, камни; робко мерцают в темноте огоньки глухой станции.

Яков Давыдович прислонился лбом к прохладному стеклу. Слышно было, как, позванивая, царапает стекло мелкий октябрьский дождик.

«С чего начать? За что первое взяться в этом хаосе становления большого строительства? Партия всегда учит отыскивать в комплексе явлений самое важное. На языке математики — это и есть ключ решения задачи. Но до ближайшего райкома отсюда два с половиной десятка километров. Ну что же, не обязательно — райком. Можно найти кого-нибудь вот здесь, под руками, теперь же».

Через минуту, натыкаясь на груды камней, попадая в лужи, он шел уже к огонькам станции. Там, в какой-то полутемной комнатушке, отыскалось бюро ячейки, среди стрелочников, смазчиков, кондукторов нашлись партийцы и комсомольцы. Они оказались и в команде стрелков, приехавшим с эшелонами заключенных, и в числе немногих чекистов, посланных сюда раньше с разными поручениями, живущих в каких-то срубах, без крыш и окон. Все они, хорошо знакомые с положением на месте, говорили одно и то же:

«Прежде всего надо дать лагерникам жилье. Не может человек работать, когда ему негде спать, негде и не на чем сварить выданный паек».

Рапопорт слушал и вспоминал: «Ведь то же самое наказывал перед моим отъездом зампред». Потом он поручил стрелку разыскать инженеров и позвать их к себе 13 вагон. Ощущение одиночества исчезло. Ключ найден. Теперь предстоит говорить о конкретных заданиях, цифрах, сроках.

Вагон переполнен. Уже слышатся знакомые слова о нормах, урочном положении, материалах, рабочей о яле. Мозг работает отчетливо и плавно, будто и нет вокруг бивачной обстановки, а происходит обычное заседание на Лубянке по вопросам гулаговского хозяйства.

— Люди находятся под открытым небом. Почему вы так медленно строите бараки? — спросил Яков Давыдович у инженеров.

Что они могут ответить? У большинства из них нет еще ясного отношения к каналу в целом: придется его на самом деле строить, или вся эта возня с чертежами и планами придумана только для заполнения лагерного досуга? Что же тут говорить о такой частности, как бараки? Однако приезжий спрашивает, и по тону его голоса — настойчивому и холодноватому — понятно, что спрашивать он не перестанет до тех пор, пока не получит хоть какой-нибудь ответ. Глупое положение. Надо что-то говорить.

— Вы даете явно нереальные сроки.

Яков Давыдович набрасывает на бумаге цифры.

— Для постройки одного барака требуется 160 человеко-дней. Вот я складываю на ваших глазах число имеющихся плотников, делю между ними наличие топоров, рубанков, пил. Вы видите, этого вполне достаточно, чтобы построить в два-три дня нужное количество бараков. Чего еще у вас нехватает?

— Мы работаем при коптилках времен гражданской войны.

— Скоро у вас будут не расшатанные, скрипучие столы, а просторные и устойчивые и на каждом — набор инструментов, над каждым — электрическая лампочка. Чего еще нужно? Желания работать, не так ли?

Придя к себе, инженеры говорили о новичке недружелюбно.

— Щеголяет знанием урочного положения, а на деле грубиян, как и все.

— Вы видели, у него на столе — «Регулирование сплавных путей» Лебедева, «Мосты и трубы». Голова!

— Так это же для форса.

На крайнюю койку укладывался угрюмый, малообщительный инженер, сидевший на совещании в самом темном углу. Он никогда никому не говорил о преступлении, приведшем его в лагеря, держался ото всех особняком.

Он проговорил как бы про себя:

— Это немного не так. Это Яков Рапопорт. В университете он шел первым по точным наукам. Мы тогда звали его математиком.

— Откуда вы его знаете?

— По Воронежу.

— Вас что-нибудь связывает с ним общее?

Инженер молчал, отвернувшись к стене.

Да, это был тот самый Яков Рапопорт, о котором, заняв Воронеж, Шкуро выпустил листовку, обращенную к студентам:

«Яков Рапопорт, слушатель Императорского юрьевского университета, эвакуированного во время мировой войны в Воронеж, ныне продался большевикам. Студент, указавший его местопребывание, получит от меня награду в 50 тысяч рублей».

Несколько позже «Воронежский телеграф» известил на первой странице, что «кровожадный заместитель предгубчека Рапопорт пойман и повешен».

Старушка, у которой квартировал Яков Давыдович, души не чаявшая в своем 20-летнем постояльце, пролила по этому поводу немало слез и не уставала рассказывать соседкам, до чего «покойник был доброй души человеком».

Когда Рапопорт занял со своим полком город и явился на прежнюю квартиру, ему немало труда стоило отходить павшую замертво бабку и втолковать ей, что «в жизни случаются разные недоразумения».

Сколько часов в сутки работал новый начальник — инженеры не знали. Судя по внешнему виду, он не переутомлял себя. Его всегда видели свежим, подтянутым; говорил он спокойно, не повышая голоса, в разговоре не перескакивал с предмета на предмет; новые задачи выдвигал в порядке очередности.

— Бараки готовы, теперь надо их благоустроить. Не так ли?

Он сдержал обещание и точно в срок обставил работу инженеров всем необходимым. Это понравилось.

— Новичок, оказывается, не бросает слов на ветер.

Он не скакал по трассе сломя голову, не кричал, не понукал, но обследовал по порядку одно отделение за другим, побывал решительно в каждом бараке, вызывая удивление лагерников замечаниями настоящего домовитого хозяина. Он требовал, чтобы рамы в бараках были замазаны, пороги невысокие, чтобы ни одна дверь не осталась без скобы, а печки топились не угарно. Заходил в бани — проверял, на всех ли людей есть шайки, мочалки, не брызжет ли кран куба с кипятком. Просил лагерника раскрыть сундучок, показать, есть ли ложка, котелок, выдан ли кусок мыла и хватит ли его до новой выдачи. В кухнях он повторял поварам поговорку — «Паек из каптерки должен дойти до желудка лагерника полностью» — и заставлял взвешивать при себе продукты, перед тем как опускать их в котел, наблюдал, на равные ли порции делится сваренная пища. Его видели всюду, и мерная его, несуетливая походка, сдержанные жесты, замечания, произнесенные ровным тоном, приносили с собой порядок, методичность, проникновение в мелочи.

Находились охотники спрашивать:

— Что заставляет вас. Яков Давыдович, интересоваться деталями?

Он коротко отвечал:

— Я просто выполняю приказание Коллегии ОГПУ.

Трасса постепенно осваивалась. Надо было укомплектовывать отделения начальниками. Особенное беспокойство вызывало первое отделение. Густота шлюзов, тысячи кубов скалы, неизмеримая глубина плывуна требовали там выдающегося руководителя. За последние полтора месяца в отделении сменилось пять начальников. Тогда Коган порекомендовал взять Афанасьева и поручил Рапопорту ознакомить его со строительством. Из Москвы Афанасьев выехал без особых колебаний, но в Ленинграде, на вокзале, перед самым отправлением поезда схватил Рапопорта за руку.

— Яков Давыдович, я очень уважаю вас, двенадцать лет знаю и очень уважаю Когана, выше всего на свете ставлю звание чекиста… я не могу не выдержать мне этого экзамена. Не за себя боюсь: всех могу опозорить. Отпустите меня обратно.

Тов. Г. Д. Афанасьев

Рапопорт ходка с ним по перрону среди шумной толпы пассажиров, проводников, среди багажных тележек, чемоданов и вполголоса говорил (Афанасьев утверждает, что этот разговор он будет помнить нею жизнь):

— Вы едете не по моему капризу и не по капризу Когана. Вас послала партия. Не так ли? Я в партии с семнадцатилетнего возраста, — это как раз половина моей жизни. Говорят, что человек складывается в юности. И вот юность моя прошла в партии. Ее принципы. дисциплина, ее коллективная воля у меня в крови, в мозгу, в костях. Мне неизвестно, что значит «не могу, не умею», если велит партия. Честное слово, это какие-то умирающие понятия. Мы все сможем, все сумеем, когда захотим. Неужели вы не хотите?

По приезде на Медвежку Яков Давыдович прежде всего заказал сделать для Афанасьева макет всей Повенчанской лестницы. К двенадцати часам ночи обычно замирала горячка работы в общих комнатах Управления строительством, но продолжалась в кабинетах начальников. В это время Афанасьев приезжал со шлюзов и проходил к Рапопорту. Они сидели над макетом по 3–4 часа. Потом Афанасьев, возвратясь к себе, повторял урок с Будасси. Если «подшефный» почему-либо опаздывал, Рапопорт звонил к нему в отделение и произносил только два слова:

— Я жду.

Так продолжалось целый месяц. Надо было обладать настойчивостью Рапопорта и его умением работать по расписанию, чтобы не пропустить ни одного занятия. Надо было иметь дьявольскую выносливость Афанасьева и его способность схватывать все на лету, чтобы весь этот месяц спать урывками и с честью закончить первую подготовку.

— Вот видите, — сказал ему Яков Давыдович, — в сущности, это не такая трудная музыка.

Афанасьев — жизнерадостный, совершенно по-юношески увлекающийся человек. В конце стройки, сдавая приемочной комиссии шлюз за шлюзом и слушая одобрения, он отвечал:

— А что в этом трудного!

Уже начали поговаривать, что он иногда пытается подменить собой инженера и, конечно, не совсем удачно.

— Заезжайте ко мне поговорить, — пригласил его Рапопорт. Он разложил перед ним книги по механике, о сопротивлении материалов и, показывая на причудливые чертежи, головоломные формулы и колонки цифр, спросил:

— Вы что-нибудь понимаете?

— Нет, — признался Афанасьев.

— Я нюхал эти штуки в университете, — продолжал Рапопорт, — и кое-что в них разбираю, но, когда я спросил Вержбицкого, чего не хватает мне, чтобы стать инженером, он ответил: «Четырех лет теоретической учебы». Мы зовем Вержбицкого «великим молчальником», но, когда он говорит, у меня нет основания ему не верить. Нам надо помнить наказ зампреда: «Строят и отвечают за строительство инженеры, дело чекистов — руководить ими».

Прохорский страдал другим недостатком. Он безраздельно полагался на инженеров, и не было у него на трассе слова авторитетнее, чем слово специалиста.

— Высший авторитет для нас — партия, — не уставал повторять ему Рапопорт и повторял до тех пор, пока Прохорский не стал, чем надо: чекистом, руководителем работы.

Инженеры стали хвалить Якова Давыдовича за усидчивость, выдержку, но продолжали держаться невысокого мнения о его технических познаниях.

— Он хорош для организационной стадии — умеет расставить силы, а вот когда начнется настоящее производство, в нем скажется невежда.

Углублялись котлованы. Заложены основы плотин и головы шлюзов. Понадобилась механизация, сноровка для подъема грунта наверх. Требовалось знание соотношения инертов и цемента при составлении бетона.

Коренастый человек неторопливо шел по трассе, останавливался, внимательно смотрел, как вытаскивают громоздкие валуны со дна канала на бровку. На камень накидывается сетка из толстых веревок, наверху ходит по кругу лошадь, накручивает канат на барабан. Валун ползет по лотку, но ползет слишком медленно; лошади явно тяжело, да и лоток вот-вот рухнет.

Человек разыскал инженера Власова, заведующего механизацией первого отделения.

— Мне кажется, что лоток лежит у вас круто.

Власов посмотрел на него вбок. Незнакомец, не из местных начальников, правда, в форме… «Эх, мало ли тут их бывает с петлицами».

— Косинус 45 градусов, — буркнул он и попытался отойти. Но приезжий неотступно следовал за ним.

— А чему равняется косинус 45 градусов?

— Вы что, меня экзаменуете?

— Просто спрашиваю.

— Вы военный инженер?

— Нет, чекист.

Власов долго вспоминал, морща лоб, потом смущенно развел руками:

— Признаться — запустил зады. Не могу ответить.

Чекист назвал себя:

— Я заместитель начальника строительства — Рапопорт, запомните. Косинус 45 градусов равняется плюс минус корень квадратный из двух, деленный на два. Не надо оправдывать математикой свою оплошность. Положите лоток более отлого.

По дну канала проложена узкоколейка. Вагонетка стоит слишком высоко. Для того чтобы поднять лопату с глиной на уровень ее борта, нужно какое-то усилие. Кто считал, сколько лопат сбросит землекоп за день? Как учесть излишнюю затраченную им силу, да не им одним, а целой сотни — вот на этом отрезке трассы? Не лучше ли сделать наоборот: пусть работающие стоят над тачкой и бросают грунт сверху вниз, тогда люди устанут меньше, а сделают больше.

— Послушайте, — сказал Рапопорт инженеру, — неужели вы не догадаетесь сделать простой вещи: глубже утопить вагонетку. Или — взгляните на трап: он у вас усыпан глиной. Моросит дождь, глина осклизла. Тачечники возят неполные тачки, и все-таки им тяжело. У вас под руками гниют опилки, возьмите их, сколько надо, и запорошите трап как можно гуще.

Инженер оправдывался:

— В прежнее время мы привыкли, чтобы производственными мелочами занимались десятники и подрядчики. Мы берегли себя для теории.

— И вам даже теоретически было не жаль бесцельно гибнувшей энергии живого человека?

— Что поделаешь, такова была система.

— Устраните пожалуйста недостатки, на которые я указал.

Возводится сооружение — как можно быть уверенным, что не проснется в старом специалисте былая манера — сделать тяп-ляп, лишь бы хозяин не заметил. Ведь обманули даже своего брата Вержбицкого. Приехал он принимать голову шлюза, не успел осмотреть бетонировку лично и, поверив на слово, подмахнул акт. После оказалось, что арматура уложена кое-как и торчит из бетона. Рапопорт потребовал выделить людей, наблюдающих за качеством. Ему указывали на трудность предприятия:

— Для этого нужно знать, как строить сооружения.

— Не обязательно, — возразил Рапопорт, — достаточно знать, как не надо строить, этому научиться гораздо проще.

Он провел с выделенными людьми несколько бесед, и вот на трассе стоят десятки наблюдателей и смотрят, чтобы в тело земляной дамбы не засыпали камень, пни, чтобы гальку и песок клали в бетон не больше, чем надо, чтобы шпунт не забивался меньше нужной глубины.

Однажды зашел встревоженный заместитель главного инженера, Тейхман.

— Яков Давыдович, большая неприятность: мы просчитались с цементом, его нехватает около 20 тысяч тонн.

Неприятность действительно огромная. Заказы на цемент делались заблаговременно, исходя из первичных общих расчетов. Заводы выполнили заказы с трудом. Найти дополнительно миллион двести тысяч пудов цемента невозможно, по меньшей мере такое количество не достать к сроку. Значит, придется работать под угрозой консервации, нервничать, беспокоиться. Нет, это не в стиле Рапопорта. Да и не мог он ошибиться, подписывая смету требуемых материалов. Он молчал всего только две-три минуты, прикидывая в уме наличные запасы цемента, бочки его, следующие в пути, нормы дозировки, общую потребность, — и вдруг громко расхохотался. Инженеры переглянулись: его редко видели смеющимся. Он повторил им вслух выкладки, произведенные про себя, и все убедились, что не хватает не 20, а лишь около 5 тысяч тонн. Это было не страшно.

— Я неправильно вывел среднюю дозировку, — угрюмо признался Тейхман.

Шли большие споры — какие флютбеты ставить на 21-й Надвоицкой плотине: бетонные или деревянные? Сам Хрусталев высказывался за деревянные. Флютбет и колодец его — немаловажная часть плотины: они должны принимать на себя тяжкие удары массы воды, падающей с большой высоты, и предохранять от размыва речное дно около основания плотины. Яков-Давыдович просидел над книгой не одну ночь, потом — один на один — осторожно высказал свою точку зрения Хрусталеву:

— Вы один из первых начали удачно применять дерево и уже хотите догматировать его применение.

— Вы — о флютбетах?

— По-моему, товарищ Хрусталев, — картавил Рапопорт, — они должны быть бетонными. — И он начал посвящать инженера в свои расчеты.

Тот слушал, снимал и надевал пенсне.

Расчеты не поразили опытного инженера новизной, он видел в них лишь осторожность чекиста, добивающегося наибольшей уверенности в прочности сооружения.

— Я поставлю для опыта тот и другой, — решил Хрусталев.

При первом же пуске воды деревянный флютбет сорвало.

Именно после этого случая длинный и худой «великий молчальник» Вержбицкий, напоминающий видом своим аскета, отвел Рапопорта в сторонку и тихо сказал:

— Яков Давыдович, вы спрашивали меня, чего вам нехватает, чтобы стать инженером. И я ответил: «Четырех лет теоретической учебы». Извините меня, я тогда несколько перестраховался. Теперь мне кажется, что для вас достаточно двух лет.

Зону затопления надо считать от леса, принадлежащего Северо-западному лесному тресту. Рапопорт предложил трестовикам подписать договор на таких условиях:

«Вы даете мне лошадей, повозки, подковы, сбрую, веревки и берете с меня амортизационные. Я даю вам людей, спиливаю лес, везу на место сплава, т. е. на биржу, или верхний рюм, как вы его называете, разделываю и получаю с вас по вашим расценкам. Не так ли?»

Трестовики насторожились. Новоявленный лесозаготовитель, при ромбах и петлицах, пока что ничем не проявил знания специальности, кроме словечек «верхний рюм».

— Может, мы сами вывезем? У нас есть знающие люди, они не испортят лес.

Рапопорт сослался на специфические условия строительства и неудобство присутствия там посторонних. Трестовики махнули рукой: «Плакал наш поделочный лес, сумел бы хоть дров из него толком напилить».

Рапопорт выехал на лесоразработки. В его распоряжении находились украинские куркули, среднеазиатские баи, впервые увидевшие лес в Карелии, не умеющие держать в руках пилу-горбушу. Они услышали от него и переняли массу поразительных вещей. Чтобы избежать несчастных случаев, каждой паре пильщиков надо находиться от соседней пары не ближе чем на расстоянии, равном длине спиливаемого дерева. Поваленный и очищенный от сучков ствол надо класть комлем на пень, чтобы ствол не потерялся под выпавшим снегом. Возку начинать не с ближних делянок, а с дальних: к весне дорога испортится, и возить издалека будет трудно. Перед возкой выгодно окучить лес, дать ему отлежаться, он потеряет до 12 процентов влажности и станет легче. Разделывать дерево на части надо не на делянках, а на бирже, иначе воз получится громоздкий, и счет придется вести не на фест-метры, а на раут-метры. Люди, разделывающие древесину, должны походить на хороших закройщиков и допускать как можно меньше отходов материала: лучшую и менее сбежистую часть дерева выпиливать на строевой материал, сучкастые звенья — на крепеж для шахт, ровные коротышки — на шпальник, остальное — на дрова. Дрова — тоже разные, смотря по жаркости, длине, спросу потребителя и приспособления печей… Трест не имел повода пожаловаться на пропажу ни одного погонного метра древесины.

