I
Всю ноченьку проплакал Ларька. На утро еле голову от подушки оторвал.
Шутка ли в деле — брата Яшу в солдаты зовет Колчак, чтоб ему там в тартарары провалиться Колчаку этому самому, какой он там есть. Мать плачет, отец туча-тучей ходит, а дед покрякивает да одно свое твердит внуку Якову:
— Чё, милый сын, сделашь… Надо послужить, колды очередь пришла. На тем и свет стоит.
Чует Ларька, что не на том свет стоит, чтобы Яшунька под пулю шел, и бьется Ларька в рыданиях, жалея Яшуньку.
Крепко любил двенадцатилетний Ларька старшего брата. Отродясь не обижал его Яша, а все смехом да шуточкой.
— Ну, Ларьша, айда коней путать, — весело, бывало, скажет он, да по плечу ласково брата хлопнет, а тот и рад. Бороться начнут, — Яша нарочно младшему поддается С поля то ягод картуз целый Ларьке привезет, то стручьев гороховых.
Любимым делом Ларьки было ездить с Яшей на рыбалку. С дедом совсем не то, что с Яшей, Дед, плывя в лодке, все молитвы про себя поет да на Ларьку поварчивает, а Яша песенки развеселые поет, грести да править учит Ларьку. А то еще натянет сладких камышевых корней, да кормит ими Ларьку.
Ларька из тоненькой камышинки сделает дудочку и сидит, петушком молодым, в нее кукарекает, а кругом камыши зеленые, озеро сверкающее да чайки серебряные в голубом просторе чеканятся. Больно уж чаек да стены камышей любил Ларька. Вырос он у озер серебряных с пеной белоснежной на песочных берегах. Даже запах озера, немного рыбный, немного тинистый, немного смоляной от лодок рыбацких, любил он.
Ночью варят они с Яшей щербу из жирных карасей, о том да о сем калякая. Сменные сети, озером родным пахнущие, сушатся.
Весело было им с Яшей, что и говорить, а теперь… Сжало Ларькино горло слезами.
Встал парень, умылся, а на думке одно: сгибла бы война эта никчемушная, не взяли бы Яшуху из дому.
На дворе трое стоят шушукаются: Яшуха, картуз на лоб натянув, исподлобья выглядывает, да топориком по телеге постукивает; отец, в землю глядя, соломинку вертит в руках, а дед бородой да рубахой пестрядинной трясет, сердится: смолкли, увидев Ларьку, по сторонам заоглядывались.
Смекнул Ларька, что дело неладно и шмыгнул за малушку. Встал за угол и слушает. Чует его сердце, что дело Яшухи касается.
— Не для того я его на свет произвел, чтоб дать на окрошку искрошить, на поруганье отдать, — слышит Ларька голос отца.
— Не наш один. Ты не отдай да другой спрячь, и кто же на защиту нашу встанет? — ворчит дед.
— Защитники они. Вон Куроедова Ермила плетями задрали, а за что? Гимнастерку военную не отдал, когда одежу собирали. Нет им моего сына и весь сказ, — режет отец.
— А ежели спрячешь, — лиха наробишь, — возражает дед.
Все понял Ларька. Не вытерпел он, выскочил из-за угла и прямо к брату:
— Яшинька, бассенький, спрячься ради Христа, не ходи воевать. Вон Митюха Набоков навоевал, что без ноги да без носу домой заявился. Робить не может. Как в наклон чё поробит, — носом — ротом кровь кинется.
Зацыцкали, затопали на Ларьку дед с отцом.
— Ты чё, сдурел? Да кто из нас про это говорил?
Дед за чуб подергал — Не хлопай здря, пятненыш, не подводи под плети.
Я Ларька свое — Слышал я, не глухой, — а что кто подведет, так это еще не пытано.
— Еслив пикнешь кому, захлестну, — пригрозил дед.
— Не пикну.
День прошел, два — как ни в чем не бывало, только Глафира, мать Ларьки, с заплаканными глазами ходит да тяжко вздыхает. На третий день поздно вечером пришел сосед Андрон Набоков, угрюмый мужик, с сыном Васильем.
Долго шептались мужики, а мать что-то зашивала в мешки и плакала. Дед, кажись, снова спорил, так как Андрон возражал ему угрюмо:
— Нет, ты, дедушка, не говори этого. Эта война нам ни к чему. Извели у меня одного сына. — другого помешкают, не дам.
— Да и чё тут толковать, — вторил Гурьян Веткин. — Дело решеное. Не дадим сыновей увечить — и только. Где нам от этого польза-то? Окромя дранья мы ничего от них, от подлецов, не видали. Свобода, свобода, а дохнуть нечем. Казаков и при Николае мы видали.
— Чего там и говорить, — махнул рукой Андрон.
— Ну, а теперь, мать, не мешкая, собирай, чё надо, про случай.
Парни тоже шептались меж собой.
Ларька, с конями убираясь, главное прослушал, но по обрывкам речей понял, что дело идет об Яшухе с Васюхой.
Отец снова отослал Ларьку в огород наломать лошадям подсолнечных листьев, и когда Ларька вернулся из огорода, в избе, кроме матери, да деда, никого уже не было. Дед хрустел пальцами и о чем то тяжко думал. Мать схватила Ларьку и, крепко прижав его к своей груди, заколыхала его, как в люльке, рыдая и качаясь во все стороны.
— Соколики вы мои ясные. Детоньки мои сердешные. Да на то ли я вас, моих голубчиков сизеньких, ростила. Да схвати их в глотку всех и Колчаков этих, — при читала Глафира.
— Стой. мама. Где мужики?
— Ох, Ох. Не говори ты, мой батюшка.
— Мама. Да говори скореича, некогда, — рявкнул «соколик ясный».
— Нельзя, сынок, сказывать-то, не велели мужики. Ежели тебя кто спросит, — где Яков, ты одно говори, что по соль с городскими уехал.
Не почуявши ног своих, бросился Ларька из избы. Туда-сюда глянул, — нет, словно пропали мужики.
Поздно ночью вернулся отец, а Якова не было.
Слышал Ларька, как отец впотьмах вздыхал да ворочался, а мать всхлипывала, плача.
На утро старшие, все трое, как будто с оглядкой ходили, а Якова так и не было. Дед на рыбалку поехал, впервые не взяв Ларьку. Как ни просился тот, — неумолим был дед. Заметил Ларька, что с того дня больно часто стали дед с отцом на рыбалку ездить и даже мать иногда ездила, будто бы рыбу пластать.