Этот человек все более становился неотъемлемой частью руководства Беломорстроем. С виду он никуда не торопился и все-таки всюду успевал вовремя. Он старался говорить только о том, что знает, и если приходилось спорить, то, неоднократно проверив себя, отстаивал свой взгляд до конца. Все-таки порой увлечение захватывало и этого трезвого человека. Ему уже казалось — не надо и двух лет, чтобы стать инженером, и тогда он чрезмерно увлекался своими техническими знаниями и сметкой.

Память Яков Давыдович проявлял отличную. Разбуженным среди ночи, он мог безошибочно сказать, сколько на строительстве лопат, кирок, тачек, сколько на вчерашний день выписано пайков, каковы нормы на скале, плывуне и глине, в какое отделение и что надо послать. Был случай, когда ему попытались втереть очки, и попытка кончилась для другой стороны плачевно.

Переноску восьмидесяти километров Мурманской дороги вначале взял на себя НКПС и даже организовал для этой цели особый трест Севзапжелдорстрой. Отделение треста выехало в Май-губу в составе 96 человек и во главе с неким Маевским, человеком словоохотливым, большим любителем природы, вояжа и тетеревиной тяги. Шли дни, Маевский вздыхал на карельские закаты, шлялся с ружьецом, частенько катался в Мурманск.

Нарубленный в делянках лес сушили морозом

Подчиненные прибавляли в теле, убивали служебные часы на письма родным и знакомым.

Рапопорт наведался в трест, вышел на линию, она лежала на старом месте нетронутая. На рельсах стоял неизвестный человек в путейской форме и, приладив к штативу трубку, исследовал горизонт. Рядом буйно храпел в траве еще один, должно быть подручный.

Рапопорт пригласил Маевского к себе на Медвежку. Яков Давыдович не любит шума, бурных сцен, и разговор прошел в полутонах.

— Скажите, товарищ Маевский, что вами сделано по переноске пути?

— Можно, — с готовностью согласился тот. — До сих пор мы занимались заготовкой технического снабжения.

— Например?

— Например, приобрели 20 палаток.

— Вы меня извините, но я отлично помню, что эти палатки я вам дал лично, а по договору вы должны все приобретать сами.

— Не возражаю. Зато я набираю рабочую силу.

— Но это же мои лагерники.

— Мы привезли деревянные лопаты и метлы.

— Сколько?

— Три вагона.

— Послушайте, надо, как бы выразиться, иметь исключительную голову, чтобы везти из средней России в лесистую Карелию пучки прутьев и грубо обструганные доски. Не будем ссориться. У меня компромиссное предложение: чтобы через трое суток от вас здесь не осталось следа. Мы сами будем переносить дорогу. Я запросил об этом Москву и получил директиву.

Маевский хотел было что-то возразить, но Яков Давыдович посмотрел на него — это был обычный рапопортовский взгляд, глубокий, с искоркой — и собеседник понял, взялся за кепку.

— Кстати, что у вас там за человек с трубкой скучает на путях? — спросил Рапопорт.

— Практикант Ленждиза.

— Прихватите и его с собой.

— Хорошо, — покорно согласился Маевский.

Инженеры сравнивали Рапопорта с другими чекистами:

— Техника ему дается, а чувств — маловато. Другие тоже строги, но сколько в них душевности, какой подъем в речах. Хоть покричал бы когда Яков Давыдович, — нет. Не поймешь его, холодноват. Вот идет сейчас слет, выступил бы, сказал что-нибудь…

Яков Давыдович пристально рассматривал одного из делегатов. Это был тот самый инженер, который после первого совещания в вагоне рассказывал соседям о Рапопорте.

«Что-то знакомое — в крючковатом носе. Тот же нелюдимый взгляд. Та же манера сидеть приподняв плечи и опустив голову.

Неужели он?» — догадывался Рапопорт.

Он подозвал начальника отделения и спросил фамилию заключенного. Тот сказал.

— Откуда?

— Из Воронежа.

— За что осужден?

— Выдал большевистскую подпольную организацию.

Не переставая изредка взглядывать на знакомого лагерника, Рапопорт сидел и думал:

«Вот сейчас подойти к нему, взять за подбородок и поднять голову: „Чего согнулся? Помнишь январь семнадцатого года, студентов Юрьевского университета, эвакуированного в Воронеж, кружок большевиков? Рабичева, Иппа, Карасевича, меня — Рапопорта — помнишь? Ты бывал с нами и так же вот прятал глаза. Почему нас выследили? Скажи, кто выдал нас?..“»

Человек понемногу начинает распрямлять спину. Вот он поднимает голову, поднимает руку над головой, просит у президиума слова, идет к сцене. Он поднимается на сцену по узкой доске, доска гнется под ним, и он балансирует, чтобы не упасть. Человек говорит о неполадках на трассе, предлагает, как их изжить, рассказывает о своем рационализаторском изобретении. Он говорит смело, с горячим увлечением.

Рапопорт тихонько поднимается. Перед глазами все еще балансирует на доске фигура. Яков Давыдович решает:

«Нет, не стоит напоминать ему. Доска еще слишком узка для него, и он снова может сорваться…»

Рапопорт направляется на цыпочках к выходу и в самых дверях говорит начальнику отделения:

— Я уезжаю. Прошу хорошенько посмотреть вот за этим, что сейчас выступает. Если он на самом деле искренен, то через месяц доложите мне о нем.

Трое на трассе

Первое совещание административно-технического персонала Беломорского строительства было назначено на 6 часов вечера 25 ноября 1931 года.

Три руководителя строительства выехали в этот день впервые осмотреть начало работ на ближайшем участке трассы.

К местной погоде они еще не привыкли.

Погода тасовалась, как колода карт. Каждый раз приходила не та масть.

Шел снег. Человек в первой машине старался не шевелиться, боясь потерять тепло насиженного места.

Вдруг, как в гости, приходило солнце — веселое и вымытое.

Потом брызгал дождь, и все вокруг становилось сизым. Сизая вода, сизый мох, сизая сосна, а над ними пустое, без всякого цвета небо.

Машина шла по дороге, которой еще не было. Она обогнула круглую железную печь, похожую на кипятильник. Это была литейная.

Машина маневрировала, боясь наткнуться на белые, гладко обструганные колышки. То были будущие прачечные, ларьки, мастерские и бани.

Машина выехала на пустырь. С обоих концов, как на футбольном поле, торчали ворота. Это был склад технического снабжения. Навстречу попался человек. Он волочил бревно: кусок будущего клуба.

На берегу Онежского озера стоял щит с голубой надписью, чужой и одинокий, как попугай. То была водная станция «Динамо».

Автомобиль проехал Медвежью гору и выбрался на дорогу в Повенец.

Человек, сидящий позади шофера, не глядел по сторонам: за десятидневное пребывание в Медвежьей горе ему надоел местный ландшафт. Он предпочел бы иной, механизированный пейзаж, с экскаваторами, подъемными кранами, паровозами, многотонными грузовиками, катками; пейзаж с мощными камнедробилками, бетономешалками и катерпиллерами.

Человек этот был инженер Могилко. Он думал: «Десять дней — это большой срок для ГПУ. Здесь могли бы уже быть все нужные механизмы».

Он прислушивался, надеясь уловить шум работающих машин. Было тихо.

— Где же видно, что заварилось мировое дело?

Он оглянулся вокруг. Природа подходящая. Превосходная база для технических идей проекта. Дерево, камень, земля — оттесненные железом и бетоном — опять вступят с ними в соревнование: кто крепче в веках? Новый переворот в гидротехнике!

Автомобиль въехал на деревянный настил. Настил колыхался, бревна вылезали и становились торчком. Хлюпала вода. Настил походил на плот.

Человек этого не замечал. Он мечтал о машинах. Машин не было, зато все время шли люди. Они шли, плутая в лесу, шли гурьбой и в одиночку.

«По совести говоря, липовые работники, — думал Могилко, неприязненно оглядывая проходящих. — Они ничего не умеют делать. Тысячи людей, ничего не умеющих делать! Хорош контингент для такого строительства! И это при таких рекордных сроках!» Он вспомнил, что на Днепрострой возили маршрутами песок из Евпатории. Им овладело разочарование.

Нет, это не то, что он ожидал. Когда ему предложили руководить строительством большего размаха, чем Днепрогэс, он с радостью согласился. Еще бы! Его имя вписывалось в историю технической мысли.

Признаться, он возлагал большие надежды на то, что у строительства такой хороший хозяин. Он рассчитывал: строительство не будет ни в чем нуждаться.

Инженеру мерещились машины, механизированный труд: дизеля, бремсберги, армстронги… Люди его не смущали. При наличии машин их не так уж много понадобится. К тому же он своевременно дал заявку на контингент требуемых строительству специальностей.

«А то, что здесь обойдется без фабзавкомон и собраний, тоже имеет свой плюс», втайне думал он.

Начало работ. Еще нет механизмов, даже самодельных. Беспорядочно разбросаны трапы

Приехав на строительство, он в первый же день услышал от начальника Беломорстроя, что нужно разворачивать культурную работу, что нужно ходить по баракам, уговаривать людей.

Это его не касалось. Лучше, если б и другие занимались производственным делом.

«Только бы механизмы!», с тоской думал Могилко.

Автомобиль свернул с проселка в лес. Машина запрыгала по буграм среди срубленных пней и валунов и остановилась невдалеке от места, именуемого «шлюз № 3».

Котлован только начали рыть. То, что увидал Могилко, было ни с чем не сообразно. В уродливой впадине, запорошенной снегом, было полно людей и камней. Люди бродили, спотыкаясь о камни. По-двое, по-трое, они нагибались и, обхватив валун, пытаясь приподнять его. Валун не шевелился. Тогда звали четвертого, пятого. Становилось жарко. Они снимали рукавицы и ругались.

Оставив большой камень, брались за мелкий. По мокрым, беспорядочно наложенным доскам тачку увозили. Она вихляла, съезжала с доски и опрокидывалась. Рабочий матерился, подбирая рассыпавшиеся камни.

У края котлована брали грунт. Грунт был мерзлый. Полного навала тачка ждала целый час.

По ту сторону котлована Могилко заметил неподвижно стоявшего человека в коричневом кожаном пальто. Человек опирался на палку. Это был начальник работ строительства, Френкель. Могилко хотел было подойти к нему, поговорить о безотрадном состоянии работ, но раздумал. «Лучше обо всем сразу сказать вечером на совещании».

У него замерзли ноги. Могилко вернулся к машине и приказал шоферу:

— Едем обратно.

Френкель по-прежнему стоял на краю котлована. Внизу суетились люди.

Френкель спустился в котлован. Подозвав бригадиров, он велел им переложить трапы. Трапы стали устойчивее и ровнее.

Потом он остановил лагерника, везущего тачку. У тачки были слишком длинные поручни. Человек с такой тачкой был похож на лошадь в оглоблях. Френкель велел принести пилу и отпилить поручни на одну четверть. Он остановил еще одного тачечника:

— Что везешь?

— Землю.

— Это не земля, а грунт, — сказал начальник работ. — Грунт бывает разный: у тебя один, а на той вон тачке — другой. Они такие же одинаковые, как крупчатка и ржаная мука. А вы их сваливаете в одно место. Это никуда не годится.

Он подозвал десятника и велел к тачкам с крупным, зернистым песком привязать хвойную ветку, а к тачкам с супесью — березовую.

Тачки шли под вымпелами веток. Потом он подозвал начальника отделения.

— Завтра с утра пошлите людей разбирать деревянные настилы. Будем строить настоящую дорогу. Шоферы на грузовиках — новички?

— Да, только третий день.

— Сегодня же отдайте приказ, чтобы машина, идущая с левой стороны, останавливалась и пропускала встречную. Тогда у вас не будет аварий.

Говорил он тихо и вежливо. Но почему-то люди после разговора с ним долго терзались мыслью: «Он, кажется, обозвал меня дураком?»

С этого дня о нем стали говорить по всей трассе.

…Начальник Беломорстроя Лазарь Иосифович Коган отпустил машину и пошел вдоль дороги, огибая корявые сосны.

Было тихо. Хорошо итти и думать.

Когда он увидел могучие, вползавшие одни на другие озы Карелии, одичалый от безлюдья гибельный лес и воду на горе и под горой, — казалось, верхушки сосен полоскались в воде, — и всю эту угрюмую тихость, как будто мир еще не родился, — он почувствовал, как много он сказал тогда у зампреда ОГПУ одним словом «слушаю».

И такую природу одолеть десятками тысяч людей, когда их изнутри не согревает огонь!

Он представил себе шлюзы, дамбы, плотины. Но здесь их не было. Их надо было построить тысячами рук. Руки были чужие, холодные и бесстрастные.

Коган оглянулся. Его нагоняла партия лагерников.

Бритоголовый парень без шапки, в болотных новых сапогах, спросил, как пройти на третий шлюз.

— Пойдемте со мной, — сказал Коган.

Начальства в нем не признали, хотя был он одет богато, в москвошвеевском пальто и в белых валенках, подбитых кожей.

— Иду и сам себе не верю, — удивляясь, сказал ему бритоголовый. — Прямо наваждение. Сами себя на работу ведем. Мыслимое ли это дело?

— Да, это тебе не каторга, — заметил Коган.

Пока шли до места, Коган рассказывал:

«Сидел я в кандалах, ручных и ножных. Встанешь и, как медведь, ходишь по камере. А режим был такой: живешь по звонку. Как только сложишь постель — сейчас начинаешь чистить посуду.

Медная посуда прекрасно для издевательства приспособлена. Чистишь ее до золотого блеска, так что о ладонь спичку зажечь можно. Теперь я любую хозяйку в небрежности уличу.

Кончишь посуду, возьмешься за пол.

Пол асфальтовый, моешь его керосином, а тряпочкой пыль вытираешь. Глядишь — утра как не бывало. Так я в Елисаветградской тюрьме три с половиной года на посуде сидел.

Потом нас в Херсон погнали. А мы не знаем, радоваться или плакать. Сведущие люди говорят: в Херсон лучше, чем в Орел. В Херсоне бьют, но не очень.

И то радость. Привели нас в сочельник. Думаем — наше счастье. Ради праздника бить не будут.

Куда там! Народ деловой. Всыпали — до пасхи не зажило.

В Херсоне пошло дело коридорное. Дадут тебе тряпку — и натирай пол. От этой натирки колени у нас всегда были в крови.

У меня и теперь привычка: когда лягу спать, обязательно колени поглаживаю.

Там был такой порядок: приходит утром начальник, махнет платком по полу: если пыль — бьет. А пыль — она всегда сядет!

К битью у меня стало полное равнодушие. За что бьют — не интересовался. Отделенный там был очень изобретательный. Для всего находил предлог. Выходим на прогулку — бьет, на оправку — бьет.

Хотя бы есть еще давали как следует, было бы переносимо… Подошла империалистическая война, засадили нас строчить шинельки. Шестнадцать часов не вылазишь. В животе фунт хлеба…»

— Ну, сибирская душа, — перебил бритоголовый, — по такой жизни ты здесь блаженствовать будешь. Тут тебе советская власть и масса удовольствий. Жалко, ты не урка — мы бы тебя по опытности в паханы произвели.

— Нет, куда уж мне, — скромно сказал человек в валенках. — Я и так начальник Беломорстроя.

— Эх, и заливала!

Партия спустилась в котлован.

Через час к Когану подбежал бритоголовый.

— Эй, ты, начальник! — закричал он еще на ходу. — А это что за работа, камешки ворочать, ямы копать. Тут одних каменьев мне на десять лет хватит по норме. А мне всего три года сроку.

— Это тебе не ямы, а канал.

Бритоголовый рассмеялся:

— Кабы глина была хорошая, то о кирпичном заводе можно было бы еще подумать. А с такой природой — одно сухое похмелье. Пускай уж детишки играются. А мое на кону не стоит. Пойду в барак лежать до окончания срока…

— А ну, поворачивай! — с неожиданной резкостью сказал начальник. — Садись со мной в машину, я тебе покажу канал на карте в натуральном виде.

— Что ж, посмотреть можно, — уныло согласился бритоголовый.

Тут впервые у начальника Беломорстроя появилась мысль расставить по баракам, по клубам макеты шлюзов, дамб и плотин. Пусть люди знают, что они делают. Надо их научить любить будущее.

«Я, кажется, сентиментален, — подумал Коган. — Но люди у меня будут верить!»

Первое совещание

…В тот же вечер в здании Управления Беломорского строительства собиралось первое совещание руководящих административно-технических работников.

Инженеры рассаживались по прежним, еще не забытым чинам.

Некрасов так сел в кресло, как будто он все еще был министром.

Ефимович не чувствовал себя начальником производственного отдела. Докладывал он так, будто читал вслух чужую статью. Статья была скучная. Ефимович торопливо дочитал и с видом человека, избавившегося от неприятной обязанности, сел на место.

Седой инженер, стриженный бобриком, сидел напротив Когана и неодобрительно покачивал головой. Он думал:

«Не доведут нас до добра эти либеральные порядки».

Приехав в лагерь, он быстро освоился с тем, что ему, заключенному, позволили жить на частной квартире. Он тут же решил, что его хотят перехитрить. И сразу потребовал краковской колбасы.

«Я человек порядочный, — думал он. — Но шпану распустили. Шатаются по лагерю без всякого стеснения и чувствуют себя совсем как дома».

Все это он считал либерализмом.

Инженеры молчали. Тогда взял слово Дорфман, замнач финотдела строительства. Он был высок, как гайдук.

— Я интересуюсь стоимостью сооружений. Мы еще не слыхали данных о стоимости. А я знаю — процент производственного использования низок. Надо уложиться в 70 миллионов, а нам чрезвычайно дорого обходится человеко-день. Я предлагаю перейти на хозрасчет.

Инженеры молчали.

Тогда заговорил Николай Васильевич Могилко. Он начал, волнуясь, полный впечатлений сегодняшнего дня. Он поставил вопрос резко, ребром:

— Для нашего строительства стоит изменить принцип отбора рабочей силы. Рабочая сила, сюда попавшая, оказалась по квалификации и трудоспособности куда ниже той, которая предполагалась по плановым наметкам. Большой ее процент вообще не может быть использован. Для постройки бараков требуются плотники. При наличном составе рабочих-землекопов количество плотников должно быть значительно увеличено. Иначе получится диспропорция квалификаций. Рабочие тащат руками бревно чуть ли не километр. Диспропорция между транспортом и рабсилой.

Могилко размахивал словом «диспропорция», как палицей.

— Что же вы хотите? — спросил его в упор Коган.

— Прежде всего сократить количество людей. Люди обходятся дороже механизмов. Надо произвести отбор необходимых нам специальностей. Нужно, чтобы рабочие держали в руках инструмент, а не чорт знает что.

— А где этот инструмент взять? — спросил Коган.

— Я не буду заниматься сравнениями с другими стройками. Я сказал — механизмы — и сразу вижу настороженные глаза.

— Нет, почему же, — вдруг с живостью откликнулся инженер, не одобрявший местный либерализм, — очень здраво.

— На Днепрострое, — продолжал Могилко, — работают 54 паровоза, локомобили и катерпиллеры, а у нас? Лишняя рабочая сила нам будет стоить дороже. При объезде линии мы это с вами увидим. Ведь вся эта рабсила требует, чтобы ее кормили, учили и охраняли. Сколько возни при таких сроках! И какие могут быть разговоры при таком положении о смете и хозрасчете? Надо быть реалистами.

Могилко честно и горячо сказал все, что он думал.

Инженеры молчали. Теперь они уже окончательно разуверились в том, что из этого дела может что-нибудь выйти.

Нафталий Аронович Френкель заговорил, не вставая с места:

— Я удивлен: такой серьезный человек и такое несерьезное отношение к делу. Ясно, что строить мы будем при помощи той рабочей силы, которую нам приносит этап. Лагеря будут приспособлены к сложнейшим работам. Но пока этой сверхсложной работы нет. Рабочая сила, которая прибыла, с ней справится. Мое впечатление: инженеры и техники работают, как счетоводы. Пока то, что делается, под силу каждому десятнику. Наша сегодняшняя работа еще лишена технической идеи. Она по плечу любому. В том-то и горе, что товарищ Могилко создает заграждение…

— Вы не лойяльны, — обиженно крикнул ему Могилко.

— Да, я страдаю отсутствием корпоративной солидарности, — равнодушно сказал Френкель. — В этом смысле я не товарищ. Я говорю о серьезных вещах, и мне не хочется техническую мысль разгонять на напильники. Что такое 54 паровоза и 1 400 вагонов? Наперед надо сказать — никто нам их не даст. Нужно реально заявить: дайте нам три экскаватора. Беда в том, что наблюдается терпимость к возможным неудачам…

Могилко больше не мог себя сдерживать. Он заговорил, не обращая внимания на председателя:

— К сожалению, в наше заседание внесен давно известный лагерный тон!..

Инженеры сразу оживились: ага, начинается перемывание косточек!

— Конечно, работами на севере руководил не Беломорстрой, там производством командовал Френкель, но мы не будем заострять вопрос, — сказал Могилко с подчеркнутой корректностью. — Меня не утешает успокаивающий тон Френкеля, что отбор квалификации — это пустяки. Рабочая сила обойдется дороже механизации. Френкелю это, видимо, неважно. Он говорит, что бетонные работы будут выполнены… гм… А я запрещу производить их с такими рабочими.

Видно было, что Могилко это решил всерьез.

Коган обвел глазами присутствующих. Инженеры смотрели в потолок. Надо было внести ясность, надо было расшевелить этих людей.

Коган взял слово.

— …Кто вам обещал краснопутиловский пролетариат? — повторил он то, что уж однажды слышал от Ягоды. — Кто вам обещал полную механизацию? Это не Днепрострой, которому дали большой срок стройки и валюту. Беломорстрой поручен ОГПУ. и сказано: ни копейки валюты. Пора из этого сделать выводы. Николай Васильевич! — мягко обратился он к Могилко, — это фантазия — отбирать рабочую силу. Где вы найдете такое строительство, на котором работает сто тысяч человек неизменно? И где такая машина, которая по мере потребности могла бы выбрасывать нужные специальности? Такой машины нет. Мы имеем резерв рабочей силы. Вы говорите, что здесь нет бетонщиков? Правильно. Но здесь нет и честных советских граждан, мы должны создать и бетонщиков и честных советских граждан. Одно другого стоит. И неизвестно, что труднее. Но у нас каждый ходит в баню, одет в чистую рубашку, в телогрейку и питается сытно. Не может быть, чтобы человека не увлекло такое большое дело. Мы подымем сто тысяч людей. И они еще скажут: «Наш любимый Беломорстрой!» Надо поверить в дело, в собственные силы. Прав Френкель. Грунты лагерям знакомы, плотничьи работы мы тоже делали. Вот когда начнется постройка сооружений, тогда дело другое. Но не возводите непреодолимых препятствий. Это не сумасшедшая затея, а реальное дело, хотя его еще никто не делал в мире. Вы увидите — работа пойдет. Люди увлекутся…

Никто не будет возражать против основных предложений Френкеля и Дорфмана о переходе на сметные работы. Это поворот к тому, чтобы на бревно смотреть, как на деньги. Пора начать отвечать за работу.

Инженеры молчали.

Бритый инженер атлетического сложения вспомнил, как он, гуляя сегодня в окрестностях, заметил горку, с которой можно было прекрасно съезжать на лыжах.

«Ничего, жить можно», удовлетворенно подумал он.

…Через год, когда инженерам показали стенограмму этого совещания, им стало стыдно.

Разговор возле умывальника

Длинный цинковый умывальник гремит от нажима десяти рук. Десять разных ладоней в разное время плещут водой. Фырканье. Брызги. Мыльная пена.

— В пятьсот дней построить канал! Вы слышали что-нибудь подобное?!

— Нам, Иван Петрович, некуда спешить — у нас с вами по десятке.

— Н-да… По красненькой.

— Нам можно строить три тысячи дней.

— Спешка полезна при ловле блох…

— Да ведь еще не только трассы, но и проекта путевого нет! Фактически ничего нет.

— А где рабсила? Урки наработают!

— Есть с чем догонять Америку!..

— Хе-хе-хе… Любовь к каналу? А за что я его должен любить? За то, что не могу даже прилично умыться?

Умывальник сердито грохочет.

— Интересно, что сегодня на завтрак?

— Вряд ли ветчина с горошком!

— Однако, дорогие коллеги, выше темпы! Уже половина девятого. Хватит вам полоскаться…

Слушайте штаб

Осень, слякоть, моросит дождь. А если мягкое и нежное солнце, то тем обиднее. Но как бы там ни было, мы наблюдаем странное явление: необычайное количество длинных темных нитей во всех направлениях тянется по земле. Эти темные нити не только по столбам, они на деревьях, на кустарниках, они опутывают деревья, кустарники, люди в кожанках и шинелях протягивают их все дальше и больше. Удивленно останавливается восьмидесятилетний старец, сказитель былин, возле кладбища. Много лет уже не удивлялся старец, а тут он стоит и смотрит, и смотрит и слушает. Кресты кладбища опутаны проводами. Лихо гудят они, лихо! Птица шарахается от этого гуденья, строгие мачехи, строгие, как в сказке, пугают детей: «Вот тебя опутает проволокой серый, страшный волк, опутает и унесет». Молчит испуганное дите и слушает: где-то воет ветер, где-то идут один за другим, тяжело ступая, взрывы, куда-то везут камни, и почему-то вся земля опутана проволокой.

Провода, покачиваясь, выходят из Москвы, останавливаются, словно в раздумьи, у трактов — который же выбирать — и бегут, бегут дальше, бегут немедленно. Ибо непреклонна воля Москвы.

Ибо в числе тех строек, которые партия не упускает ни на день из поля зрения, находится Беломорстрой. И это непреклонная, концентрированная воля Сталина неустанно льется по металлу сквозь тысячи километров в Карелию, к нашему каналу:

Что сделано? Как сделано?

ГУЛАГ говорит начбеломорстрою. Он говорит о том, что сказала ему Москва, по указанию партии — Ягода, что думают о строительстве чекисты всей страны — Урала, Сибири, Туркестана, Кавказа, что они и как они помогают строительству. ОГПУ добавляет свои соображения, приказывает, советует, требует отчета:

Что же сделано? Как сделано? Кем сделано? У всех ли большевиков, работающих на стройке, достаточно чувство ответственности перед партией? Помнит ли руководство, что канал строится по инициативе и по заданию Сталина?

От начбеломорстроя провода несутся к трассе, ближе. Они уже приближаются к отделам. Пейзаж изменился. Уже в гуденье и визг проводов врывается гул трассы. Отделы перекидывают нити металла к начальникам отделений. Уже близко конструкции механизмов, роющих породу, грунт, взрывающих скалы, — все то, что называется кубатурой. Этот тонкий дым проводов спрашивает настойчиво:

Что же сегодня сделано? И кем сегодня сделано? И что вы сделаете завтра и как сделаете? Не забывайте сроков, не забывайте чести чекиста-строителя!

Начальник отделения поворачивает металлические нити воли к начальникам участков. Начальники участков упираются нитями этой ловкой и всюду проскальзывающей меди к отдельным объектам. Кто у провода: шлюз или бараки или автобаза?

Что же и как сделал ты сегодня на твоем участке, Матвеев или Любченко, или Гладошвили, или Мамедов?

Можно подумать, что металл уперся в тупик, окончил свой путь, или все это должно с такой же силой кинуться обратно.

Но тут, словно сплавляя все нити в одно, словно переводя этот неясный гул, который слушают деревенские мальчишки, прислонив ухо к столбу: «Эка, гудет, про што оно?» — тут врывается радио.

Радио — в бараке, на трассе, на лесозаготовках, у ручья, на улице, на холме, в карельской избе, с грузовика, радио, не спящее ни днем ни ночью, эти бесчисленные черные рты, эти черные маски без глаз кричат неустанно, неустанно рассказывают о том, что делает, что думает, как работает штаб строительства, что делает и думает Москва, что думают о трассе чекисты всей страны, что сказала партия.

Штаб строительства желает, чтоб его слушали!

И тысячи, десятки тысяч ежедневно и ежечасно слушают этот голос великой воли и энергии, этот непрерывно льющийся рассказ о борьбе за нового человека, эти соображения о новом человеке, понявшем смысл и важность стройки, придумавшем нечто особое, чтобы эта стройка двигалась быстрей, о каждом, кто опрокинул и выплеснул из себя всю мерзость, все помои прошлого; о всех, кто и к себе беспощаден и строг и от других требует того же, кто наполнен непоколебимой коммунистической волей к жизни, суровой волей пролетариата!

День начальника строительства

Девять часов.

Звонки телефонов трезвонят в каждой комнате Управления. В секретариате начальника строительства и начальника Управления ожидают пришедшие на доклад. Телефонный звонок.

— Водораздел? Слушаю. Секретарь начальника строительства. Его еще нет. А-а? Что? Плотников? Хорошо. Доложу.

Курьер приносит почту. Телефонный звонок.

— Повенец? Слушаю… Плотников? Хорошо. Доложу. Поступают радиограммы из Тунгуды и Надвоиц, еще две заявки на плотников.

Через полчаса начальник строительства проходит в свой кабинет. Секретарь докладывает.

— Плотников? Я им сейчас дам плотников. Соедините меня с Повенцом.

— Повенец?.. Чалов? Ты что ж хочешь, чтоб у начальника строительства за тебя голова болела? Сколько у тебя людей? Безрукие все? Так что ж ты плотников просишь!.. Нет плотников и не предвидится. Шевели мозгами. При желании можно выйти из положения. Чтоб бани были на всех пунктах!

— Соедините с Водоразделом.

— Комаров? Коган говорит… Куда годится такое руководство? У тебя пять тысяч человек, и ты не выберешь сотни, которая могла бы бараки и пекарни рубить? Не дворцы же ты думаешь строить? Не умеют топор держать? Научи! На то ты и поставлен начальником участка. Смотри, не зевай. Приеду — мало не будет. Главное, чтоб народ был в тепле и одет. И чтоб вшей не было. Да, вшей! На данный отрезок времени это основное.

Начальник строительства товарищ Л. И. Коган

Секретарь сказал:

— Начальник производственного отдела просил принять его.

— Что он? Хочет просить, чтобы я на пятьсот суток еще два раза по пятьсот накинул! Передайте, что я вызову его через час. А сейчас вызвать ко мне начальника культурно-воспитательного отдела.

На груди начальника строительства Беломорско-балтийского водного пути два боевых ордена и почетный значок чекиста.

Он ходит по кабинету. Останавливается перед картой, по которой тянется красная лента трассы, продетая через синие кольца. Каждое кольцо — озеро. Каждая паутинка — река. Красная лента во многих местах перечеркнута.

Шлюзы… Плотины… Дамбы…

Все они еще пока только на бумаге!

Начальник строительства подходит к диаграмме. Наверху большой красный круг — начальник строительства. Под ним соединенные нитями с верхним три меньших зеленых круга — начальник Управления, начальник работ, главный инженер строительства. Внизу связанные с тремя зелеными кругами многочисленные голубые кружки — отделы: финансовым, учетно-распределительный, снабжения, культурно-воспитательный, изысканий, проектный, производственный, сельскохозяйственный, транспортный, санитарный, механизации, связи, административный.

Эти кружки еще не завертелись на полный ход! Сколько еще нужно людей, чтобы чекистский костяк строительства оброс живым, здоровым мясом.

Тридцать семь чекистов на 227-километровый фронт, на десятки тысяч людей — это немного!

Мальчик в арестантской бескозырке.

Чекист с двумя боевыми орденами.

1909 год… 1931 год — Революция пересмотрела по-своему все приговоры.

В Ленинграде во время Февральской революции тюрьмы были разбиты, участки сожжены.

В Москве из Бутырской тюрьмы освобождали организованным путем. Бутырская тюрьма была тюрьмой плотной, как говорили арестанты, не отбитой. Люди сидели в камере, не имея фамилии, под номером.

Однажды повели одного заключенного к зубному врачу. Толстая дама посмотрела арестанту зубы, потом навертела что-то на палочку и сунула в рот — арестант почувствовал, что во рту у него бумажка. Он плотно закрыл зубы и вышел из амбулатории, держась за щеку.

Вернувшись в камеру, каторжник открыл рот, вынул записку. На записке написано карандашом:

«В Петербурге революция».

Всем в камере стало холодно, сидели на нарах, завернувшись в одеяло.

Один из заключенных был парикмахер и имел право ходить в кандалах по всем этажам: брить большому и малому начальству бороду и каторжанам лбы. Парикмахера послали на разведку.

Вернулся он печальный и говорит:

— Плохо. Там далеко толпа, но у тюрьмы — войска. Не пробиться народу.

О том, что в войсках восстание, — не догадались. Сидели в камере, молчали, вдруг входит надзиратель и говорит:

— С вещами по городу.

Начали заключенные собирать каторжное свое имущество — тряпки, подкандальники, мыла кусок, собрали в мешки, выходят в коридор.

В коридоре стоит надзиратель, хлопает каторжан по спине, отсчитывает и первый раз называет по фамилии.

— Гоц, Томский, Недельштейн, Дзержинский.

Сидели в камере эсеры и большевики, спорили и не договорились. От ворот тюрьмы пошли люди в разные стороны.

Коган сидел в тюрьме как анархист, но, когда он был освобожден, он пошел за Дзержинским. Он пришел в партию через работу в газете, через отряды атамана Григорьева, в которых он боролся вместе с большевиками против анархистов.

В июле 1918 года Херсонский комитет выдал партбилет большевику Когану.

Работа в Красной армии, начиная с политкома батальона до политкома инспекции IX армии.

Коган — начальник партийной школы на Кубани. Вскоре — назначение начальником Особого отдела IX армии. Затем тов. Коган — заместитель начальника войск ОГПУ. Три года работы в пограничной охране. Затем тов. Когану поручается организовать Управление лагерей ОГПУ.

— Вас просит Повенец!

Коган берет телефонную трубку.

Из Повенца говорят долго. Коган терпеливо переспрашивает:

— Сколько?

Дает отбой, разговор кончен.

— Вызовите ко мне Успенского, спит у меня на квартире.

Посыльный проворно бежит через глубокую канаву, ноги увязают в грязи. Он не разбирает мостков — ему некогда, начальник срочно требует Успенского.

Вошел высокий, сутулый молодой человек с оттопыренным, почти детским ртом. Он подошел к столу Когана. Успенский, слегка щуря глаза, оглядывает комнату. Он ждет, когда Коган окончит разговор и займется с ним. Коган повернулся к Успенскому:

— Так вот. Мы вчера не закончили разговора. Мне только что звонили из Повенца. Там очередной скандал. Чалов не понимает, видимо, задач, которые перед ним стоят. Вместо того чтобы послушаться приказа, опять затеял скандал с инженерами. Изволите ли видеть, те заявляют, что они не лагерники, а инженеры.

Звонит телефон.

— Вот у меня тут есть интересный документ. — Коган протягивает Успенскому листок бумаги:

«По-прежнему в лагерях Повенца царит полная неразбериха. Лагерник не знает, кому подчиняться, — нет строгого распределения работ и плана. Всякий тянет в свою сторону. До сих пор не налажено с выпечкой хлеба. По-прежнему хлеб возим из Кеми. На этой почве много недоразумений. Аппарат Управления разросся до невероятных размеров. А главная беда в том, что он стал насквозь бюрократичен. Иначе чем объяснить, что Аестрансхоз дает такие дальние командировки, что вывозить оттуда древесину нет никакого смысла? Под боком перестраивается прекрасный строевой материал. Сообщите об этом Френкелю. Несколько больше развернули работу по постройке бараков. Но все равно, прибывающие этапы размещаются отвратительно. Главным препятствием, мешающим развороту строительства и нормальному ходу лагерной жизни, считаю недопустимое отношение между администрацией и ИТР. Этому надо положить конец».

— Видал? Так вот. Все это верно. Так дальше продолжаться не может. Надо начать работу в кратчайшее время и оздоровить атмосферу этого отделения. Там за короткое время образовался штрафной городок. Постоянные скандалы и споры ИТР с Чаловым. Вы примите дела от Чалова и приступите к работе, подробнее договорившись о всех производственных вопросах с товарищем Рапопортом. Какое у нас сегодня число?

— Шестое, — подсказал кто-то сбоку.

— Шестое ноября 1931 года, — уточнил инженер с длинным носом и унылым лицом… Он еще считал дни и ночи, которые находился в лагерях.