В селе же Камышах, где жил Ларька, той порой парней молодых в солдаты брали. Стон стоном в деревне стоял. Матери, сестры, молодые жены причитали, как по покойникам.
«Отлетает ли наш да соколичек в чужедальную сторону», надрывно пели женщины, провожая рекрутов, Глафира, сжав губы, с бледным лицом, смотрела в окошко, не выходя на улицу.
Слух прошел по деревне, что много парней сбежало от солдатчины, скрывшись, неизвестно куда. Говорили, что плохо родителям будет за это. Понял тогда Ларька, что Яша тоже сбежал. Эх, узнать бы куда!
Он, Ларька, хоть убей его, — ни за что бы не выдал брата, ну, раз же ему не сказывают. По ночам отец куда-то уходил, — проследить же нельзя было: мать дальше своего двора шагу не давала ступить. Невыносимо скучал Ларька по камышам да по озеру рыбальному и однажды решил самовольно пойти на рыбалку, но отец воротил его с полпути. Кто знает, сколько бы недель не видать было Ларьке любимой рыбалки, но случилось такое, что все переиначилось.
II
Приехал Гурьян с паровой мельницы из соседнего села Верзиловки сам не свой. Губы, как бус, белые. Позвал он всю семью, затворил дверь на крючок, завесил окно и начал шопотом:
— Ну, семья, дошло и до меня дело. Скрыться доведется мне. В Верзиловке такой переполох. Беляки резинами лупят да в город отправляют тех, кто сыновей своих Колчаку служить не отдал.
— Тошно сердцу-у! — источно завыла Глафира, всплеснув руками. У деда задрожала седая борода.
— Молчи ты, Глафира, пожалуйста. Нашла время причитать, — досадливо сказал Гурьян — Давай лучше скорей смену белья мне готовь да хлеба. Скрыться мне непременно надо. Палачам не дамся. Довольно в окопах сидел в германскую войну.
— Куда же ты пойдешь-то? — снова завыла Глафира.
— Обо мне не беспокойся, — знаю пути-дорожки, а здесь останусь — хуже будет: убьют.
— Ну, тятя. Теперь я замес тебя остаюсь, храбро выступил Ларька, блестя глазами. — Ежели тебе нельзя тут оставаться, — без меня деду не справиться.
Помолчал, помолчал Гурьян и говорит:
— Правильно, сынок. Доведется тебе все тайности открыть. Деду не справиться.
— А не сболтнет он, Гурьян, сдуру? — Покосился дед. — Ребенок еще.
— Кто? Ларька-то? А сболтнет, всю семью погубит, — сказал Гурьян. — Слыхал, сынок? Колчак, брат, не фунт орехов.
— Тятя! Да чё ты мне толмишь? То-ли махонький я… Да я давно хотел про Яшу спросить у вас, да боялся, што дедушка косицы надергат.
— Ну вот что, Ларивон. Будь крепкосложным парнем, а не баламошкой. Помни, что языком брякнешь, — всю семью загубишь.
— Тятя, да невжли-ж, я балбес какой?.. — чуть не заплакал Ларька.
— Доведется тебе Якова проведать да провьянтом снабжать.
— А где он? — встрепенулся Ларька и сердце его бурно заколотилось.
— На рыбалке он, сынок? —придушенно прошептал отец. В первый раз с дедом сходишь на рыбалку, он тебе покажет, где Яша, а там один будешь ходить.
Стал Гурьян с семьей прощаться. Ларька было заплакал, но отец так и впился в него глазами:
— Этак ты, сынок, без отца остаешься? Хорош защитник, нечего сказать. Как каменный либо железный будь, тогда мужик из тебя выйдет.
Как будто все нутро Ларькино перевернул Гурьян такими словами. Подавился Ларька слезами, по щекам скатиться им не дал. Мать выла тихонько, уткнувшись в постель, а дед только кряхтел.
— Ну, семья. Оставайтесь пока. Худо будет, но знайте, что к хорошему это все, — сказал Гурьян и скрылся в темноте сеней. Скоро и на улице его шаги, как растаяли.
III
На другой день поздным-поздно взял дед мешочек с припасами и мигнул Ларьке. Тихо выбрались они за деревню и кустами стали пробираться к рыбалке. Версты четыре было до рыбалки. Пришли туда совсем поздно. Дед гукнул какой-то птицей, а из-за камышей ему ответил кулик. Понял Ларька, что это дед с Яшухой так перекликаются и обрадовался. Давно не видал он брата.
Смотрит, — при свете луны идет к ним Яшуха. Ларька повис на шее у брата.
Яков рассказал, как заходил к нему прощаться отец. Все трое тяжело вздохнули и направились в рыбальную избушку. Там кто-то сидел или лежал в темноте и грыз подсолнухи.
— Ларьша, здорово, — сказал сидевший в темноте.
— Вася! Да это ты… — узнал по голосу Ларька Василия Набокова.
— Я, брат. Вместе с Яшкой хоронимся. Жить вместе и умирать вместе. А ты уж, поди, Колчаку служить обнамерился?
— Ну его к чуче падучей листопатного. Провались он скрозь тары. Как теперь с дедом да с матерью страдовать будем?
Начали беглецы знакомить Ларьку со всеми норами да логовищами, где они скрывались. Оказалось, что днем парни лежали в камышах в лодке, нарочно там ими поставленной, а ночью гуляли по воле. Дикое тут было место. По всем окрестностям не было таких высоких да густых стен камыша, как в этом верном убежище. Случалось, что и днем гуляли они по лесу и на тот случай, кто придет к месту дикой почти заброшенной рыбалки, у них два дупла было расчищено Услышат шаги далеко, — на второй лодке в камыш, в «домовую» лодку юркнут; близко услышат, — в дупла залезут и стоят там, пока не уйдет из леса человек. Только мало кто ходил на эту рыбалку.
Когда конец всему этому, — не знали бродяги, а Гурьян велел держаться до тех пор, пока время не укажет. И держались.
Через каждые две ночи носил Ларька беглецам пищу и даже отвык бояться темноты ночи. Ни в леших, ни в «волхидку»[1], ни в «окаянного»[2] не стал верить мальчуган. Неволя гнала его темным лесом, кустами да буйными зарослями побережий диких озерок. Побойся бы он, — Яков с Васильем с голода бы померли Кто им есть понесет? Не мать же с дедом. У Набоковых тоже некому было: сам все по хозяйству отлучался, Дмитрий — калека, а женщины — одна старая, у другой ребенок крошечный был.