— Хорошо. Пусть шестое. Так вот, седьмого Успенский приступает к работе в Повенце. Сегодня в ночь он выезжает на место. Приготовить машину. У меня есть наказ. Предупреждаю, человек и забота о нем должны стоять наряду с обязательным выполнением производственной программы, которую дает нам Государственное политическое управление.

Если заметите, что кто-нибудь из начальников частей или ответственных работников будет издевательски относиться к нуждам заключенных, донести мне, и я перед Коллегией ОГПУ буду возбуждать ходатайство о немедленном предании суду виновников по самой строжайшей форме. Я требую, чтобы был точно поставлен учет рабочей силы. Я требую широкой культурно-воспитательной работы, чтобы она в полной мере заострила внимание участников нашего строительства на значении того величайшего дела, исполнение которого поручили партия и правительство Советского союза Объединенному государственному политическому управлению. Для успешной работы в первую очередь нужен крепкий монолитный коллектив. И если вы сумеете создать этот коллектив, то победа, естественно, останется за вами. Ну, счастливого пути!

Вот еще что, Успенский. Инженеры говорят там, что они не заключенные, а инженеры. Объяснишь, кто они такие. Обращайся с инженерами бережно. Опирайся на старых опытных инженеров и выдвигай молодежь. Дай молодежи учиться у старых. Смело выдвигай новых людей из среды заключенных. Организуй курсы. Размеры работ на Повенчанской лестнице очень велики — это 38 процентов всей работы на строительстве. В курс дела тебя введет инженер Будасси — человек в своем роде весьма замечательный.

КВО

Железная печка стоит на песке, бока печки накалены докрасна. Вокруг печки на дверных щитах, положенных на ящики, — люди в пальто, тулупах, шинелях. Щели между плохо осевшими бревнами стен кое-где заткнуты газетной бумагой.

— Мы должны немедленно перестроить всю нашу работу, — говорит сидящая на табурете стриженая блондинка.

— У нас еще ящики не распакованы, — отхлебывая из эмалированной кружки, мрачно бурчит человек в тулупе.

— И тем не менее, — щурит близорукие глаза блондинка, — мы должны немедленно развернуть работу, перестроив ее по-новому. В Повенце начинается первый слет. Но Управление спит… Отделы разбухали штатами. Инженеры не едут на трассу…

Человек в шинели с грохотом бросает на пол принесенные дрова.

— Насилу в кипятильнике вымолил. Не дают, черти…

— Заседание культурно-воспитательного отдела продолжается, — обрывает блондинка человека в шинели. — Начальник строительства дал нам ответственное задание — всколыхнуть общественность отделов Управления.

— Чиновники, — угрюмо бурчит человек в тулупе.

— Надо ударить по чиновничьим настроениям, выявить актив и повести остальных. На то мы и КВО!..

— Живых людей мало…

— Но они есть, и на них надо опереться.

— Надо нанести сильный удар по всем отделам. И сделать это не откладывая. Быстро. Штурмом!

— Как вы себе мыслите этот штурм, товарищ начальник?

— Завтра в обеденный перерыв мы проводим совещание с активами отделов, намечаем ряд обязательств, которые должен взять на себя каждый отдел, и завтра же расклеиваем плакат с объявлением штурмовой ночи…

— Неплохо, — раздались голоса.

— Мы распределяем отделы между собой и с десяти часов вечера отправляемся на штурм. Мы заходим в отдел — начальники отделов будут предупреждены — и начинаем штурм. Мы должны без церемонии, со всей резкостью бить по всем неполадкам, громить черепашьи темпы. Наша главная задача — мобилизовать общественность и заставить ее взять на себя ответственность за досрочную постройку канала.

— Нас не хватит на все отделы.

— Мобилизуем бригадиров штаба соревнования. Нужно распределить силы с таким расчетом, чтобы штурм начался во всех отделах одновременно… Очень хорошо, что он будет ночным штурмом. Это создаст атмосферу настоящей тревоги. Штурмовая ночь выявит всех живых людей, и у нас будет возможность быстрым темпом развернуть нашу работу. Без актива в инженерно-технической среде нам не поднять и не решить стоящих перед нами задач. Этих задач будет с каждым днем больше. Нужно организовать профкурсы, лекции и доклады по радио, открыть широкое обсуждение технических вопросов. Для всего этого требуются кадры. Они у нас будут! Мы их приобретем во время штурмовой ночи.

Печка гаснет. Ветер врывается в дыры над потолком. Работники культурно-воспитательного отдела с жаром разрабатывают детальный план штурмовой ночи.

Карельский ветер раскачивает сосны, врывается в щели управленческих стен. Инженеры кутаются, вздыхают, смотрят на счетные линейки. Смотрят на часы:

— До обеда еще три часа…

На трассе жгут костры. Дымятся котлы под хвойными навесами. Люди расшатывают деревья. Люди ругаются, с яростью дергая веревку.

Слет

— Товарищи-и-и… Что вы делаете?

Маленький человечек в ушанке головой отбивает такт.

— Больше дрожи, мандолины. Больше торжественной дрожи… Ведь это же «Интернационал», не «стаканчики граненые», дорогие товарищи.

Из палатки машут руками.

— Кончай репетицию. Сейчас начинаем.

Музыканты идут к палатке, проходят под сосновыми гирляндами, рассаживаются.

На веревках, спущенных с потолка, висит большой плакат. Тусклый свет фонарей делает видимыми для всех слова «Привет Первому». Вторая половина лозунга — «…слету ударников трассы ББВП» — остается в глубокой тени.

Палатка гудит напряженными человеческими голосами.

— Первый вселагерный слет ударников трассы Беломорско-балтийского водного пути объявляю открытым…

Мандолины, гитары, балалайки начинают «Интернационал». Человек в кожанке, объявивший открытие слета, берет под козырек.

Шум, встают люди. У всех обнаженные головы.

На помосте за столом президиума рядом с чекистом в шинели сидит в расстегнутом пиджаке бывший вор Валерьянов. Валерьянов смотрит на плакаты, на скамейки, наполненные притихшими уркаганами, на выходящих на помост говорящих людей и дрожит от волнения.

Говорит рыжий парень с рассеченной губой. Валерьянов хорошо знает рыжего парня — не одну квартиру очистил он вместе с Губатым. Но разве это Губатый?..

— Наш участок — сплошной камень. На два метра работаешь киркой и ломом. В палатке — снег на стенах… По два дня хлеба не получали. Но это нам не страшно. Нам дорого, что с нами как с людьми разговаривают и начальник пункта умывается снегом вместе с нами. Теперь пекарня готова — каждый день мягкий хлеб едим. И хлеб этот лучше ворованного пирожного, потому что он заработан честным трудом.

Губатого сменяет пожилой человек в потрепанном красноармейском шлеме:

— Привет ударному слету от коллектива «Перерождение»! В нашем коллективе почти все — бывшие токаря по хлебу, слесаря по карману. Приехали в эту трущобу — панихиду запели: пропадем на камнях. Но потом взялись за ум. Дорог наделали. Бараков настроили. Трудновато приходится, но ведь мы никогда не работали. Теперь и мы поработаем… По-ударному, чтобы никто не смел сказать про нас, что мы — паразиты.

На помосте старик из бригады землекопов:

— У нас на первом городке среди прорабов много бумажных душ — тратят зря народную силу. Котлован для овощехранилища вырыли на болоте. Пришлось новый рыть. В нашей бригаде все такие старички, как я, моложе сорока — нет. Выполняем сто двадцать процентов. Дали бы еще больше — инструмент плохой. Если все дружно возьмутся, канал до срока живо построим.

— Правильно, пахан! — летит со всех сторон. — Молодцы старички!

Прыжок с разгона. У стола на помосте щупленький, юркий паренек в надвинутой на глаза кепке.

— Я из РУРа притопал. И не жалею. Стыдно слушать, как лодырей кроют, но я лодырем больше не буду. Когда одни фраера втыкали — фартовым ребятам можно было бурой заниматься. А когда жулики пошли лопатами ворочать — только гадам место в РУРе. Объявляю себя ударником…

— И меня запишите…

Высокий парень в бушлате подходит к столу:

— Мы — бурильщики телекинских скал. Скалы у нас такие, что буры ломаются. Ничего — берем. Коллектив наш насквозь шпанский — ничего в жизни тверже сахара не грызли. А теперь даем на диабазе больше метра на человека. Вот наше приложение к рапорту.

Высокий парень с грохотом кладет что-то на стол. Все с любопытством вытягивают шеи.

— Визитная карточка ударника, — говорит, улыбаясь, председатель, показывая слету плоский осколок диабаза с вкрапленными кристаллами золотого пирита. На осколке наклеена бумажка. На бумажке каракули:

«Никакие природные препятствия не сломят нашего упорства в борьбе за канал». К рапорту коллектива «Беломорский бурильщик».

Слет аплодирует. С мест кричат:

— Это и наша карточка!..

— И послать ее начальнику строительства — пусть будет коллективной распиской…

Новые и новые люди тянутся к столу. Многие не умеют говорить. Запинаются. Обрывают речи, смущенные и потные от напряжения. Это говорит трасса, это говорят участки работ, замшелые, изрытые оспой начатых котлованов. Три десятка струн звучат огромным оркестром — в промерзшей палатке неслыханная акустика. «Летучие мыши» — так называют здесь фонари — сияют ярче парадных люстр, и в человеческом сознании проходят тысячи ударников трассы. Тысячи рук, загораживающих реки, останавливающих водопады, раздвигающих скалы, голосуют рождение канала и вместе с ним рождение человека.

Штурмовая ночь

На стеклянных дверях Управления появился плакат. Тушью на оборотной стороне синьки:

«СЕГОДНЯ ШТУРМОВАЯ НОЧЬ Лагерная общественность отчитывается в своей работе».

В лексиконе лагеря это было до сих пор совершенно незнакомое слово.

Здесь на проектировке сидели вредители. В финотделе — растратчики, в адмотделе — люди, осужденные за должностные преступления. А тут еще лагерная общественность, соцсоревнование среди каэров, воров и убийц. Оригинальная выдумка. Мир вывернули наизнанку.

Скептики пожимали плечами. Так хочет начальство. Что ж, скептики привыкли повиноваться.

И все же в тихую заводь лагерной жизни это объявление внесло большую тревогу и беспокойство.

С утра началась суета: по отделам заторопились и забегали.

Проектировщики подсчитывали форматки, в финотделе умножали и подытоживали. Запасливые помбухи прятали под столы подушки и одеяла. Предстояла бессонная ночь. Предстояло выступить не только с объяснениями работ, но и с конкретными планами на будущее. Для многих это был вопрос судьбы, вопрос существования на Медгоре, потому что намечалось сокращение штатов, и многим на неустроенные линейные участки ехать не хотелось. Линия была провинцией. Поэтому люди волновались и нервничали. Хотя знали, что проверять работу будут свои же ребята — лагерники, сотрудники КВО.

В проходной комнате проектного отдела — тесно и накурено. Скамеек и стульев было мало, люди толпились в проходе.

Седоголовый Владимир Дмитриевич Журин коротко сказал о том, что строительство переходит в новую фазу, нужен пересмотр сил, переход на новые темпы.

— Вы рискуете проспать социализм. Вам надо втянуться в пятилетний план Союза. Мы обращаемся к вам, как к лагерной общественности, — сказал второй оратор. — Канал — это наше общее дело. Только совместно, общими усилиями мобилизовав науку и творческий опыт, мы можем победить карельские скалы.

Он наседал, критиковал, требовал обязательств. Обязательства давали охотно. Их вывешивали на стеклянных дверях Управления для общего сведения.

«Проектировщики обязуются досрочно окончить технический проект».

«Работники снабжения берут на себя обязательство работать сверхурочно по два часа в день».

Обязательства пестрели цифрами, обещаниями, договорными пунктами.

Так незаметно подошла новая жизнь. КВО взял на себя проверку обязательств.

Люди забывали о сне, о пище, о собственном существовании. Надо было спешно многое решить, обеспечить стройку рабсилой, жильем, разместить, показать, где рыть котлованы, достать техоборудование, а главное, скорее закончить проект.

Автобусы, идущие на Повенец и Водораздел, поезда, бегущие на север, увозили на трассу бригады первых ударников Управления.

Он стал другим

Инженер Будасси воплощает собой в наиболее выразительной, доступной и вульгарной форме одну из характернейших черт полуазиатского российского капитализма — плутоватость. Но именно в наиболее вульгарной форме. Ибо та же самая черта, только поднятая на известную принципиальную высоту, осложненная традицией, хорошим воспитанием и тонким вкусом, свойственна была значительной части российского дореволюционного инженерства. Эта осложненная форма весьма мало походила на первоначальную исходную свою форму. Человек брал взятку с таким видом и с таким чувством, словно ему за особые заслуги в области техники преподносили премию королевского Кембриджского университета. На долю инженера Будасси выпала печальная судьба; самим фактом своего существования послужить разоблачению этого роскошно орнаментированного плутовства. Одним из основных методов биологии является нахождение особей, организм которых в простейшей, зачаточной форме содержит все элементы, свойственные высокоразвитому представителю того же вида. В лице инженера Будасси мы видим российского инженера капиталистической эпохи, свободного от всяческих культурных напластований, от тонкого вкуса и деликатного характера, от сложной и путаной, словно готический храм или индийская пагода, идеологической надстройки.

Какие причины побудили инженера Будасси вступить во вредительскую организацию? Разумеется, в конечном счете у всех вредителей была одна общая цель: свержение советской власти, возвращение капитализма. Но опять-таки — о других скажешь: этот исповедовал технократические взгляды, другой — автократические, третий — конституционно-демократические. У всех общий базис, но своя собственная более или менее оригинальная надстройка. А Будасси — тот просто-напросто имел в виду обрести своего эмигрировавшего за границу шурина-миллионера. Все его социальные реакции элементарны до чрезвычайности.

Присужденный к пяти годам концлагеря, инженер Будасси попадает на Беломорстрой. Отличный прораб и неутомимый работник, он вскоре становится начальником… участка.

«Ловкие ребята, — мечтательно думает он о чекистах, — слов нет — ловкие. Шутка ли — обвести вокруг пальца всю эту бесштанную шпану: как звери работают».

Он ничуть не сомневался, что чекисты взяли уголовных обманом. Ему еще только не до конца ясно, каким именно способом удалось им это выгодное дельце обтяпать. Склоняется он к тому, что основным приемом их так называемой воспитательной работы являются ложные обещания. Не надо думать, что этот низкий обман возбуждает в нем презрение к чекистам. Напротив, именно за это и уважает он их, удивляется им и главное — завидует.

Ни в какой социализм инженер Будасси, разумеется, не верит. Он убежден, что все эти социалистические разговоры ведутся только для приличия.

Инженер Будасси. Его участок — это 38 процентов работы всего Беломорстроя. Он не сразу поверил, но сделал

— Да и кто верит, голубчик, кто верит! — говорит он одному из своих коллег. — Разве какие-нибудь фанатики.

При всем своем скептицизме он допускает существование некоего настоящего социализма. Прожженный подрядчик, он определяет для себя этот настоящий социализм терминами старомодными и трогательными. Он полагает, что это нечто идеальное и сентиментальное, вроде девичьего альбома для стихов. Что общего: суровый лагерный режим, гнидобойня, воры, бандиты, проститутки и девический альбом для стихов?

Его иной раз так и подмывает дать понять этим чекистам, что он, благодарение богу, также не дурак. Ему хочется хитро подмигнуть им, как бы говоря: мы-то с вами понимаем, что никакого социализма тут и в помине нет.

На Беломорстрое инженер Будасси прославился тем, что накрыл карельское правительство в пользу строительства на 10 000 рублей. Ему была поручена отгрузка диабаза, закупленного карельским правительством у Беломорстроя. Пароход может взять в один рейс 5 000 кубометров диабаза. Чтобы не взвешивать и не наменять груз при каждом рейсе, меру его определяют следующим весьма простым способом. Приняв груз в 5 000 кубометров диабаза, пароход, естественно, погружается в воду до определенного уровня, который и отмечают на его борту красной чертой. В следующий рейс в измерении или взвешивании груза уже нет никакой нужды: пароход нагружают до тех пор, пока он не «сядет» в воду до отмеченной на борту черты.

Инженер Будасси, погрузив на пароход сначала 2 000 кубометров, настлал поверх этого груза отлично пригнанный пол из досок. Затем он погрузил дополнительно еще 3 000 кубометров. Уровень воды у борта был отмечен чертой. При сдаче груза никаких недоразумений не произошло. Будасси преспокойно сгрузил лежавшие поверх 3 000 кубометров и отправился в обратный рейс. Приемщики, отлично знающие, как глубоко должно сидеть судно при той или иной погрузке, никаких подозрений не возымели и обмерить сгруженный диабаз не пожелали: судно сидело в воде как раз на том уровне, на каком и полагалось. Теперь инженеру Будасси для того, чтобы получить потребный уровень, надо было погрузить уже не 5 000 кубометров, а всего лишь 3 000. Так проделал, он пять рейсов, увозя каждый раз обратно неизменную свою поклажу в 2 000 кубометров. За эти пять рейсов он накрыл карельское правительство таким образом на 10 000 кубометров диабаза.

Будасси не усматривал ничего преступного в этой своей проделке. «Если конкурировали между собой капиталисты, — рассуждал он, — почему не делать того же и социалистам. Торговля есть торговля, как там ни мудри». Когда на него находили сомнения, как бы не пришлось ему ответить за свою проделку, он говорил себе: «Ерунда, пока мир будет стоять, люди будут надувать друг друга». А на худой конец решил: лагерные-то социалисты в этом деле кровно заинтересованы. В случае чего — они за него горой встанут.

Хитрую его проделку случайно открыл присутствовавший как-то на погрузке его непосредственный начальник, чекист Афанасьев. А может быть, и не случайно. Афанасьев знал инженера Будасси достаточно хорошо, чтобы допустить с его стороны возможность столь фантастической в советских учреждениях проделки.

Лагерные социалисты за инженера Будасси горой не встали. Он получил жестокий нагоняй, после которого возымел еще более уважения к чекистам. Но некоторое недоумение от всей этой истории у него все же осталось.

Конечно, Будасси пострадал бы за свою мошенническую проделку значительно серьезнее, если бы, с одной стороны, не глубокий комизм его поступка, а с другой — не его отличные качества как работника.

Попытка его услужить новому хозяину в столь очаровательно наивной форме стала предметом толков на всем Беломорстрое и создала Будасси немалую популярность. Кто бы мог подумать, что этот пожилой человек тотчас же после постигшего его тяжелого жизненного испытания в серьезной, трудовой, суровой обстановке лагерной жизни способен к этакому грациозно-непринужденному плутовству?