IV
А время в селе стояло тревожное. Беда бродила из хаты в хату. Колчаковские нагайки гуляли по спинам мужиков вовсю. Беда забрела и к Веткиным. Нагрянули каратели и, крича на весь двор, спрашивали хозяина с сыном. Глафира, трясясь от страха, сидела в избе. Деда поймали на дворе и начали пороть и бить шомполами. Вытащили и Глафиру и тоже стали пороть.
Ларька кричал, царапал руками землю, молил пощадить мать и старого деда, но все напрасно.
Не взвидел света Ларька, прыжком очутился возле палачей и вцепился в руку одного из них:
— Не смей бить мамоньку, — исступленно закричал он. Другой каратель, размахнувшись, раз пять вытянул нагайкой Ларьку и затем грубо толкнул его на землю. Ларька почувствовал жгучую боль, особенно в ухе, верхушка которого была ссажена, и кровь текла по шее, заливаясь за воротник; щека тоже горела огнем. Когда мальчик опомнился, палачей уже не было на дворе. Дед лежал на земле и хрипел, бормоча что-то непонятное.
Еле умолил соседей Ларька перенесть изувеченных в избу; боятся все, как бы и и им того же не было от беляков, как увидят они, скажут — за одно действуют.
Погодите, собаки. — бормотал Ларька, — не я буду, ежели не отплачу вам… Кровопивцы…
Уехали из деревни беляки, наделав оказии. Как злой вихорь, прошел по деревне. Андрона Набокова задрали на смерть, и вся семья его лоском лежала без движенья и без слов, как младенчик, уставясь в потолок. Тяжко пришлось Ларьке, пока выздоравливала избитая мать. И за ними, больными, ходить надо, и Якова с Васильем в камыши ходить проведать, и по хозяйству успеть справиться. Неволька корову доить Ларьку выучила, стряпать по материной указке и все прочее по женской части. А в ночь на рыбалку тащился, стреножив лошадей.
Совсем парнишка измаялся, особенно с дедом. Грузный старик, не в силу было ворочать его Ларьке. Недели через две отмаялся дед, скончался-таки. Схоронить помогли добрые люди. Жаль Ларьке деда, но все же без него, параличного, легче,
V
Поздняя ночь. Тихо в избе. Впотьмах жужжит муха. Ларька вздыхает. Мать тоже не спит, тоской исходит Кажется Ларьке, что в сенях ходит дед, постукивая «клюшкой». Приподнял он голову, — слышит уже под окном ходит дед, в стеколышко стучит.
Зазнобило Ларьку.
— Мам! Ты слышишь?
— Слышу, стукат кто-то, — еле дыша, отвечает Глафира.
— Глафира Авдеевна! Отвори-ка, родная, — придушенно шепчет кто-то сквозь створку.
— Мам, тебя зовут.
— Никого не пущу ночью… С нами святая сила. — Зуб на зуб не попадает у Глафиры. Ведь эго покойник — свекор пришел, пужает их.
— Авдеевна! От мужика твоего весточку получил, — снова слышится за окном.
Кое-как сговорились. Платочек свой выслал Гурьян с ночным гостем, — так поверила Глафира, впустила. При лунном свете узнала свою вышивку на платке. Огня зажигать гость не велел и рассказал, что в городе скрывается Гурьян, тайно работает с друзьями, а его послал к ним в деревню Камыши и велел сыну Ларьке спрятать его в старом омшаннике под полом, за озерком «Куриный брод».
— А что же ты, дяденька, в городу-то не остался? — пытает Ларька.
— Нельзя, парень, на след мой напали…
— А ты пошто прячешься-то?
— Не спрашивай, парнюга, после все сам узнаешь. А ты, Глафирушка, не сомневайся во мне. Хлопот тебе со мной не будет никаких, только спрячьте меня в надежное место. Пищу мне доставляйте, а денег я вам буду давать на нее. Паренек будет доставлять.
Качает головой Глафира, а Ларька уже верит гостю, готов взять на себя новую обузу — таскаться ночью на старую пасеку версты за три от села. За одно маяться.
— Вот что, Глафирушка. Слышали мы про ваше несчастье. Как здоровье-то твое?
— Рученьки, ноженьки словно бы чужие стали, в голове шум да тяжесть свинешная. Негодящая совсем стала. Дед, голубчик наш, скончался.
— Так вот что, Авдеевна! Сговорку мы с твоим мужиком да с другими такими же сделали — с обидчиками нашими покончить навсегда. Будет им кровь нашу сосать. А ежели ты хочешь ихнeгo царства поганого, и чтоб мужа да сына твоего порешили, — гони меня сейчас на улицу. Начнет зариться, увидят меня люди, — капут мне и всему делу, нами задуманному. Поняла, мать?
— Мама! Неуж ты еще не понимаешь, что товарищ он тятин? — пылко воскликнул Ларька, так что гость невольно посмотрел на него.
— Пойдем, дяденька Я тебя в такое место отведу, что никакая гада не найдет.
— Отведи, сынок, ежели взаболь, — говорит Глафира.
Лопатку, топор да гвоздиков взял Ларька и чуть не ползком пробрались с гостем на старую пасеку.
Половицу в старом омшаннике выворотили, жилье там устроили. Ларька моху да сена туда натаскал, помягче устроил. Изнутра закидку сделали. Спокойней так. Дверь досками забили, нет, мол, тут ничего, а из под полу ход в земле вырыли, чтоб лазить под пол. Гнилую полуколодинку на нору положили да коноплями забросали, а место вокруг норы зазаставили шатрами конопель старых, что мочила Глафира в «Курином броду», а потом так и остались они на берегу сохнуть. Все конопли Ларька с гостем перетаскали на пасеку. Тут же в омшаннике проволоки старой нашли, крючок толстый из нее сделали, к полке прикрепили и сейчас же маневры сделали. Отодвинет гость хламье, залезет в нору под пол и снова крючком хлам притянет и нору закроет, а из под полу чуркой отверстие заложит.
По всему этому понял Ларька, что велика опасность гостя быть пойманным и дал в душе слово оберегать его, словно бы своего тятьку.
Шли дни за днями. Ларька мыкался между рыбалкой, пасекой и хозяйством. Похудел, вытянулся, с обличья совсем мужиком большим выглядывает. В праздник ребятишки зовут играть в бабки, либо в мяч, а он уже и забыл, когда тешился ребячьими играми. Не до игры ему было, бедняге. Шутка ли, в сам-деле, трех человек от смерти оборонять да тревожиться о них.
Пахомыч, как велел ему называть себя гость, в темные летние ночи, сидя в кустах, либо в ошманнике при свете масленки, устроенной Ларькой же, рассказал ему все-все, как есть о революции с самого начала. Узнал тут Ларька впервые о большевиках.
— Отец Ларьки тоже-де работает подпольно в городе, чтоб идти с большевиками за власть Советов с красными знаменами в руках. Все понял и узнал Ларька.
Дальше дело пошло так, что попросил Пахомыч Ларьку привести к нему какого-нибудь надежного и ненавидящего колчаковскую власть человека. Ларька привел ему ночью Димитрия Набокова.
Всю ночь шептались Пахомыч с Набоковым, а на другую ночь еще троих привел на пасеку Димитрий. Помогал и Ларька выискивать Пахомычу таких же людей, как Набоков. Он знал, кто проклинал Колчака.
Через некоторое время у Пахомыча собиралось помногу гостей и у всех за спинами узды надеты: за конями, мол, ходили, либо коней отводили.
Невмоготу становилось Ларьке. Измыкался он до крайности, мотаясь там да сям. И на мельницу, и по дрова, и на пашню ему самому приходилось ездить, а тут с Пахомычем у него целое дело завелось. Посредством Ларьки, связывался Пахомыч с мужиками, и без Ларьки из них никто никуда. Даже на рыбалку ночью однажды возил он Пахомыча, где тот долго шептался с Яковом и Васильем.
Мужики, сообщники Пахомыча, хвалили Ларьку и называли его крепко сложным парнишкой.
— Весь в отца, не выдаст, небойсь, — говорили они.
Но случилось такое, что выведенный из терпения, измученный беготней, чуть не проболтался Ларька.
Призвал его однажды на сборню председатель Малухин, от'явленный кулак да самогонщик, и давай ему кота гонять: подать с него требует. А где он, парнишка, возьмет? Мать в ту пору хворая лежала.
— Отчишка у те в голбце сидит, проси у ево, а то худо будет. Карательна приедет, опять драть будет. Баранишек всех у вас заберем, ковда так.
Гонял, гонял, ногами топал, топал, а сам в дым пьяный.
Вышел Ларька в сени, сплюнув в досаде, и потеряв терпенье, грохнул:
— Погоди, сукины сыны. Недолго вам над нами галиться, знаем кое-чё… Вершинки уж трясутся[3].
В сенях народ был. Услыхали приспешники Малухина эти слова, подхватили их и… под ручки молодца удалого. Заявили в комитет, а Малухин сначала позеленел от злости, затем побагровел. Как топнет.
— Взять его в каталажку на высядку! — кричит.
— Это змеево отродье. Видно, знает он чё-то, когда выразился так.
— Связь с отчишком да с братишком держит, не иначе, — вторят приспешники Малухина.
— Все выпытай, — грозит Малухин.
Посадили парнишку в каталажку. Не страшно Ларьке каталажки, а одного он боялся: а ну как битьем его будут пытать и от боли поневоле он выдаст близких ему людей. Не троих-четверых, а десятки теперь он Пахомычевых людей загубит.
Услыхал Димитрий Набоков об аресте Ларьки, приплелся в волость да незаметно в отдушнику каталажную записочку сунул. Пишет:
«Крепись, дружок, не выдавай. Делов нам наделаешь».
Прочел Ларька записку, изжевал, сглотил ее тут же при Димитрие и бодро кивнул ему головой: не выдам-де.
Перед вечером Ларька позвал сторожа старика.
— Дедонька, — по-детски жалобно заплакал он. — У меня брюшко болит, на улку я захотел.
— Ох ты, батюшко мой! — Это ты испужался, оттого, однако. — трясется сторож.
Затолкал Ларька палец в рот, отвернулся от деда и устроил рвоту.
— Дедонька, блевать я хочу… О-а-а!..
Испугался старик, отомкнул, повел Ларьку на улицу. Вышел Ларька на улицу да как даст стрекача, только пятки засверкали. Прямо в камыши пульнул.
VI
— Яшенька… Пострадал и я… Нельзя мне в деревню…
Ларька рассказал Яше с Васей всю свою историю с арестом и побегом. Парни сначала хохотали, а потом им стало жутко.
— Кто теперь вас, троих, наблюдать станет? — говорил уныло новый беглец. — У Пахомыча хлеб вышел, сегодня беспременно нести, а у меня уж силоньки не стает. Домой явиться нельзя: может, караулят уже дома-то. Вы уж поделитесь сегодня каральками с Пахомычем, я уж как-нибудь сползаю на пасеку, а там чё-нибудь придумаем.
Парни только переглянулись.
— Ерой ты у нас будешь, Ларька, — потрепал его по плечу Василий.
* * *
Глафира плакала, не осушая глаз, узнав об аресте и побеге Ларьки.
— И третьему доля— скитаться, — говорила она.
— Чтоб ему, этому Колчаку, водой захлебнуться, землей засыпаться. Сокрушил он мое сердечушко.
Прошло три дня. Припасы на рыбалке вышли. И на пасеке ничего нет, и рыбалка голодать должна. Мать боится теперь за ворота ступить. Пришлось Ларьке в глубокую ночь брести к матери. Набрал припасов, успокоил мать, и — на пасеку.
Рассказал Ларька Пахомычу, как у него в каталажке «брюшко заболело», «блевать захотел», и оба, забыв на минуту свою беду, помирали от смеху.
— Ничего, Ларька, крепись. Наше к нам придет. Измаялся ты с нами, но потерпи малость, — говорил Пахомыч, лаская Ларьку. — Хоть и досталось тебе за «вершинки». но все же «вершинки трясутся»: скоро будут гости дорогие.
И вершинки взаправду потряслись.
Притащился Ларька с провизией на рыбалку, еле ноги волоча. В ушах трезвон стоит. Упал он с мешком у входа рыбального шалаша, еле дух переводя, и вдруг чувствует, как чьи-то сильные горячие руки поднимают его, чье-то бородатое лицо склоняется над ним с улыбкой.