Во всем этом деле есть еще одна сторона. Как ни парадоксально звучит подобное утверждение, но можно с некоторым вероятием предположить, что мошеннический поступок инженера Будасси является до какой-то степени свидетельством психологической перестройки: впервые в жизни сплутовал он совершенно бескорыстно. Не только денег — даже славы не могла принести ему эта проделка, вся операция была произведена им в глубочайшей тайне.

Вместе с тем, как сказано, инженер Будасси — превосходный работник. Мало того — жадный, страстный, исступленный работник. За хорошую работу ему разрешено было привезти в Повенец семью. Семью он привез, но сам в Повенце жить отказался: боялся, что это отразится на его работе. Сейчас, когда он на свободе, из-за него идет спор между ведомствами: кому достанется инженер Будасси. Есть у него как у работника один недостаток. Он — кубатурщик, любит выгонять «кубы», иной раз даже в ущерб качеству работы. Но в основном, надо сказать, с тяжелой своей, ответственной работой на Беломорстрое инженер Будасси справился отлично.

Было бы неправильно трактовать инженера Будасси как человека неумного и выводить из этого все его воззрения и поступки. Будасси субъективно отнюдь не глупый человек. Мораль не в этом. Будасси был из тех социальных особей, которые в простейшей, зачаточной форме содержат все элементы, свойственные и высокоразвитому представителю того же социального вида. Способ мышления Будасси и — в прошлом — «плутовской» его характер — явления несомненно социального порядка. Инженерская среда капиталистической эпохи, в которой Будасси жил и работал, полностью несет за него ответственность.

В 1933 году Будасси за энергичную работу на строительстве был досрочно освобожден от наказания. Научила ли его чему-нибудь та серьезная двадцатимесячная школа социалистического труда, которую ему посчастливилось пройти?

Опыт беломорстроевской работы не прошел для него даром. Он освободился от недостатков, привитых ему той растленной социальной средой, в которой он жил и работал значительную часть своей жизни. Достоинства же его, напротив, в условиях социалистического труда развились, изменив характер его работы и многие из его личных свойств.

У порога Повенчанской лестницы

Говорят, что один великий путешественник, который благополучно проехал через ледяной Гудзонов залив и через огненную пустыню Сахару, погиб в русском уездном городе, провалившись через деревянные мостки над канавой: плохо прибитая доска поднялась под ногой, человек провалился, а доска закрылась опять, как западня.

Тротуары, если их можно так назвать, города Повенца несомненно смертельны.

Вдоль тротуаров стоят покрашенные в серую отсыревшую краску скучные деревянные, редко с нижним каменным этажом, дома. Город скучный, тихий, туман около него. Мимо города — только река Повенчанка. У города — пристань и за ней до горизонта такая широкая синь, что кажется: там море.

История Повенца небольшая, хотя город старый. Рассказывают, что при Петре Первом жил здесь воевода, который, говорят, не грабил. Повенец, — место глухое, место ссыльное.

Сюда был царским правительством сослан в ссылку Михаил Иванович Калинин. Край этот называли забвенным. Сюда ссылали людей на забвение.

Мостовых на улицах нет, и между тротуарами — черная грязь. По тротуарам ходят козы. В Мурманском крае коз значительно больше, чем коров.

В этот тихий городок и прибыли по дальней лесной дороге от Медвежки эшелоны. Штаб участка после долгих споров расположился во втором этаже дома бывшей городской управы. У входа проложили срубленные ветки ели, чтобы было обо что вытирать ноги.

За дверью инженер Будасси, темнолицый человек в плисовых штанах, в тонком поясе, набок одетом, ласково улыбаясь, рассказывал начальнику участка тов. Успенскому, что такое Повенчанская лестница.

Успенский слушал внимательно.

Нужно было понять дело настолько отчетливо, чтобы потом рассказать всем и чтобы они поняли, потому что с человека только тогда можно спрашивать работу, когда он ее понимает.

Получилось так: Повенец лежит при впадении р. Повенчанки в губу Онежского озера. Повенчанка падает довольно круто — 70 метров на 12 километров протяжения.

Онежское озеро на 32 метра выше уровня моря, а Водораздел выше на 102 метра. Вот нужно сделать так, чтобы пароходы могли подняться на 70 метров в гору. Как заставить пароход или баржу подняться в гору? На Водораздел между Белым и Балтийским морями?

Лестница повенчанских шлюзов

В старину, когда по рекам ходили небольшие лодки, дело было просто: лодку протаскивали волоком, потом опять опускали в море.

Память о таких волоках осталась в названиях: Волоколамск, Вышний Волочек.

Волоком тащил Петр фрегаты из Белого в Балтийское море.

Это не было создание водяного пути. Просто Петр утаскивал из Белого моря флот на новое место — в Балтийское.

Он утаскивал корабли так, как при переезде с квартиры на квартиру везут мебель. Белое море и его порты забил Петр, как досками забивают брошенный дом, законами и запрещениями

Большой корабль или пароход можно тащить волоком только при петровских условиях — при дешевых людях. Как нам сейчас поднять пароход на гору?

Нужно построить на гору лестницу, но только водяную.

На Повенчанской лестнице, которой начинается путь с Онежского озера на Белое море, семь ступеней шлюзов.

Повенчанский участок начинается подходным каналом из Онежского озера.

Канал подведет к первому шлюзу, который расположен почти на берегу озера. Этот шлюз будет иметь две камеры. Затем путь пересечет небольшой клин торфяного болота с восточной стороны и снова уйдет в разнозернистые пески с галькой и валуном, из которых сложен повенчанский склон.

Далее, непосредственно один за другим, будут расположены двухкамерные шлюзы: второй, третий, четвертый, пятый, с напорами от 10,95 до 11,5 метра. Между шлюзами — пятым и шестым — водный путь пройдет в расширение реки Повенчанки, имеющее характер озера.

Шлюз седьмой заканчивает Повенчанскую лестницу.

Он будет однокамерным, с напором до 6,65 метра.

Шлюзы шестой и седьмой основаны на твердой скале.

Остальные имеют основание на мягком грунте, причем третий и пятый шлюзы стоят на плывуне. Будут здесь большие неприятности.

Старое русло Повенчанки закроем глухой земляной плотиной.

Она образует подпор озера Воло до отметки 102 метра.

Как будут работать шлюзы?

Войдет пароход в первый шлюз, за ним закроются ворота.

В нижнюю камеру шлюза спускают воду не через ворота, потому что поток воды повредил бы пароходу, а через изогнутые галереи, в которых гасится, как говорится, сила падения воды.

Эти галереи или вырублены в скале, как будет на шестом и седьмом шлюзах, или сделаны из бетона.

Вода прибывает. Пароход всплывает на ней. Перед этой камерой шлюза будет другая. В ней вода стоит выше. Когда уровень воды в первой и второй камерах сравняется, то открываются ворота шлюза, и пароход пойдет во вторую камеру. Закроют ворота, и вода во второй камере начинает прибывать.

Она прибывает снизу. Пароход поднимается, и перед ним открытые ворота. За ними — канал. По каналу пароход пойдет ко второму шлюзу.

Он входит в камеру второго шлюза, ворота за ним закрываются, начинает прибывать вода.

Так водяными ступенями поднимается пароход к Водоразделу.

Здесь весь вопрос в том, что на шлюзование нужно довольно много воды. Именно для того, чтобы уменьшить расход воды, и сделаны двухкамерными шлюзы, а не однокамерными, потому что объем воды, помещающейся в этой камере (то, что называется сливной призмой), при двухкамерном шлюзе в два раза меньше, чем при однокамерном.

Вот только неизвестно, из чего мы будем делать ворота? Откуда взять столько материала?

Бой с кунгурцами

«И стыдно и больно вспоминать прошлое…

Я был кулаком. Имел крупное хозяйство. Меня раскулачили, и во мне закипела глухая, звериная злоба на власть. Глубоко запала, запала мысль:

— Отомстить!

И вот я решился. Я взял берданку, выбрал ночь потемней и…

За убийство представителя власти я был осужден на десять лет заключения. Меня привезли на Беломорстрой.

Буду говорить откровенно: приехал я сюда настоящим врагом советской власти. Я считал, что она, разоряя таких, как я, т. е. кулаков, разоряет крестьянство и всю страну.

Ничего хорошего я впереди не видел…»

Именно так, этими самыми словами, начал он впоследствии рассказ о себе в газете «Перековка».

Грубые, прямые слова.

Сколько же нужно было пережить, перечувствовать, передумать для того, чтобы наконец, поняв, найти в себе мужество потом произнести эти слова вслух, всенародно!

Кто такой этот человек? Как его имя, фамилия?

Их было много таких, как он, бывших кулаков.

Эти места увидел он впервые в жизни и ужаснулся. Они показались ему суровыми и страшными.

Впереди десять лет, срок немыслимый для воображения.

«Вот я и на каторге», подумал он.

Однако в лесу топилась обыкновенная, рубленая баня. Набухшая дверь визжала на блоке и хлопала мягко, почти бесшумно, как ватная.

Из трубы валил дым, из двери — пар.

Охваченная дымом и паром, ладно обледеневшая, вся в сосульках и в инее, баня мягко, зеркально отражала розовую вечернюю зарю.

Меж высоких карельских сосен, на сорокаградусном морозе, сушилось множество выстиранного белья.

Три женщины в ватных стеганых мужских кацавейках и белоснежных платках проворно сдирали с веревок залубеневшие рубахи и бросали в снег. Рубахи не падали. Они стояли, расставив рукава, как гипсовые.

Из саней выгружали обмундирование — кацавейки, штаны, варежки, боты, валенки.

Связки одежды летели в хлористый снег.

Этап пропустили в баню.

В числе прочих он разделся и вступил в горячий пар.

Здесь было много разного народа.

Голые бурята сидели на мокром полу бани. Пользуясь обилием кипятка, они, не торопясь, пили чай. Они не вполне понимали смысл бани. Она представлялась им чем-то вроде чайной.

В баню он вошел мужиком. Из бани вышел лагерником. В казенном белье и в казенном обмундирования, сильно и чуждо пахнущем дезинфекцией, он почувствовал себя совсем худо, бесприютно.

Наступила ночь.

В глубине лагеря над какими-то воротами горела красная бумажная звезда. Из замерзших окон на расчищенный снег падали полосы света.

Над просекой лагеря стояло крепкое дыхание езды и ходьбы.

Под сапогами и чунями визжал снег.

Мимо прошли какие-то двое с лопатами на плечах.

— Слыхать, кунгурцы пришли, — сказал один из них негромко, — ничего не знаешь?

— Кунгурцы? — испуганно спросил другой и опустил лопату.

— Кунгурцы, — со вздохом подтвердил первый. — Факт, кунгурцы.

Они тягостно замолчали.

Где-то с визгом оторвалась, отлипла дверь. Вместе с паром на мороз вырвался басовитый перебор гармоники. Дверь глухо захлопнулась.

Тишина.

Пахло щами и печеным хлебом.

Он вошел в барак.

Так зимней ночью на полустанке, тяжело дыша, входит с вещами человек в вагон дальнего следования.

Вагон живет налаженной, установившейся вагонной жизнью. Люди давно перезнакомились, пригляделись друг к другу. Уже все известно. Известно, кто куда едет, зачем едет, по какому делу. Известно, кто что везет, у кого какое место.

Люди ходят друг к другу в гости, пьют чай, играют в шашки, рассказывают анекдоты, поют песни.

Густой человеческий дух, теплый и неподвижный, стоит в обжитом вагоне.

Новый пассажир входит, впуская морозную струю воздуха, и останавливается в проходе, отыскивая свободное место. На него никто не обращает внимания; вернее, все делают вид, что не обращают внимания, а на самом деле искоса поглядывают на него, оценивают, продолжая свое времяпрепровождение.

Он вошел в барак, как новый пассажир, с чувством неловкости и одиночества.

Барак напоминал вагон.

Нары были расположены в нем, как в вагоне, одна над другой по четыре, две и две, и длинный проход, коридор, как в вагоне

Люди сидели и лежали на койках.

Но были столики, табуретки. Топилась печь. Железная труба, вся осыпанная искрами, дышала темным, малиновым жаром. В углу стоял веник. Дымились валенки, разложенные возле печки. Кое-где на дощатых стенах — бумажки, картинки, открытки.

Старичок-дневальный указал ему место и равнодушно отошел к двери, где у него была целая мастерская — молоток, гвозди, в баночках краска, фанера, клей, кожа. Он делал фанерные чемоданы.

Желтые фанерные чемоданы и баулы виднелись под многими койками. Видать, старичок недурно поторговывал.

Новичок сложил свои вещи на койку и, не спуская с них глаз, чтобы, не дай бог, не сперли, поклонился обществу.

— Добрый вечер, граждане.

Как видно, «граждане» не особенно понравилось обществу.

— Здорово, — ответил кто-то неохотно. И общество продолжало свой разговор. Новичок стал прислушиваться.

— Сто двадцать, — сказал со вздохом молодой щербатый парень, до такой степени распаренный печкой, что казалось, вот-вот его красное круглое лицо потечет, как масло, на фуфайку.

— Кто? — спросил сумрачный дед с черной, пористой, как бы пробковой шеей.

— Я.

— Ты? — дед ядовито прищурился.

— Ага. Сто двадцать. Ей-богу.

— Когда это было? Не заметил.

— Было.

— Туфта! — закричали вокруг.

— Факт. Люди могут подтвердить. Сто двадцать.

— Туфта! — небрежно заметил дед.

Парень кривился, чуть не плакал.

— Туфта! Туфта! — кричали вокруг.

Новичок подошел поближе.

«Ишь ты, — подумал он, — в „туфту“ играют. Интересно».

Едва он приблизился к печке, как на него обернулось сразу несколько человек. Долго смотрели, подозрительно и грозно щурясь.

— Ты кто такой? Кунгурец?

Новичок испугался.

— Нет, зачем. Из-под Херсона.

Люди засмеялись.

— Он новый, с этапа, — отозвался из угла дневальный, вынимая изо рта гвоздик и аккуратно приколачивая кусочек кожи.

— А! — равнодушно сказали игроки и продолжали свое дело.

— Сто двадцать! — жалобно закричал парень.

— Загибаешь.

— Ну, сто двенадцать!

— Туфта!

— Сколько же, если не сто двенадцать?

— Не больше чем девяносто.

— А! Девяносто?

Парень стал багровый.

— Сто двенадцать самое меньшее! — крикнул он в азарте, хлопая тяжелой рукой по столику.

— Туфта! — захохотали вокруг. — Туфта! Туфта!

Новичок помялся и, выждав минуту, сказал:

— Я извиняюсь, это что за игра такая: туфта?

По крайней мере минуту все молчали в странном напряженном оцепенении, глядя на него немигающими глазами. И вдруг это молчание рухнуло. Люди повалились друг на друга, колотили ногами в пол, кашляли, задыхались, катались по койкам.

От хохота тряслась труба, с трубы сыпались искры.

— Туфта! Ах, туфта… Игра туфта… Вот так херсонец нашелся на нашу голову. В туфту его мать!

Новичок постоял, помялся и обиженно отошел.

— Завтра в туфту сыграем! — задыхаясь, крикнул ему вслед парень в фуфайке и снова повалился мокрой головой на столик, колотя в пол чунями.

Вдруг дверь с треском распахнулась, и в барак валкой, легкой кошачьей походкой, быстро вошел черный, как жук, мохнатый, востроглазый человечек в заиндевевшей ушанке.

— Дети, ша! — сказал он. И все смолкло.

— Ша, дети. Имеем шанс. Ходил до них.

— До кого?

— До кунгурцев. В шестой барак. Менял табак на сахар. Целый час у них валял дурака. Плюньте мне в глаза. Нашел землячка у них.

Он передохнул, сделал паузу и шепотом, оглядываясь по сторонам, как заговорщик, сказал:

— У них лопаты глубокие. Факт.

— Вот сук-кины дети! Придумали!

— Определенный факт. Подоставали себе откуда-то глубокие лопаты и кроют почем зря. По сто шестьдесят выколачивают.

Востроглазый еще раз оглянулся по сторонам и стал шептать что-то жарко и неразборчиво. Потом все загалдели. До новичка доносились слова:

— Двести десять!

— Туфта!

— Лопаты…

— Намажем…

— Они намажут…

— Мы насыпем…

— Туфта! Ну, это мы еще поглядим!

«Туфта… Лопаты… — с недоумением подумал новичок, ложась осторожно на жесткую койку. — Кунгурцы».

Убрать скалу — здесь будет шлюз

Входили и выходили люди. Шумели.

Мужичок забылся.

Ему привиделся низкий оранжевый месяц над стеной, холодная роса на арбузных корках и старуха-мать, бредущая в подоткнутой паневе шаровать мочалкой и золой казаны после ужина.

Во дворе покрывались сиреневым пеплом какие-то уголки…

Он открыл глаза.

В бараке уже все спали. Красный свет от печи ходил по красному полотнищу знамени в темном углу барака.

Против него на койке лежал человек. Он не спал. Он вдруг сел и уставился на новичка небольшими, глянцевитыми глазками. В них красно и выпукло отражался крошечный свет печечки.

Спросил:

— Давно с воли?

— Седьмой месяц.

— Что там слышно?

— Разоряют.

Сосед усмехнулся и снова лег. Усмешка его показалась непонятной, встревожила. Сосед снова вскочил, сел, задрал колени к подбородку. Некоторое время смотрел, не мигая.

Потом:

— По какой статье?

— Пятьдесят восьмая. А вы?

— То же самое. За колоски. Что там слышно на воле, я спрашиваю, говорят, множество понастроили, не видал по дороге?

— Понастроили, как же…

Он зло и угрюмо сощурился.

— Такого понастроили, что крестьянству деваться некуда…

— Все же ты проезжал мимо, неужто так-таки ничего и нету, неужто все врут?

— Я не заметил. Может, кое-что и есть. Кто его знает. Я не заметил.

— В газете постоянно пишут.

— Не понимаю я, какая может быть газета. Я ее не читаю. Пустяковый разговор.

Сосед задумался, снова усмехнулся и вдруг близко наклонился к нему и таинственно зашептал:

— Глянь-ка на того, который возле знамени лежит… Здоровый… Ты глянь…

— Ну?

— Заметь себе, — еще тише прошептал он, — это поп, священник.

Священник лежал раскинувшись, без усов и без бороды, и богатырский храп подымал и опускал его высокую, обширную, как ящик, грудь.