— Тятя! — что мочи крикнул Ларька и прильнул ко груди отца. А сердце так и колотится.
Целует Гурьян сына, а Яша с Васей про него Гурьяну, как про «ероя» рассказывают да ласково на него смотрят.
Глядит на отца не наглядится при слабом свете костра Ларька. Забыл и усталость великую.
— Ну как, Ларивонушка, сохранил без отца хозяйство? — спрашивает отец.
— А то нет?! У моего Карьчика плечи сбиты были — я оленьим рогом залил, — все прошло.
— Пахомыч-то как у тебя в сохранности что ли?
— Лучче луччего. Маленько чижаловато мне разрываться между тремя местами.
— Ну ничего, сынушка, недолго осталось теперь. Послезавтра красное знамя увидишь. Конец твоим мукам. Колчака мы сбрасывать будем.
— Я уж все знаю, тятя. Пахомыч мне все рассказывал.
Вот и хорошо. Спасибо ему.
— А как бы он без меня организацию вел? Я у него за руки, за ноги был.
— Ну и хорошо, сынок. Мне такого сына и надо Пойдем же теперь к Пахомычу, а потом уж и к матери. Баньку надо заставить ее в ночь истопить да нам, четверым беглецам, попариться на долгий путь.
— Пятерым, — важно поправил Ларька.
Все в шалаше засмеялись.
Обрадовался Пахомыч Гурьяну, обнялись, близость свободы почуял узник из омшанника.
Всю ночь бродили Гурьян с Пахомычем.
VII
На другую ночь, выпарившись в бане, все беглецы ночевали дома. Глафира и радовалась и вместе с тем робела, не зная, что будет дальше.
На утро разнесся по селу слух, что арестован лесничий. Кто арестовал, никто не знал. Бабы кучками стояли на площади и зловеще шептались.
Вскоре стало всем известно, что переменилась власть, что в «волости» и «сельской» сидят советы. Лесничего-де арестовали за непризнание новой власти и за недопущением им к канцелярии. Малухин куда-то скрылся.
Часов в 11 утра на конце села показались всадники. Впереди гордо развевалось красное знамя. Всадники ехали тихо, торжественно, но чем ближе они под‘езжали к площади, тем больше оживлялась улица.
Над волостным и сельским управлением вдруг взвились красные флаги, точно их выбросила чья-то невидимая властная рука.
Раздался холостой жидкий залп пяти-шести ружей.
На высоко сложенном таборе протоколенных бревен вдруг четко вырисовалась фигура Ларьки Веткина. Небольшой, плотный. он торчал там, как вылитый.
Толпа ахнула.
— Глите-ка, Ларька явился. Ах, матери мои. Где это он был-то?
— Долой Колчака! Да здравствует власть Советов! — размахивая картузом, закричал Ларька, пылая щеками и блестя карими глазами.
Снова ахнула толпа, точно сейчас поняв — какая власть пришла к ним.
Карьером подомчались всадники. Один из всадников, с винтовкой за плечами, стащил Ларьку с табора и крепко поцеловал. Ларька не узнал в этом темнорыжем человеке своего друга Пахомыча. Ведь он никогда не видел его при дневном свете.
— Да здравствует юный повстанчик! — крикнул всадник и, промчав «юного повстанчика» вдоль рядов конницы, передал его в седло какого-то другого всадника. Тот тоже, крепко сжав Ларьку, передал третьему и т. д.
Когда Ларьку спустили на землю, то все увидели, что на груди его пылал ярко-красный бант. Кто-то из повстанцев в суматохе прикрепил бант к пуговице черной Ларькиной рубашки. Словно сердце Ларькино, горячее да пылкое, перед всем народом распахнулось.
Опомнившись, Ларька увидел в рядах конницы много близких ему «Пахомычевых людей», в том числе отца, брата и Васю Набокова. Наконец, и Пахомыча узнал и расплылись они оба в улыбке. Много было и чужих деревенских.
— Тятя, родименький мой! Хошь на куски режь, от вас не отстану, с вами поеду, — взобрался Ларька на стремя к отцу.
— Отдохни, сынок, умаялся ты, да и молод ты еще.
— Провались я скрозь тары, — не отстану. Оседлаю своего Карьчика и фью!
Ларька бесшабашно свистнул, заломив изломанный картуз.
Не успел Гурьян опомниться, как Ларька очутился возле него верхом на своем хорошеньком Карьчике. Что с ним поделаешь?
— Воевать, так воевать! — крикнул Ларька, — Я давно на них зуб грыз.
Вся конница так и закатилась смехом.
Нечего делать, пришлось взять с собой Ларьку. Гурьян и все остальные повстанцы, знавшие Ларьку по «подпольной работе», поняли, что никакие силы не отдернут Ларьку от старого скрипучего седельца. Такая уж, видно, натура у мальчика.
К двум часам дня конница увеличилась.
Ларька увидел, как камышенские кузнецы, Дынин и Курбатов, несли какие-то не то шесты, не то удилища.
— Это что, тятя?
— Пики, сынок. На «белого медведя» охотиться идем, — пошутил Гурьян, но Ларька заметил, что многие лица повстанцев и других селян мужиков побледнели и нахмурились при виде этого оружия.
— Как… Так разве этими палками их доймешь? — не унимался Ларька. — У них-то, поди, пулеметы, ружья, шашки да бонбы.
— Ничего, сынок, не сделаешь. Мы и с пиками надеемся победить. Там, ведь, у них такие же солдаты, как мы с тобой: сыны крестьянские. Вот и надеемся, что они не выдадут. Да и дело наше правое. Мы за всех трудящихся, а они, золотопогонники. за кучку буржуев да кулаков.
И запала Ларьке в голову мысль во что бы то ни стало раздобыть оружия.
— Летну ли боль с пиками навоюешь, — глубокомысленно заключил «повстанчик».
К вечеру поступило сообщение, что в 40 верстах идет сильный бой партизанских частей с карателями. Требовалось подкрепление. Вновь сорганизованная конница зашевелилась и вышла на призыв, но по дороге выяснилось, что село, под которым шел бой, горит, а повстанцы, требующие подкрепления, побиты, и небольшая их часть, оставшаяся в живых, отступила неизвестно куда. Наши повстанцы вернулись назад, ожидая новых распоряжений и не покидая коней. Гурьян спешно отправил Глафиру в соседнее село к ее родным, на случай, если придут беляки в их село. Там ее мало кто знал, а здесь могут предательски отдать ее в руки палачей. Коров увел к соседям. Темнелось. Площадь гудела толпой. Все ожидали вести со стороны пылающего пожаром села. Пики все несли и несли из кузницы.
Часов в десять ночи раздался на площади дробный стук копыт. Толпа загудела.
Поступил приказ идти в бой. Идти с пиками на пулеметы.
Жуть охватила всю площадь. Раздались рыдания женщин, провожающих братьев, мужей, отцов. Ржали и фыркали лошади. Раздавались приказания, команда, окрики, стоны и вздохи…
Пошли в бой. Ларька не представлял себе ничего страшного в бою, раз он был с тятей, с Пахомычем, со своими камышанцами. Здесь оставаться хуже.
VIII
Шли жаркие бои. Ларька, как на огне, горел. Хватало ему дел. Он и кашеварил, и за конями ходил, и перевязки помогал делать, и бинты мыл да сушил, и за больными ходил. Раза два-три в разведку лазил. Партизаны, как без рук, без него были. Так и прозвали его «повстанчиком».
Придет отряд в какое село на ночлег, — бабы, жалеючи «сердешного парничка», выносят ему шанег, огурцов, мяска жареного, — словом — что случится. Партизаны смеются:
— Нам из-за «повстанчика» фарт, как из-за попа. Вишь, сколько опять насбирал. И Ларька точно сросся с отрядом.
Все дальше и дальше от родных Камышей. Пробирались к станции Н., где устроили себе беляки «крепость», как шутили партизаны, и впрямь, эта голая, ничем не огражденная станция, была для беляков крепостью: ну как подойти к ней партизанам со стороны голой степи и с голыми же руками?
Знали это беляки и, как дома на полатцах, расположились они в этой «крепости», посмеиваясь над «пикарями».
— Эх! — Вздыхали партизаны завистливо. — оружия-то, поди, у них есть. А сами косо посматривали на свои пики и дрянные берданы.
Голая степь да цепи вагонов с «белыми волками». Масса безусых, широких лиц, принадлежащие молодым солдатам. Видать, крестьянские парни.
Утречком раным-рано появился на станции грязный оборванный мальчишка, на вид лет одиннадцати-двенадцати. Одет в крестьянскую пестрядиную рубашку и порты, пониток еле живой, чирки на ногах заскорузлые, мочалками подвязанные. Крест наружу, волосы взлохмочены, сопли до нижней губы висят, котелок ягод носит, по плиткам платформы робко переступает, утиной походкой плетясь.
— Эй, парнишка! Тебе какого тут лешего надо? Марш-марш отсюда!
Подлетел к мальчишке солдатик в новеньком английском мундирчике. Испугался, задрожал мальчишка и… котелка с ягодами как не бывало в руках. Грохнулся, зазвенел по галькам котелок, — ягоды врассыпную. Торопится собирать ягоды мальчуган, дрожит, плачет, сопли по щекам размазывает рукавом понитка, в ужасе по сторонам оглядывается.
— Ты что с ним сделал? — подлетел к солдату молодой поручик.
— Ничего я не делал с ним, только крикнул на него, а он, видно, бедняга, шибко испужался. Вишь добро свое растерял.
Куча солдат окружила зрелище. Гогочут, зубы скалят, а мальчуган, как испуганный зверь, озирается.
— Ты что продавать нес, парнюга, ягоды-то? — пытает сердобольный поручик.
— Ага-а, — плаксиво тянет парнишка.
— Где ты живешь?
— Здеся, на станции.
— Родители есть?
— Не-ету-у! Красны сволочи тятьку убили, мать померла. Я Фомка, Бычкова Ивана сын.
— Ну, вот возьми гривенник за свои ягоды.
— Мне не надо денег, мне хлебушка бы. Я двои суток не ел. Ы-ы-ы.
Снова слезы.
— Отведите его на кухню, пусть Рублев накормит его досыта.
Повели молодчика. Накормили. Повеселел мальчишка, а лицо все такое же глупое, чумазо-сопливое. Даже сердобольный поручик, сплюнув, сказал.
— Бр-р! И бывают же типы. Размазня сопливая. Недаром и ягоды рассыпал.
Солдаты от скуки занялись было шутить с чумазым, но он оказался настолько глуп, что не понимал никаких шуток. Бросили его и к вечеру все позабыли о нем.
А мальчишка то кусок жадно уплетает, швыркая носом, то дрыхнет под скамьей у вокзала.
Вечером сбегал в забоку[4], наломал там прутьев и давай разные дудочки да «пикульки» строить.
Пройдет мимо какой-либо полусонный от жары солдат и внимания не обратит на тупого сопляка. Выждал сопляк, когда разморенные от пекла солдаты ушли в озерко купаться, а часть оставшихся в изнеможении дремала, заскочил в вагон с кучей прутьев, — видит винтовки в беспорядке валяются, Схватил он сразу три винтовки, окутал прутьями и — стрелой из вагона.
За пустыми вагонами ни души кругом. До забоки рукой подать. Отомчал винтовки в забоку и опять, как ни в чем не бывало, сидит дудочки делает да неуклюжие корзинки плетет.
С вечера раньше всех на открытом воздухе захрапел, поужинав в походной кухне. Лежит, жалко скорчившись, под рваным понитком.
Лишь только наступила ночь, гостенек исчез в темноте, оставив на память белякам пониток, чирки да котелок. Ненадолго, мол, куда-то отлучился, а сам — в забоку. схватил там драгоценную ношу и — тягу. Знал все обходы, миновал посты. Часто с отцом он на станцию раньше пассажиров возил, а то и один ездил. Куда и сопли делись, да походка утиная, неуклюжая. Бежит, как олень, глаза в темноте звездами сияют, щеки румянцем пышут.
— Эй вы, воины! — крикнул запыхавшийся от радостного бега Ларька, примчавшись в родной стан. — Смотрите, что я вам припер. Грохнул на землю винтовки и сам растянулся устало тут же рядом.
Рассказал о своем похожденье.
И бранили, и корили «бродягу» старые повстанцы, но когда ребята за винтовки «на ура» его подняли, они засмеялись да по плечу Ларьку хлопать начали.
— А котелок где? — пошутил Пахомыч.
— Белякам на память оставил — уморительно козырнув, ответил Ларька.
Заржали смехом повстанцы.
— Зачем ты оставил-то его? — спрашивают.