— Священник? — не веря своим глазам, спросил новый.

— Священник… Служитель культа… Факт… Тоже по пятьдесят восьмой…

— Гос-с-поди!

— Сто пятьдесят процентов вырабатывает батюшка, — с тихим уважением сказал сосед.

Новый тяжело вздохнул и закрыл голову овчиной, чтобы не видеть. Он заснул. Во сне гремела какая-то музыка, открывались и запирались двери. Входил и выходил воздух. Входил холодный, уходил теплый. По ногам бежал сквознячок. Ходили люди, грубо стуча по полу большой обувью.

Снились какие-то дикие кунгурцы. Разбойники. Они неслись во весь опор на взмыленных лошадях, и стреляли в воздух: «Туфта! Туфта! Туфта, твою мать!»

В окнах стояла зеленая, зеркальная от луны ночь.

Первая ночь в лагере.

— Эй, вставай, подымайся!

Затопали по бараку, завозились. Закашлялись.

По часам — утро, шесть часов. По виду — ночь. В окнах — черным-черно.

Радио кричало хрипло и оглушительно громко, так громко, что в ушах трещало и лопалось:

— Вставай! Подымайся! Через десять минут все на улицу! Кунгурцы нас вызывают на кубатуру. Кунгурцы клянутся обставить нас. Вставай! Подымайся!

— Вставай! Подымайся, рабочий народ, — кричал востроглазый. Он уже был в заиндевелом треухе. Видать, успел уже куда-то сбегать.

Чиркнула возле печки спичка. Пили, обжигаясь, чай.

— Ух, братцы, моро-о-оз!

— Вставай! Подымайся! Выходи-и-и!

Новый торопливо вскочил. Трещали доски барака. Доски барака лопались от мороза.

Новый съежился.

Торопливо и бестолково стал он одеваться; намотал на себя все, что было. Рубаху, поверх рубахи еще рубаху, жилет, потом фуфайку, потом гимнастерку, потом стеганую ватную кацавейку, а поверх всего — еще овчинный тулуп, теплый, ладный домашний тулуп. (Как горько и сильно пахло от него салом и домом!)

Вышел во двор закутанный, как баба. Стоял в темноте среди других — тумба-тумбой; рук не мог поднять; пошатывался.

Из барака со знаменем под мышкой проворно выбрался бочком востроглазый в треухе. Раскручивал на ходу знамя.

— Все идут?

— Все.

— Ша, детишки! Одним словом, два слова…

Он, как видно, хотел произнести речь. Но заметил нового.

— Ты что, папаша, замерз?

— Пока нет.

— Что умеешь, сказывай.

Новый замялся, не понял. Востроглазый нетерпеливо постучал по снегу ботами.

— Ну, быстро-быстро. Чего умеешь? Лопатой умеешь?

— Могу лопатой, — с достоинством сказал новый. — У нас в крестьянском деле всякий инструмент годен. Могу лопатой, могу еще чем.

— Ладно, верю. Станешь с лопатой. Держи, — сунул в руку лопату, — там видно будет. — И уже во весь голос, визгливо: — Детишки, ребятишки, левое плечо вперед, правое назад, головки выше-е-е!!!

Двинулись черной массой, в потемках, шаркая и визжа по снегу чунями, ботами, сапогами, валенками.

Кто-то пробегал мимо с электрическим фонариком.

Шли лесом. Сыпался с высоких веток иней. С легким Треском падали легкие, сухие веточки. Человечий голос звучал резко. Шли темной колонной. Впереди моталось развернутое знамя.

Вдруг сзади грянула песня.

— Кунгурцы!

— А ну, ребятишки, откроем ротики? Ать-два!

И две песни шумно ударили по лесу. Шли две песни. Песня догоняла песню. Песня отставала от песни. Песни смешивались в шарканье, визге и криках.

— Здорово, кунгурцы!

— Здорово.

— Даешь двести?

— Даем двести!

— Держи карман!

— Даем двести пятьдесят!

— Кунгурцы!

— Туфта!

— Фта! Фта! Фта! — летело по лесу, считая стволы, и падало где-то замертво, как замерзшая на лету птица.

На месте делянок, очищенных от снега, уже жгли костры: согревали землю. Костры были длинные. Трещал валежник, белый дым валил от можжевельника. Белый дым полз по снегу и наталкивался на людей, полз по одежде вверх и ел глаза, горчил.

Костры жгли всю ночь.

Кунгурцы этого не сообразили. Свои костры они стали зажигать только что. Сосед подошел к новенькому и, топая по снегу валенками, сказал, показывая на опушку леса, на скалы, на снежную гладь замерзшего озера, на сосны:

— Здесь пойдут пароходы.

— Здесь? Пароходы? Это как сказать…

Но долго думать не пришлось.

— Эй, ребятишки, детишки, сиротки! По лопа-а-атам! Начали, пошли.

Ударили в землю лопаты. Земля сверху от костра мягкая, а поглубже — как камень. Посыпались искры.

Он работал лопатой. Он всаживал ее в землю, наддавал ногой, крякал.

Сотни лопат подымались и опускались слева и справа от него.

Он копал, не переставая следить за соседями. Он следил за ними исподволь, сам того не желая. Он не столько видел, сколько чувствовал их.

Сначала все работали в одежде. Потом одна за другой стали вылетать из шеренги разные вещи. Они вылетали и падали на снег. Тулупы, ватники, кацавейки, пальто, шарфы.

Народ раскалялся.

Его удивляло, что работали они слишком шибко, слишком «на совесть».

«На чорта мне такая горячка сдалась, — думал он, вытирая толстым рукавом тулупа пот с бровей. — Очень нужно!»

И сам старался работать полегче, чтобы не слишком наработаться. Впереди — десять лет. Надо себя беречь. А то не дотянешь до воли, издохнешь раньше срока. Да и работать, собственно, на кого? На врагов своих?

Он работал и видел свою бригаду, растянувшуюся поперек балки. Он видел своих и видел немного подальше кунгурцев.

Цепи людей чернели на снегу. И было это похоже на две роты, спешно окапывающиеся на новых позициях. Совсем как на фронте, тем более что слышались взрывы.

Невдалеке рвали скалы.

Было видно, как поднимались снежные фонтаны. Летели осколки, бежали и падали люди, подымалось малиновое солнце.

Его вертлявый ночной сосед стоял рядом с ним. Уже он сбросил с себя все до фуфайки. Засучил рукава. Так и садил. Длинные усы обвисли по сторонам острого, голубого, хорошо побритого подбородочка.

Священник, громадный, плечистый, оказался в одной рубахе. Ворот ее был расстегнут. Виднелась грудь, мокрая и розовая, как ветчина. Он творил чудеса. Искры сыпались из-под его лопаты. Соседи оглядывались на него с суеверным ужасом.

Даже прибегал один «кунгурец».

Он прибежал как бы по какому-то делу, но на минутку задержался около священника, постоял с открытым ртом, потом плюнул и рысью побежал обратно к своим — рассказывать.

Новому стало жарко, но тулупа скидывать не хотелось. «Очень нужно!»

В двенадцать часов маленько передохнули. В первый раз за все время закурили. Плыло красное солнце.

Люди разбились на кучки. У каждого была своя компания.

У него еще не было.

Надо было искать. И он стал прикидывать, с кем бы ему посидеть. Выбрать нужно было человека почтенного, чтобы себя не уронить и остаться даже и в беде на положении подходящего уровня.

Священник с воспламененным лицом лежал, раскинувшись под сосной, прямо на снегу и с наслаждением курил козью ножку. Лопата и рукавицы небрежно валялись возле него как ненужные доспехи.

Он подошел к священнику, скинул шапку, не то от почтения, не то от жары, и сказал, как и подобало в таком случае, при начале прилично-горестного разговора с лицом духовного звания.

— Такие-то дела, батюшка… Гляжу я на вас… батюшка…

— Иди ты, знаешь куда… — сказал батюшка тяжелым голосом и прибавил весьма извилистое окончание.

Он чуть не сел в снег.

— Я извиняюсь… Вот так священник, лицо духовного звания и служитель культа.

А служитель культа смотрел на него с томным отвращением. Ему надоело до чертиков повторять каждому, всякому свою историю.

А история его была такая.

Был сперва священник не священник, а прапорщик военного времени как выгнанный из шестого класса духовного училища. Затем угораздило его в белую армию. Таким образом образовалось в биографии темное пятно белого происхождения. При советской власти начал служить конторщиком. Его вышибли.

«Тогда, — рассказывал он следователю, — ничего мне не оставалось, как искать другого места. Раз на государственную службу не берут, пойду служить на частную. А без службы человек существовать не может. Пошел служить в священники. И запутался с кулаками и бабами. Так мне и надо. Хорошо еще, что не шлепнули. Вот, извините, побрился».

Он отошел от священника и подошел к другому своему соседу по нарам, вертлявому.

Вертлявый стоял, прислонясь к стене, всматривался в лес.

Он подошел к вертлявому и, подмигивая на попа, с огорчением заметил:

— До чего священнослужителя довели, до какого светского состояния? А?

Вертлявый зевнул и опять усмехнулся. Но ничего не сказал. И опять невозможно было понять его загадочной усмешки.

Тем временем из лесу выехала повозка, прикрытая брезентом. Ее тотчас окружила толпа. Человек с листом бумаги в руках открыл брезент и стал выкликать фамилии.

Под брезентом в ящике дымились пирожки.

— Вот как! Это что же, — сказал он вертлявому с беспокойством, — это что же? Интересная каптерка… Пирожки дают.

— Не всем, — сказал озабоченно вертлявый, — только тем, у кого повышение нормы.

Тут вызвали вертлявого, он лихо протиснулся к повозке и вскоре вернулся с сильно раздутыми щеками, вылупленными глазами и вкусно прыгающим кадыком. Один пирожок он держал перед собой и ел его пока что глазами.

Рубка ряжей на стапелях

— М-м-м… — сказал общительно вертлявый и показал головой на священника.

Святой отец запихивал в свою бездонную глотку второй пирожок.

— С картошкой!.. — отдышавшись, отрывисто бросил вертлявый. — А бывает и с капустой…

И отошел.

«Так, — подумал новичок. — Если норма, так уж норма…»

И, проглотив слюну, он пошел к лопате. Постоял и начал стаскивать тяжелый тулуп.

В четыре привезли в походной кухне с высокой трубой обед.

Суп, кашу, хлеб.

И снова некоторые получили 800 граммов, некоторые кило, а некоторые — кило четыреста.

Служитель культа, разумеется, — кило четыреста.

Выдавали хлеб по списку.

Нового в списке не было.

Когда он подошел за пайком, без тулупа и без стеганой ватной кацавейки, в одной гимнастерке, красный и потный, бригадир — востроглазый в треухе — осмотрел его с ног до головы, как бы тщательно оценивая, и сказал наконец раздатчику:

— Этому дай кило. Он может работать. Под нашу ответственность.

И потом, снова обратясь к новому, спросил нежно:

— Ты что, папаша, никак замерз?

— Куды там! — ответил сумрачно новый. — Запарился!

«Так-с, — подумал он, — так-с. Вроде как жить на этой каторге еще все-таки кое-как можно». Кое-что стало проясняться. Было темно. Возвращались лесом. Две песни шли лесом, обгоняя друг друга.

— Эй, вы, кунгурцы!

— Эй, вы, семушкинцы!

— Ну, что?

— Ну, кто?

— Сколько вы?

— А сколько вы?

— Подсчитывают!

— И у нас подсчитывают!

— У нас вроде как двести!

— Туфта!

И опять по темному лесу считало деревья: «фта-фта-фта». Ночью в бараке кричало, лопаясь в ушах, радио:

— Бригада Семушкина побила кунгурцев. Кунгурцы дали 160 процентов, а бригада Семушкика 210! Ура! Ура! Ура!

Новичок засыпал.

Засыпая, он видел своего вола. Его сводили со двора. Раскулачивали. Белый вол идет, не торопясь, поматываясь и вертя упругим хвостом с метелкой. Вдруг остановился и обернулся. Смотрит. У него розовая морда, крупные белые ресницы и синие живые глаза, движущиеся и выпуклые, громадные, словно они глядят через зажигательные стекла…

Каналоармейцы

…Двадцать третьего марта 1932 года в восемь часов утра легковой автомобиль выехал из Медвежки в Повенец.

Автомобиль проехал мимо механической базы, мимо прачечных, ларьков, мастерских и бань, мимо склада технического снабжения. Склад был завален товарами.

Из клуба вышел лагерник. Он нес в руках свернутые в трубочку плакаты.

Деревянного настила не было. Дорога была чиста, как ленинградская панель.

В автомобиле сидели Микоян и начальник Беломорстроя Коган.

Мужики, похожие на дворников, подметали дорогу. Их никто не охранял.

Микоян знал, что мужики эти, похожие на дворников, — заключенные. Но ему все же хотелось остановить машину и спросить их, действительно ли они лагерники.

Машина подъехала к котловану будущего шлюза № 3.

Вот как в письме в ОГПУ рассказывал Коган о том, что они увидели:

«Две тысячи людей, одинаково и хорошо одетых, копошатся в гигантском котловане. Тысячи рук, взметываясь, подбрасывают в тачки грунт.

Сотни тачек беспрерывным потоком движутся по эстакаде и катальным доскам из котлована и в котлован.

День ярко солнечный. Народ здоровый, бодрый, веселый. Мы стояли несколько минут на этой площадке.

И казалось, нет человека, который хоть на мгновение остановился бы.

Мы прошли котлован и осмотрели рубку ряжей.

Все опрошенные плотники научились своему делу на канале…»

Здесь Коган упустил небольшую деталь.

Над ряжем, похожим на сруб избы, развевалось красное знамя. Первое знамя бригады, побившей рекорд в соревновании. Бригадиром ее был бритоголовый — знакомый Когана.

«…Прошли во второй шлюз. Там забивали ряжи. Работал паровой копер. Рядом работали десятки топчаков нашего изобретения. Огромное широкое колесо вращалось от того, что внутри его бегали люди».

Ночью Коган сидел у Микояна в вагоне. В окна вагона заглядывали смазчики. Это были тоже заключенные. До отхода поезда осталось пятнадцать минут.

— Дайте мне сводку о состоянии работ на Беломорстрое, — попросил Микоян. — В двух экземплярах, один — лично Сталину.

Коган дал сводку.

— На какое это число? — справился Микоян.

— На сегодняшнее.

Микоян удивленно посмотрел на него:

— Уже на сегодняшнее?

Коган долго не решался: попросить или нет у Микояна визу на посылаемую в Наркомснаб заявку по товарам ширпотреба.

И вдруг, неожиданно для самого себя, сказал:

— Товарищ Микоян, как их называть? Сказать «товарищ» — еще не время. Заключенный — обидно. Лагерник — бесцветно. Вот я придумал слово — «каналоармеец». Как вы смотрите?

— Что ж, это правильно. Они у вас каналоармейцы, — согласился Микоян.

Инженер Ананьев

Работа на Беломорстрое была странной работой для инженера Ананьева. Работа без перспективы, без надежды на концессию. Здесь не было даже самого обыкновенного жалованья.

И спутано было все, даже инженерская иерархия. Он должен был работать наравне с мальчишками, даже не из Технологического института, а из каких-то технических вузов. Ну что в том, что они тоже арестованные, когда у них такой маленький стаж?

Инженер Ананьев в этих условиях работать не хотел. Он умел хорошо разговаривать, хорошо рассказывать, и рассказы инженера Ананьева в бараках были еще интереснее, чем в книге. «Не будем торопиться, — говорил он, — видите вы, как эти бараки похожи на плохой железнодорожный вагон? Вот и будем ехать в этих вагонах через срок».

Разговоры инженера Ананьева были интересно, и была у инженера Ананьева группа, которая вместе с ним собиралась не работать или работать плохо.

Кто же этот инженер Ананьев, прибывший сюда в зеленом вагоне с решетчатыми окнами? Почему он такой настойчивый, такой самоуверенный? Прежде он ездил в других вагонах.

Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели,
Молчали желтые и синие,
В зеленых — плакали и пели.

Это были особенные, густо-синего тона вагоны, салон-вагоны с зеркальными стеклами и кремовыми занавесками на окнах.

В зеркально-синем лаке отражалась начисто выметенная и обрызганная водой платформа и начищенный до золотого сияния станционный колокол.

Иногда на площадку вагона выходил гладкий, важный господин в шинели тонкого сукна с синими генеральскими отворотами. Молодой человек в белоснежном кителе, сверкая нагрудным знаком Института путей сообщения и лакированными голенищами сапог, с особенной, военно-штатской выправкой следовал за генералом-путейцем. Обер-кондуктор в казакине и шароварах, в сапогах бутылками держал руку у козырька. Татарин-буфетчик, поддерживая животом ящик вина, расставив ноги, бежал пополнять запасы вагона. Приподнимались кремовые занавески вагона. Пышные, розовые от сна и умывания дамы, «облокотясь на бархат алый», сонными глазами оглядывали станционные здания и мучительно завидующих станционных девиц.

Так ездили на линию настоящие путейцы, золотая путейская молодежь и их дамы, «камелии» и «дивы», как они назывались в те времена.

«При представлении императору Николаю Первому инженеров в 1836 году Бутурлин отозвался о них с большой похвалой и об одном капитане, что он, кроме того что усерден, очень ученый инженер. Император на это отвечал, что ему ученых не нужно, а нужны исполнители».

Это из воспоминаний А. И. Дельвига «Полвека русской жизни».

Главный инженер строительства Н. И. Хрусталев и инженер А. Г. Ананьев — прораб и ударник строительства

— Кто строил эту дорогу?

— Инженеры, Сашенька.

Это эпиграф из «Железной дороги» Некрасова.

Оказывается, строили дорогу именно эти исполнительные военно-штатские господа в кителях и нагрудных знаках, в сапогах с лакированными голенищами.

Именно они добывали руду, орошали безводную, голодную степь. Делали это холеными барскими руками, с длинным, отлично отшлифованным ногтем на мизинце.

В общем это была каста людей со связями, каста светских людей, хорошо знающих друг друга и свое общество, крепнущей русской крупной буржуазии. Они искали и находили доступ в правящие бюрократические сферы. Среди них были и титулованные, например князь Хилков, барон Врангель, тот самый Петр Врангель, который в 1920 году в Севастополе обманул надежды русской буржуазии и русского дворянства. На петербургских балах вслед за лицеистами и правоведами в качестве шикарных кавалеров так же высоко ценились студенты-путейцы и студенты-гражданцы. Императорский институт путей сообщения, императорский институт гражданских инженеров, императорский горный институт — эти императорские институты выпускали молодых светских людей с дипломами и нагрудными знаками, и даже самые бездарные были в конце концов обеспечены шестью тысячами в год, казенной квартирой, подъемными, суточными, прогонными благами. Учителя, врачи, агрономы должны были думать о будущем, им предстояла вместе с трудной работой труднейшая борьба за существование, — инженеры почти всегда шли в жизнь метко, быстро, наверняка. Слово «карьера» — одно из наиболее характерных словечек старого режима — чаще всего повторялось в инженерских кругах. Оно означало: блага, получаемые на службе, приданое, родственные связи, извлеченные из женитьбы, благоволение промышленников и финансистов и наконец заветную мечту — миллион. Российский капитал занимался грюндерством, ему было мало Урала, Донецкого бассейна, Бакинских промыслов, Ленских приисков, он продвигался на Дальний Восток при помощи друзей царя господ Безобразовых, он проникал в Персию, где на него огрызались британские империалисты. Русскому капиталу нужны были военно-штатские молодые люди с дипломами императорских институтов, гарантирующих известный минимум технических знаний. Но больше знаний русские капиталисты ценили деловитостость, ловкость в обращении с бюрократами, умение быть своим человеком в сферах, способность к «честным спекуляциям». С тех пор как фаворитки Александра Второго превратили Зимний дворец в лавочку, торгующую концессиями, а министерства — в отделения этой лавочки, не переводились в России люди, умеющие забегать с заднего крыльца, умеющие посредничать между бюрократами и капиталистами. Малоподвижные и малопредприимчивые люди с дипломами продавали капиталистам свои знания и работали в качестве обыкновенных служащих. Они двигались черепашьим шагом по пути к карьере и в конце концов добивались «обеспеченного существования» и только. Человек, о котором мы пишем, начинал именно так — инженером на постройке Троицкого моста через Неву, незаметным винтиком, скромным наемным служащим в большом для того времени строительстве. Но он очень скоро понял, что надо постараться самому стать хозяином. Лавируя между неповоротливой глупой русской аристократией и русскими капиталистами, он решил сколотить себе состояние и получить доступ в среду русских Ротшильдов, Морганов и Вандербильдов.

Инженер Ананьев был не из таких людей, которым все доставалось даром. Сперва он должен был работать.

На круглом пьедестале спиною к Марсову полю стоит, прикрываясь щитом, мечом защищая папскую тиару и царский венец, не похожий на себя генералиссимус Суворов.

Перед ним Нева. За Невою низкая серая стена Петропавловской крепости, над нею шпиль собора с косо летящим ангелом.

Старый деревянный на барках мост упирался правее в выгнутый по давно срытым валам Кронверкский проспект.

Прямо к старой деревянной церкви имени святой Троицы строился французский новый металлический Троицкий мост.

Мост строился на заем. Наискосок от моста, за белыми колоннами Биржи, подымались и падали акции металлических заводов. Мост строился долго. Оказалось, что длина моста неверно рассчитана: мост оказался слишком коротким.

Железные арки шли друг за другом, но последний бык стоял на воде. К французскому мосту русские инженеры присыпали дамбу. Подвозили грунт лайбами, подкатывали на конках. В котловане лежали трапы. Катались по трапам тачки. Ходили десятники с бородами, в картузах и молодые бритые инженеры в форменных фуражках.

Дамба медленно росла. В инженерном отношении сооружение было не любопытно. Просто сыпали землю.

Работа эта рядом с легким французским мостом, как будто вычерченным из стали, была грузной и обидной для инженера.

Строили не те инженеры, которые ездили в салон-вагонах с кремовыми занавесками, не те, которые кутили у Донона, у которых были родственники генералы.

Строили те, которые обедали у Доминика, а водку пили у Федорова, где, впрочем, им завидовали.

Строили Ананьевы.

За белыми колоннами Биржи подымались и падали акции, и это было настоящее дело. Мост был ко всему этому как примечание.

Нужно было работать хорошо, учиться у десятников, как лучше положить трапы для тачек, чтобы тачки не мешали друг другу, как больше взять силы у рабочего, заставить его полнее погрузить тачку, быстрее везти ее.

Нужно научиться обмерять выработку, проверять карьеры.

Все это нужно передоверить десятнику, но тогда выбьется в люди десятник, а ты так на всю жизнь останешься рабочей лошадью.

Нужно учиться использовать строительный сезон, учиться глубокой осенью класть грунт так, чтобы он не промерз.

Учиться ладить с людьми, разговаривать с рабочими, шутить со стариками и покупать молодых водкой. Мелкий дождь. Ситцевые вылинявшие рубашки рабочих. Там, далеко, за свинцовой рекой — Биржа, на другом берегу — дворец, памятник, военные парады. Своя квартира на глухой улице, освещенной не голубым газовым, а желтым керосиновым светом.

В котловане у Троицкого моста научился инженер Ананьев развертывать фронт работы, класть трапы, заказывать тачки, расставлять людей. Троицкий мост поправил дела Ананьева. Он через него вышел в люди. Дальше его история идет скороговоркой. Он вырос, как гриб.

В 1913 году, накануне мировой войны, Александр Георгиевич Ананьев организовал «Акционерное общество по орошению Ширабадской долины» и получил от названного общества полмиллиона наличными деньгами и на три миллиона рублей учредительских акций. В 1913 году, за год до мировой войны, Александр Георгиевич был настоящим миллионером, тузом крупного масштаба.

Как это произошло?

Герцен в предисловии к «Былому и думам» говорит об «отражении истории в человеке», отражении исторических событий в биографии современника. Биография Ананьева — в известной степени отражение его эпохи.

Революция 1905 года разбита и загнана в подполье. Небывалые урожаи. Расцвет промышленности и биржевых спекуляций. Поражение на Дальнем Востоке и кровавые потери не отучили русских капиталистов от авантюр. Вылазки в Персию. Наконец продвижение в Среднюю Азию, в так называемые Среднеазиатские владения, ныне Узбекистан, Таджикистан, Туркменистан.

«Ташкентцы» — так называл колонизаторов Туркестана Салтыков-Щедрин.

«Ташкентцы» — имя собирательное. Те, которые думают, что это только люди, желающие воспользоваться прогонными деньгами в Ташкент, ошибаются самым грубым образом.

«Чего хотели эти человекообразные?»

«Жрать! Жрать что бы то ни было, ценою чего бы то ни было».

«Ташкент как термин географический есть страна, лежащая на юго-восток от Оренбургской губернии. Это — классическая страна баранов, которые замечательны тем, что к стрижке ласковы и после оголения вновь обрастают с изумительной быстротой. Кто будет их стричь — к этому вопросу они по-видимому равнодушны, ибо знают, что стрижка есть нечто неизбежное в их жизни. Как только они завидят, что вдали грядет человек, стригущий и бреющий, то подгибают под себя ноги и ждут… Как термин отвлеченный, Ташкент есть страна, лежащая всюду, где бьют по зубам и где имеет право гражданственности предание о Макаре, телят не гоняющем».

По Аму-Дарье плывет колесный пароход «Цесаревич». Капризная, внезапно мелеющая река, вплоть до горизонта вся в бурых и рыжих отмелях. Чета Ананьевых, военный инженер в обер-офицерском чине и его жена, захудалого княжеского рода, едут в крепость Термез на афганской границе. В кают-компании специфическое общество русских колонизаторов Туркестана. Морские офицеры, сосланные за гомерическое пьянство и дебоши в амударьинскую военную флотилию. Чиновники ирригационного ведомства. Дипломатические чиновники при «независимых» бухарском эмире и хане хивинском. Священники гарнизонных церквей, поп-миссионер. Подрядчик Шамсудинов и молодые бухарские купцы, получившие лоск в петербургских и московских кафе-шантанах. Пожилые львицы из полусвета, ищущие успеха и бешеных туркестанских денег и эмирских драгоценных подарков. На палубе русские рабочие из Тамбовской губернии, выехавшие за работой на край света.

В такой обстановке вы впервые встречаетесь с Ананьевым. Чтобы понять, каким образом его занесло в Термез, нужно вспомнить о том, что дед Ананьева был офицером кавказской армии. Есть некоторая преемственная связь между дедом, представителем русского империализма, и внуком, будущим крупным акционером, учредителем концессии по орошению Ширабадской долины.

Город Термез. Тихая, не лишенная своеобразной прелести «гарнизонная жизнь». 1905 год миновал. Волнения гарнизона в Ташкенте уже в прошлом. Казаки себя показали и проучили «обнаглевшую солдатню». Балы в гарнизонном собрании, карты, романсы, рассказы про красивое прошлое, прошлое Скобелева, Кауфмана Туркестанского, Куропаткина, Комарова…

Где гусары прежних лет,
Где гусары удалые…

Рассказы про выдуманную в Кушкинской крепости игру в «кукушку», когда на карту ставили офицерскую жизнь, а не радужную «катеринку» или «петра». «Реки шампанского, красивые и смелые женщины, львицы, переменившие снега Северной Пальмиры на туркестанские пески и горячие ветра», мимолетные и бесконечные романы, кавалькады, охота на джайранов. Чем не колониальный роман, русский колониальный роман в духе Карамзина, Немировича-Данченко, Брешко-Брешковского. Русские тройки с бубенцами бок о бок с караванами верблюдов и слонами эмира бухарского.

Он жил в вассальном ханстве Российской империи, среди средневекового варварства, пыток, казней, тюрем-клоповников.

Русские офицеры и чиновники были экстерриториальны, их развлекали нравы двора азиатского князька-эмира и его беков. Беки по очереди содержали двор эмира, его дам, доставленных специальными своднями из Петербурга, Парижа и Будапешта, его бачей, его лошадей и упомянутых выше слонов. Бек имел право предавать смерти жителей провинции, и провинция была у бека на откупе.

Когда инженер Ананьев писал заметки о своем прошлом, вся эта жизнь была у него позади. «Время прошло весело и незаметно», пишет он, но вслед за этим веселым и незаметным временем он пережил десятилетие войны и революции, и это десятилетие научило его обращать внимание на темные стороны его прошлого. Он упоминает о титуле «усладителя дней эмира», который был присвоен молодому и красивому придворному, но он помнит и мучительную публичную казнь батрака, дехканина, который принял на себя вину бая. Батраку перерезал горло палач на Базарной площади, и труп висел три дня, перекинутый через шест, как баранья туша. Безумная старуха-мать ползала у трупа единственного сына. Она не могла выкупить труп, и тело выбросили на свалку — так эпически просто заключает Ананьев.

Два прожитых десятилетия, война и революция научили Ананьева думать о прошлом. Оказывается, у него на памяти не только кавалькады и красивые и смелые женщины… Он видел землянки и шалаши, где в повальных болезнях, малярии и повальном пьянстве лежали строящие крепость рабочие — Козловы, Мигуновы, Соколовы, плотники, печники и землекопы из Нижегородской, Саратовской и Тамбовской губерний. В некотором смущении он пробует найти себе оправдание в том, что он был посаженным отцом у них на свадьбах и крестинах детей и потешал их легким и веселым нравом…

Дальше вы увидите, чего стоил этот легкий и веселый нрав многим таджикским дехканам…

«Велик будет тот человек, который восстановит орошение Ширабадской долины».

Посмотрим, действительно ли был велик человек, затеявший это дело, и в чем заключался его подвиг.

«В 1910 году, — пишет он, — я занялся „личным крупным предприятием“ и ушел в отставку в чине капитана».

«Личное большое предприятие» инженера Ананьева заключалось в том, что он учредил акционерное общество по орошению семидесяти тысяч гектаров земли в Ширабадской долине.

Расшифруем слово «учредил» и попробуем понять, за что собственно инженер Ананьев получил полмиллиона наличными и на три миллиона учредительских акций.

Сюда, во дворец эмира бухарского, Ананьев ездил в гости

У читателя, не вполне понимающего, что означали при старом режиме слова «провести дело», «финансировать предприятие», зарябит в глазах от фамилий, титулов, чинов и званий людей, участвовавших в «проведении» и «финансировании». Он остановит внимание на фамилиях лиц, так сказать, доисторического масштаба, от военного министра Сухомлинова до князя Андронникова, известного своей близостью с Распутиным. Ниже, по иерархической лестнице, следует командующий войсками Туркестанского военного округа генерал Самсонов, затем Куш-беги, т. е. первый министр его высочества эмира бухарского, министр, получивший пятьдесят тысяч, и однажды его высочество эмир и генерал-адъютант Николая Второго предоставил инженеру Ананьеву концессию сроком на девяносто девять лет, т. е. до 2009 года, и на подлинном соизволил начертать: «Да будет гак». Пока «инженеры со связями типа Новосильцева» вертятся на светских раутах и в приемных министерств, инженеры Ананьевы заботятся об акционировании нового предприятия. Тут появляется имя миллионера Коновалова, будущего премьер-министра Временного правительства, который впоследствии, при других обстоятельствах, встретится с Ананьевым. Наконец комиссионеры за сто тысяч рублен комиссии обламывают дело с персидским торгово-промышленным банком, и концессия передана банку, а комиссионные располагаются по рукам тайных, действительных статских советников, по рукам деловитых адвокатов, правителей дел, секретарей, адъютантов, балерин, своден, генеральских содержанок.

Сложная машина подкупов, взяток, нажимов через людей со связями делает последний оборот, и отставной капитан инженерных войск Ананьев, скромный инженер, ведавший работами по постройке Термезской крепости — миллионер, капиталист, делец крупного масштаба.

Наконец следует торжественный финальный аккорд.

Его императорское величество утверждает устав нового акционерного общества при содействии в этом деле командующего войсками Туркестанского военного округа генерала Самсонова.

Это произошло в 1913 году. Почти три года понадобилось для того, чтобы «акционировать» Ширабадскую концессию. Дальше инженер Ананьев предпринимает шаги к «получению аналогичной концессии на Вахте», но — эпически заключает он — «Вахт был осуществлен уже при советской власти».

Ширабадская концессия утверждена. Начинается второй акт трагикомедии, торжественный выезд на места. Снова тройки, пикники, прогулки, «светские люди», снова реки шампанского. В качестве консультанта приглашен знаменитый инженер Кюньев, строитель Мессопотамской оросительной системы, — опять банкеты и прогулки, почетные встречи, пресмыкающиеся чиновники эмира, взяточники-беки.

«Население относится враждебно», объективно отмечает Ананьев.

Но есть эмирские сарбазы, есть наконец русские войска, охраняющие эмира и беков. Дело кончилось «восстанием дехкан и рабочих и захватом отнятых у дехкан земель». Но «договор с эмиром действовал», эпически и лаконически заключает Ананьев.

Он возвращается от Царицына по Волге до Нижнего. На пароходе — артисты «Летучей мыши», молодые женщины, актеры, музыканты…

«Время прошло весело и незаметно». Впрочем, читатель уже понимает, что перед ним не только весельчак и балагур, эпикуреец, дамский угодник, а и настоящий делец, капиталист с мертвой хваткой, представитель класса эксплоататоров и будущий враг пролетарской революции.

Следующая страница жизни Александра Георгиевича — персидская авантюра, вылазка в Персию в качестве разведчика русского капитала и военного министерства. Экспедиция в южную Персию, направленная против английского экономического влияния в этой стране.

Влиятельные круги финансистов оценили способности Ананьева. Они доверяют ему довольно деликатную миссию, которая заключается в том, чтобы обработать персидского принца Акбер-Мирзу, крупного землевладельца в Исфагани. «Симпатизируя русским», он предлагал им в аренду свои нефтеносные участки.

Сто рублей суточных, расходы за счет Персидского отделения Государственного банка — и Александр Георгиевич отправляется в Персию. Он путешествует как знатное лицо, как жених в обитой атласом свадебной карете. При нем конвой из тридцати персидских казаков и камердинер «мосье Иван», беглый каторжник из России. В карете же по поручению восточного отдела военного министерства Ананьев составляет описание маршрутов, подробное описание дорог, ведущих в южную Персию.

Затем встреча с принцем — восточным деспотом — и короткое упоминание о «борьбе населения с деспотом и уходе населения в горы». Приключения Ананьева, его поездки к бахтиарам, его взаимоотношения с англичанами, подозрительно поглядывающими за странствиями русского авантюриста, — все это могло бы занять целую главу в описании карьеры Ананьева. Но он недолго останавливается на этом эпизоде. Он возвращается в Россию. Вскользь он упоминает о скупке земель за бесценок у племени иомудов на восточном берегу Каспийского моря, о своем появлении в новой роли члена правления «Акционерного общества по изготовлению радиостанций и магнето» и довольно подробно останавливается на личной жизни, на интимных переживаниях эпикурейца и светского человека. Внезапные «угрызения совести» толкают его за границу, где живет его жена. Он отправляется в Германию накануне войны, но благополучно пробирается из Германии в Россию в тот же год, когда при помощи Сухомлинова русская армия, «серые герои», «святая скотинка», прет, но без патронов и снарядов, на немецкие пулеметы и пушки.

Капитан инженерных войск Ананьев формирует тыловую бригаду ополчения. Он действует в ближнем тылу, в районе Брест-Литовска. «Хаос», отмечает он.

Хаос, но жизнь продолжается, жизнь в землянках, вино, картишки, опасные для здоровья связи. Сильные ощущения все же дает «брестский мешок». Взорваны мосты, люди, не успевшие перейти через мост, гибли на глазах Ананьева под ураганным огнем немцев. Затем работа в тылу VIII армии. Девяносто тысяч человек работают у Рожищ, девяносто тысяч крестьян — мужчин и женщин, «идет сплошной разврат», а по дорогам неисчислимая волна беженцев, выселяемых из зоны военных действий. «Едем в штаб — там разливное море». Фрейлина, сестра милосердия Наташа просится на позицию ради сильных ощущений. Фронтовой флирт, казачья сотня, нагруженная награбленным, отступление…

«Война потеряла свой острый характер», меланхолически замечает Александр Георгиевич. И он возвращается в тыл, в Петербург, в центр биржевых операций, спекуляций, распутиниады. Две жены, две семьи, две квартиры, путаная личная жизнь — время течет невесело и не так уж незаметно, как было в те годы, когда начинал свою деятельность молодой инженер Ананьев.

«Впервые начал интересоваться политической жизнью», говорит он, не понимая, что он все время интересовался политикой того строя, который дал ему миллионы и сытую и беззаботную жизнь, не понимая, что всеми силами он поддерживал этот строй и гальванизировал разлагающийся труп императорской России.