— А затем, чтоб не догадались, что совсем убрел.
— Ведь и успел же себе в деревне «кустюм» добыть.
— Он, брат, успеет все.
А Ларька уж вьюном вертится, в обозе хозяйство свое в порядок приводит.
IX
— Ребяты! А што я знаю… Ведь я Антошку Чебакова там, у беляков, видел. Теперь только мне бельхнуло в голову.
— Да ну?!. Наш камышевский Антошка Демушкин? — встрепенулись камышенцы.
— Он самый, провались я скрозь тары. А сам он вроде скушной какой, однако, воевать ему неохота с беляшами.
Поговорили еще и спать легли. На утро хвать, а Ларьку снова, как ветром, смело.
На станции Н. снова появился сопляк на этот раз с мешком кусков за плечами и глупо улыбающейся рожей.
— Ребята, сопляк-то наш опять обратился. Эй ты, как тебя, Фомка! Ты где был?
Окружили солдаты «Фомку» тормошат, а «Фомка»:
— Где-е… Милостинку собирал, во-от где-е. Ишь, сколь насобирал.
Фомка встряхивает куски и жадно ест, а сам думает:
— Винтовок и не хватились, однако, видно, много агличанка дала им, как дрова валяются.
Хватился «Фомка» понитка, чирков да котелка и громко заплакал.
— Да никто их у тебя не возьмет, чего рюмишь?
Указали где: под скамьей у вокзала лежат. Видно, какой-нибудь деревенский же Фомка, безусый солдатик, жалея парнишку-нищенку, прибрал его пожитки.
Обрадовался Фомка, загыгыкал, как дурачок. а как солдаты отвернулись, он давай глазами шарить Антоху Чебакова. Нашел-таки, но подойти к нему сналету боялся. Стал время выжидать. Видать, что томятся тут солдаты молодые, шушукаются порою с оглядкой, ну, а кто знает, возьмешь да и наскочишь враз. Лучше погодить малость, оглядеться.
На другой день подошел момент поймать Антоху наедине — лучше некуда. Понес Антоха помои далеко в сторону, а Ларька тут и был — Дай, дяденька, подсоблю! — Несут помои, а Фомка нарочно шаг замедляет. Заглянул он Антону в лицо, и говорит тихонько:
— Антош, неуж ты меня не признал? Ведь я — Ларька Веткин, из Камышей, Гурьяна Васильича сын.
Глянул на него Антон и чуть помой не пролил.
— Цыть ты!.. Молчи… Не видишь разе? Опосля лучче. Зачем ты попал-то сюда? — испуганно бормочет Антон.
— По шибко большому делу. Сказать мне тебе надо че-то по тайности.
— Ну, ладно… Опосле как-нибудь… Опасно тут. — А у самого руки трясутся, помоями сапоги себе облил.
— Бежал бы ты лучче, домой, а то…
— Нет, пока ответу не дашь, не пойду.
— Ладно… Подвернется случай, подойду я к тебе, только ты не оглядывайся в то время по сторонам, штоб не заметил никто…
— Я ты не выдашь меня. Антош? — усомнился Ларька.
— Вот этот бякнул. Да с какого квасу-то? Ты только сам виду не подавай, что знакомый.
— Ну и стерва сопливая! — ворчит Антон, неся обратно пустой ушат.
— Чего ты его?..
— Да как же, все сапоги, культяпый, помоями облил, — кивает Антон на «Фомку». — Ни на што, видно, сдела-то нет. Пособил тоже, спасибо.
Солдаты хохочут, подтрунивая над «Фомкой».
Сидит как-то «Фомка» да в носу ковыряет, а Антон тут же рядом винтовку разобравши чистит. «Фомка» боязливо пальцем к винтовке притрагивается.
— Ты не гляди по сторонам… — тихонько упрашивает Антон, — так неприметно будет. Сказывай чё хотел-то… Как ты попал сюда, к волкам-то этим?
— А так и попал, что нароком к тебе пришел я. Мы у «Тоненького мостка» на речке Дергачихе стоим. Яшка, товарищ твой, тута, в отрядах хрестьянских, и тятя наш тута, и Васька Набоков, и Кузьма Грохолев, и Конев. Да много наших камышан. Из Верзиловки, из Еловки, из Карбазовой много. И ребята, и мужики стары есть. Неуж ты за Колчака стоишь, убивать нас станешь… Бонбы в нас метать? Пойдем к нам, Антоша!
— Тише ты ради Христа, Ларивон… — лепечет Антон и нарочно винтовкой гремит.
А солдаты, издали глядя на них, смеются — вот связался чорт с младеном. Нос ему, Чебаков, не прищеми растяпе-то.
— Он уж мне до зла горя надоел, — кричит Антон в ответ солдатам, а сам снова тихонько Ларьке:
— Долго стоять на Дергачихе?
— Нет, подадимся скоро. Айда покуль, а то наши говорят, душа винтом, а разгромим золотопогонников.
— Ох, боязно сразу-то.
— Я ты смеляе, вот и все. Товаришшев бежать приговори.
— Знамо, один не побегу.
— Винтовок с патронами захватите, а то у нас одни «пикульки», винтовок мало.
— Ну, ладно… А ты домой улепетывай скорее. У нас хоть и не шибко теперь… Все в расстрой пошло, ну да хто его знат?
— А ты, Антоша, пошли меня в деревню за табаком, да шибче зреви, чтоб все слышали, а то я как уйду.
Так и сделали. «Фомка» ушел «за табаком».
Дня через три после ухода «Фомки» от беляков на станции произошел крупный бой. Беляки были врасплох захвачены подошедшими повстанческими отрядами. Урона было много с той и с другой стороны.
* * *
В одну из боевых ночей в отряд Пахомыча явилось целых семнадцать человек из беляцкого стана. Сами сдались да еще и винтовок да ружейных припасов с собой приперли.
Подарок этот сделал Ларька: беглецов привел Антон Чебаков.
А тут слух прошел, что с гор идет большой пребольшой партизанский отряд с хорошим вооружением и даже пулеметом.
Радости у повстанцев было не есть конца.
X
Война клонилась к концу. Победа за победой кружили партизанам головы. Слышно было — навстречу шли красные российские войска. Но где война, там беда. Накоплялись раненые, больные, хоронились наспех убитые. Без урона не было.
Беда эта пришла и к Веткиным: злая беляцкая пуля скосила на смерть Яшу.