Дело идет к Февральской революции, и устроившийся в тылу, в школе прапорщиков инженерных войск, Александр Георгиевич Ананьев имеет честь поздравить юнкеров с бескровной революцией.

Здесь начинается новый изгиб карьеры, и Александр Георгиевич появляется перед нами в образе полковника Ананьева на эпизодических ролях в исторической комедии Февральской революции.

Он появляется в роли коменданта Таврического дворца. Ему поручают охрану драгоценных жизней министров — Протопоповых и Горемыкиных, его выбирают на должность начальника школы прапорщиков инженерных войск.

Мы бы не дали так много места разговорчивому инженеру Ананьеву, если бы не говорил он об интересных вещах. Сейчас читатель увидит его в новой, почти исторической роли, в должности начальника обороны Зимнего дворца, начальника обороны Временного правительства.

Говорит он подробно потому, что жалко ему пропустить что-нибудь про себя.

«Буржуазная республика делалась все бесформенней и неопределенней, обыватель недоумевает и тревожится: что-то будет».

Этой записи в заметках Ананьева предшествует краткое упоминание о генерале Корнилове, с которым Ананьев встретился в Москве во время государственного совещания:

«Решили развлечься, поехали в Москву, где в то время собиралось государственное совещание, собранное Керенским. Выступал генерал Корнилов, с которым я познакомился еще в Туркестане во время совместной рекогносцировки амударьинских границ Афганистана.

Кутнули у Яра и в Стрельне. Из Москвы, с большими неудобствами, в переполненном пролетариатом вагоне, вернулись домой».

Здесь большой перерыв в записях Ананьева, и автор переходит сразу к дате 1917 года 24 октября.

«Рано утром 24 октября неизвестный поручик-артиллерист принес телеграмму Керенского с приказом немедленно выступать к Зимнему дворцу для защиты членов Временного правительства. Думать некогда, надо действовать. Присяга принесена несколько дней назад. Перед выстроенной на плацу школой прочел приказ. Команда солдат отказалась итти. Оба ротных командира и несколько офицеров скрылись. Остальные, около 400 человек, захватили патроны и с барабанным боем прибыли на площадь к Зимнему дворцу, к Александровской колонне. Из дворца вышел верховный комиссар Станкевич, бывший мой адъютант, поцеловался со мной, произнес речь юнкерам и приказал взять телефонную станцию на Большой Морской, только что занятую большевиками. Мой двоюродный брат, поручик Синегуб, с двумя взводами беглым шагом скрывается под аркой Главного штаба».

В этих эпизодах, как, впрочем, и почти во всех отрывочных записях Ананьева, ценна прежде всего откровенность, непринужденная искренность автора. «Решили развлечься — поехали в Москву. Поехали развлечься в Москву на государственное совещание. Кутнули у Яра и в Стрельне». Все свои, все знакомые: Корнилов — знакомый по Туркестану, верховный комиссар Станкевич — бывший адъютант и даже поручик Синегуб, с двумя взводами атакующий взятую большевиками телефонную станцию, — двоюродный брат Ананьева. Оказывается, надо защищать «членов Временного правительства».

«Прошло полчаса. Никаких распоряжений. Должен же быть какой-нибудь руководитель обороны. Со стороны здания Сената раздались выстрелы. Площадь опустела. Чтобы не стоять на открытом месте, ввел отряд во внутренний двор дворца. Послал отыскать коменданта. Никого не нашли. Появился опять Станкевич. Заявил, что я назначен начальником обороны.

Представляюсь правительству. Коновалов — старый знакомый по ширабадским делам, Терещенко — сахарозаводчик, военный министр Малиновский, социалист Ефремов и еще человек восемь сидели в креслах углового круглого зала второго этажа. Двое неизвестных мне нервно ходили по комнате. Керенский чуть свет уехал по направлению к Гатчине за верными правительству войсками. Прибытие их ожидалось с часу на час. Надо продержаться до вечера — говорил Коновалов — к вечеру прибудет Керенский».

В Зимнем дворце он, оказывается, не знает только двоих, «нервно ходивших по комнате». И его тоже знают как человека деятельного и решительного, способного продержаться до вечера, пока прибудут верные правительству войска. И действительно, он начинает оправдывать доверие своих добрых друзей и знакомых.

«Я изложил план действий защиты: ограничившись территорией Зимнего дворца, выявить защитников, ознакомиться с планом дворца, в котором более тысячи комнат, много коридоров, входов и выходов, озаботиться о продовольствии и боевых припасах, построить перед входами и воротами баррикады из дров… Главное, надо разъяснить защитникам создавшееся положение, причины и цель обороны.

Пальчинский и Рутенберг были посланы разъяснять, я с помощью своих офицеров собрал в одном из кабинетов начальников частей — трех петергофских военных школ, 6 орудий Михайловского училища, 2 батальона женщин-ударниц, 2 казачьих сотни, отряд добровольцев и мою школу. Отряд большой, но условия для обороны складывались неблагоприятно: половина нижнего этажа дворца, обращенная окнами на Неву, занята лазаретами с ранеными, громко протестовавшими против военных действий; воинские части, собранные наспех, не представляли собой какой-нибудь объединенной организации; почти все офицерство отсутствует…»

В этом пессимистическом признании «офицерство отсутствует» есть нечто, объясняющее пессимизм и равнодушие самого Ананьева, обнаружившееся уже в самом начале его записей.

«Буржуазная республика делалась все бесформенней и неопределенней». Бесформенное и неопределенное Временное правительство не могло быть знаменем для таких решительных людей, как полковник Ананьев и его «офицерство». Драться за Керенского у них не было желания. Они очень скоро нашли себе более подходящие белые и трехцветные знамена атамана Краснова, Каледина, Корнилова. И в следующих боях офицерство, как известно, уже «не отсутствовало».

«В одном из докладов, которые я делал правительству почти каждый час, я высказал возмущение подобной постановкой дела. „За своих юнкеров ручаюсь, остальные же части возбуждают сомнение“, докладывал я правительству. Действительно, первой ушла из дворца батарея Михайловското училища — сдалась Павловскому полку. Затем бросили дворец две казачьи сотни, объявив, что их спровоцировали, а петергофские школы все время волновались и хотели уйти, и только изворотливость Пальчинского удерживала их.

Плана дворца не нашли, баррикады из дров построили и заняли цепью юнкеров. Под натиском броневика вернулся Синегуб с юнкерами после неудачной попытки взять телефонную станцию. Со стороны Главного штаба начался ружейный огонь. Звон разбитых стекол, истерика у малодушных и неуверенность у всех».

С одной стороны — «тревога и неуверенность», с другой — растущая активность бойцов и агитаторов:

«Оглушительный взрыв в пролете одной из лестниц; посылаю охотников на чердак; приводят трех матросов, забравшихся туда через Эрмитаж и бросавших ручные бомбы. Арестовали, посадили в кабинет, смежный с моей комнатой. Привели захваченного агитатора… По телефону сообщили, что занято здание штаба округа — вызвались вернуть здание женщины-ударницы. С закрытыми глазами, с криками „ура“ они бросились к штабу округа…

Так началась перековка Ананьева

Верные войска Керенского не появлялись. Темнело. Привели какого-то мертвецки пьяного штабс-капитана. Уложили его в одной из комнат. Через несколько времени прибыла делегация женщин-ударниц женского батальона с претензией ко мне по поводу ареста их начальника штаба. Показали им штабс-капитана. Оказался именно тот, кого они искали Унесли его к себе».

«Через проходы, очевидно нам неизвестные, проникла во дворец большая группа матросов и красногвардейцев и отрезала часть здания. Ударницы, петергофские школы сдались».

«В числе защитников остались только моя школа и отряд добровольцев. Из боковых коридоров напирали густой массой осаждающие, спускались по лестницам. Удерживая с трудом натиск, пришлось отступить в помещение, ближайшее к комнате, где сидело правительство. Еще один коридор отрезан, сдались часть юнкеров и все добровольцы. Осталась со мной небольшая группа юнкеров, человек пятьдесят…»

Записи начальника обороны становятся схематичными, и это естественно — приближается развязка.

«Час ночи. Мы и атакующие стоим друг против друга с взведенными винтовками, с гранатами в руках. Раздаются крики: „Долой Керенского! Где Керенский?“ Докладываю правительству, что развязка близка, достаточно одного залпа, и через трупы горсточки защитников осаждающие ворвутся, и возможны эксцессы. После краткого совещания Коновалов поручает мне принять меры к прекращению обороны, так как „правительство сдается, уступая насилию“».

«Выхожу на тридцатиметровую площадку между враждебными сторонами, вызываю Чудновского и передаю ему слова Коновалова, требую назначения надежного караула, которому мною и будут переданы члены правительства. „Ружья к ноге“, командую юнкерам».

«Толпа схлынула, опустел коридор. Нас забыли. „Что будет дальше?“, спросил меня юнкер Песельник. Посмотрим. А пока поищем выхода. Через несколько шагов нас встретила толпа кронштадтских матросов, арестовала, обезоружила и повела к казармам Павловского полка. Сознание неминуемой гибели наступило. Какая-то полная апатия и спокойствие. Чувство необыкновенной усталости после двадцати часов движения, волнений, переживаний. Без пищи — за весь день один бокал красного вина, принесенный дворцовым лакеем…»

На этом собственно и кончаются записи полковника инженерных войск Ананьева, относящиеся к его кратковременному пребыванию в должности начальника обороны Зимнего дворца. Кронштадтские матросы, представители революционной, советской власти, арестовали полковника Ананьева. Начальник обороны недолго пробыл в заключении: ему удалось скрыться, но этот арест интересен для нас потому, что это был первый арест Ананьева советской властью.

В промежуток между первым и последним арестом прошло почти тринадцать лет. Формулярный список инженера Ананьева, события его жизни за эти тринадцать лет по-прежнему отражают историю нашего бурного времени.

Первый арест в октябрьскую ночь 1917 года, разумеется, не обескураживает Александра Георгиевича. Друзья и приятели видят его, полковника, едва ли не в эту же ночь штатским в ресторане «Медведь». Он рассматривает себя как героя, ему несколько досадно, что в ту самую ночь, когда он играл, так сказать, историческую роль начальника обороны Зимнего дворца, в ту самую ночь, когда «правительство» уступало насилию и он объявлял об этом факте на тридцати метровой площадке в Зимнем дворце, приятели непринужденно кутили в «Отель де Франс», в нескольких шагах от дворца.

«Заниматься предприятиями и накоплениями миллионов не приходилось», меланхолически замечает Ананьев. «Получил из банка под залог акций двести тысяч», продолжает он и не обходит молчанием взятку в тридцать тысяч рублей, которую пришлось сунуть председателю правления банка. Очевидно, это были все те же учредительские ширабадские акции, которые еще котировались на черной бирже питерских спекулянтов.

Далее описание жизни Александра Георгиевича теряет свою стройность.

Начинается период странствований с севера на юг. Несмотря на то что передвижение происходит «под угрозой быть выброшенным из вагона», Александр Георгиевич прибывает в Киев, встречает новый 1918 год и проводит несколько невеселых дней и ночей в гостинице Франсуа, вернее, в подвале гостиницы, потому что именно в эти ночи происходит бомбардировка Киева революционными войсками. Затем происходит его исход из Киева на Святошино и возвращение через Сарны в Петроград, куда Александр Георгиевич благополучно прибывает весной 1918 года. Он принимает посильное участие в работе советского учреждения Хлеболес, вскользь упоминает о продовольственном съезде в Москве и опять о каких-то кутежах у Мартьяныча, о своей работе в Главводе и «споре о пределах национализации флота». В общем трудно проследить неплодотворную деятельность этого энергичного, при других обстоятельствах, человека. Одно можно сказать с уверенностью, что работа в советских учреждениях не увлекала Александра Георгиевича. На его горизонте появляется некий норвежский консул, и единая Россия в лице Ананьева и единая Норвегия объединились для осуществления одной спекуляции, товарообмена рулонов газетной бумаги на сахар гетманской державы. С удостоверением Хлеболеса и в сопутствии норвежского консула инженер Ананьев без особых приключений через Оршу прибывает на территорию гетманской державы и осушает бутылку красного вина, купленную у немецкого солдата.

Ананьев попадает в имение сестры, в усадьбу, с корабля на бал. Полное благодушие, пирушка с немецкими черными гусарами…

Марш вперед,
Трубят поход
Черные гусары…

С бала на корабль.

Ананьев путешествует по Днепру. Гомель, ужин в обстановке дореволюционного быта и опять Киев.

Здесь, в Киеве, жизнь Александра Георгиевича принимает характер карнавала, костюмированного бала, то при дворе ясновельможного гетмана Павла Скоропадского, то в салонах Петлюровской директории. В качестве масок выступают «двухбунтужный атаман» Натиев, «горящий ненавистью к большевикам», корпусный атаман Балбачан — бывший гвардейский офицер, наконец гетманский министр Бутенко, переодетый няней и удирающий под охраной сечевиков на юг.

Опять «весело и незаметно течет время». «Министерство Шляхив», т. е. хорошо знакомое путейское ведомство, старые приятели — путейцы.

Мимоходом едет в Оршу с немецким пропуском выручать из «Совдепии» семью. Крушение гетманщины, и вот у него в руках петлюровское посвидченне, удостоверяющее, что Ананьев Александр «украинский громадянин и руху не подлежит». «Живем относительно спокойно, — замечает Ананьев, — в государственном аппарате те же лица, но под новой маской».

Относительно спокойная жизнь прерывается бегством через Полтаву, Николаев, в Одессу, где вымпела эскадры, зоны влияния, добровольцы, греки, украинцы, бандиты, Мишка-Япончик — несравненная, неповторимая по разнузданности, бесстыдству, продажности колоритная эпоха…

На глазах у Ананьева происходит падение Одессы, происходит паническое отступление превосходно вооруженных и снабженных интервентов. На глазах у Ананьева его приятели — махровые белогвардейцы, спекулянты и рвачи — покупают себе места на палубах грузовых пароходов и пешком и верхом пробираются из Одессы в Румынию.

Эвакуация и возможность удрать за границу.

За границей много инженеров средней квалификации. Если на Троицком мосту работали французы, то они работали от французских акционеров. Кому нужен во Франции инженер Ананьев, умеющий организовывать земляные работы? Пусть гвардейские пехотные офицеры рвутся на пароходы. Полковник инженерных войск Ананьев останется при заводах.

Ему незачем было ехать за границу. Это был бы бессмысленный поступок. Хозяин должен вернуться. Донецкие шахты, нефтяные земли, железные дороги — их нельзя бросить. Первым человеком будет тот, кто остался при деле, кто сохранил имущество.

Ананьев остается, он еще готов бороться с революцией. Он еще в силах вести тайную и даже открытую борьбу. Но не с деникинцами же, не с врангелевцами итти на красных. А с кем? Остается тайная, но крепкая надежда на интервентов, на помощь извне. Эта надежда опять приводит Ананьева в ряды тайных врагов революции.

Он работает в Гублескоме. Он как бы легализован, но у чекистов, у большевиков есть нюх. От него за километр пахнет контрреволюцией. Его ищут и находят. Арест. Обвинение в «создании аппарата с целью дискредитирования советской власти».

Ананьев на принудительных работах по заготовке дров. В лесах бродят банды атамана Хмары, атамана Аыхо. Отношение свое к советской власти он определяет словами «аполитичность», «лойяльность». Но он признается: «Знал, что под видом лесозаготовок многие из инженеров и техников ищут лазейку для перехода границы». Многие, слишком многие знали, что в некоем городе, в некоем советском учреждении сидит друг-приятель Александр Георгиевич, который не подведет… «Идеологически я был чужд советской власти. Принял нэп как эволюцию, как зарю демократической республики», откровенно продолжает Ананьев. Он служит, именно служит, а не работает в управлении курортов Наркомздрава, в Сахаротресте в Харькове, в качестве зава производственной части ВУПЛа. И глаз ВЧК-ГПУ по-прежнему обращен на него. С 1923 года он состоит на особом учете ГПУ, в 1925 году его сокращают как антисоветский элемент; чутье не обманывает чекистов: Александр Георгиевич Ананьев, вся жизнь которого прошла перед нами, действительно чуждый, вредный элемент. Он мечтает о работе в иностранной концессии, в то же время его тянет снова в Среднюю Азию, где он нашел связи, успех в делах и миллионы.

Тринадцать лет назад он уехал отсюда капиталистом, крупным дельцом. И опять он видит Ташкент, но Ташкент без генерала Самсонова, без бряцающих ташкентцев, без опального великого князя, сосланного за кражу, без чиновников-колонизаторов, без бухарских купцов и попов-миссионеров…

История как бы повторяется. Он — начальник Ширабадской изыскательской партии. Поездка в Термез, старые связи, старые знакомые, воспоминания о реках шампанского, веселой гарнизонной жизни, кавалькадах, охотах. В ту пору ему не приходит в голову мысль о том, что его Ширабадская концессия обрекла на голодную смерть дехкан и что охраняемый царскими штыками договор с эмиром действовал на спинах ширабадских дехкан. Он подумал об этом позже, — ив тот момент когда ему пришла в голову эта мысль, появился на свет и открыл глаза другой Ананьев.

В 1927 году это был еще прежний старый Ананьев, бывший делец и бывший начальник обороны Зимнего дворца. «Процесс работников водного хозяйства меня не коснулся, но навел на размышления», замечает он задумчиво.

Все те же размышления о работе в иностранной концессии, как «на острове среди советского моря».

Опять Москва, Ананьев — главный инженер Москоопстроя. «Во главе конторы подозрительные дельцы», замечает он. Отдадим должное его наметанному взгляду. Немало жулья, немало проходимцев видел на своем веку этот человек. Далее мы видим Ананьева в должности главного инженера Узбекистанского водного хозяйства.

«Я замалчиваю нецелесообразные ассигнования, ведущие к замораживанию капиталов, созданных трудящимися, — откровенно говорит он, — я покрываю бесхозяйственность сотрудников, умалчиваю о Зимнем дворце и прочих мелких авантюрах».

Старые связишки и страстишки привели его к Ризенкампфу, крупному специалисту-гидротехнику из касты советских людей, из замкнутой касты гидротехников и путейцев. Они осуществляли грандиозную систему орошения Узбекистана и тем временем лишили воды систему мелких арыков, лишили страну хлопка.

Ширабадская долина была для инженера Ананьева полем битвы.

Он не собирался заниматься орошением, он хотел дать еще один бой советской власти. Генеральное сражение под Зимним дворцом было проиграно. Дело в Ширабадской степи было тоже проиграно, и инженер Ананьев оказался на Беломорстрое.