Отец не плакал, только скрипел зубами, а Ларька дня два рыдал, почти не переставая. Но время было горячее и тосковать не приходилось. Колчаковцев все гнали и гнали. Успехи росли.
Становилось холодно. Случалось что легко одетые, молодые партизаны, лежа ночью под телегой и прижимаясь друг к другу в желании согреться, плакали, как дети, но это был момент. На утро они снова становились бойцами, если только не схватывали тиф. Ларьку одели тепло.
Убитые, раненые, тифозные мелькали перед глазами Ларьки, как картины. Сменялась обстановка — как в тяжелом сне это все было. Повстанцы имели усталый, измученный вид. Многих недосчитывались, многих сдали в больницу на долгое излечение. Приглядевшись к лицам отца и Пахомыча, Ларька заметил, что у обоих у них лица как бы подернулись серой паутиной, а глаза глубоко запали. К тому же Пахомыч был немного ранен.
Однажды вечером, после особенно шумных дней, когда была отправка больных и раненых, партизанам представилась необычайная для них картина: Ларька, притихший, сидел у костра и, подперев щеку, глубоко-глубоко задумался. Притихли и повстанцы, переглядываясь друг с другом. Вдруг они заметили, как по смуглой щеке Ларьки стекла крупная слеза. Партизаны зашептались.
— Тятя, а после этой войны будет еще война? — спросил Ларька у отца каким-то не своим, придушенным голосом.
— Когда, сынок, закрепим окончательно свободу, тогда конец войне, а пока что, будем воевать. Ежели волков жалеть, не бить, то и по дрова в лес нельзя будет ездить.
— Вот дырка на лбу мне спокою не дает.
— Какая там еще дырка?
— Фрола Дубяшина убитого повезли… А… на лбу у него дырка от пули. Руки, видно, попал он в канаву какую, по локоть грязные, как в перчатках, и пальцы скрючились… Я… дырка-то на лбу темная-темная…
— Ну, и что же, — вмешался Пахомыч. — Мало ты их, этих дырок, видел?..
— Много видел, а вот Фрола забыть не могу. Матрена-то его хлопотливая такая, на задах они у нас живут в Камышах. Поди говорит — «Где-то Фрол мой воюет». Ждет, а он ровно бы совсем ничей лежит весь в грязи и черви его с'едят.
— Домой тебе надо на отдых, парень, вот что, — строго сказал Пахомыч. — Нервы тут и не ребячьи не выдержат. Сплоховали мы тогда, что не отвязались от тебя, как ехать.
Как всполохнется Ларька, как вскочит: куда и грусть делась?
— Не отвязались… Ишь ты какой, дяденька! А любил ты в омшаннике сохраниться да организацию вести? Чё в те поры не отвязался от меня?
А у самого глаза загорелись и смуглее щеки заревом вспыхнули. Обозлился парень.
— Ну-ну-ну! Ты уж и попрекать. Я, ведь, к слову это молвил, — не рад сделался Пахомыч.
— Не попрекать, а я к тому говорю, что раз я на то пошел, так не сидеть же мне на печке. Там после нашего ухода сколь раз в Камышах да в Верзиловке беляки-то стояли да безобразили. Вам надо было, чтоб задрали они, либо прикантарили. Велика штука в Верзиловку от‘ехать. Какой-нибудь Малухин за ручку бы подвел меня к белякам-то, у него жалости, как у волка.
— Парень правильно говорит, — вмешался Евдоким Конев, старый повстанец из Верзиловки. — Не погибать же ему было там. Малухин, говорят, ведро самосядки выставлял белякам на угощение да обиды все свои от красных произносил. А парнишка што? Он не шалопай какой-нибудь, окромя пользы нам от него нет… А если Фрола он пожалел, так и у мухи сердце есть. Мы. бородачи, да вот тута у нас порой кипмя-кипит.
Конев, вздохнув, указал на сердце. Все притихли, вероятно, у всех думка убежала домой, где их семьи, такие же остались Ларьки, — Машутки да Лушанки.
Весь вечер повстанцы были ласковы с Ларькой, словно виноватыми себя перед ним чувствовали за те ужасы бойни, которые заставили плакать храброго, горячего мальчика.
* * *
Залетали белые мухи серьезно, не в шутку. Ударили морозы. Ларька пожаловался отцу, что голова у него что-то болит. Разгорелись у парня и щеки и уши.
— Спать все хочу я, тятя, и зябнется шибко.
Пахомыч и Гурьян оба враз потянулись руками пощупать лоб Ларьки. Пощупав же, тревожно переглянулись.
Лег Ларька спать на одной из стоянок в деревне, хочется заснуть, а Колчак тут и есть. Высокий такой, щурит, смеясь, глаз, а сам так хитро Ларьке:
— Ларион Веткин, Ты что же из моего полка ушел? Значит, ты не признаешь моей власти?
А Ларька в ответ: —Нет, видно, не признаю.
— А зачем же, в таком случае, ягоды я у тебя покупал. Помнишь на станции?
— Помню. Только я за советы иду, а тебя не знаю.
— А зачем же ты пониток, чирки да котелок у нас оставил? Стало быть в задаток. Поэтому мы тебя в свои ряды записали, наш ты теперь.
— Советский я, а не ваш. Не хочу к вам, — крикнул Ларька. Колчак же все подмигивает да за руку его крепко держит, а он рвется изо всех сил.
— А зачем ты Антоху Чебакова с ребятами сманил к партизанам? Вот я тебя!
Колчак все растет и растет, а Ларьку не выпускает; и жарко от него Ларьке, как от печки.
— Ребята! Да выручайте же меня! — кричал Ларька. — Бейте Колчака! Вас много, а я один. Бейте же! Он меня спалит, жарко мне от него… а-а-а. О-ох.
— Ларенька! Голубчик мой. Чего ты турусишь-то? Никакого тут Колчака нету. Спи пожалуйста.
Гурьян приложил ко лбу сына мокрый платок. Лицо его было темнее тучи.
Неужели и этот сын ханет. Кабы знатье, не брать бы его с собой… Да опять, подумаешь, и оставить в те поры его было жутко. Парень горячий, мог бы от беляков да от их прихвостней пострадать. И что с ним такое? По всему видно, что тиф. Эх!.. Не мог добиться до города, до встречи с красными войсками.
А Ларька одно свое бредит да сражается с невидимым врагом. Кричит, вскакивает, горит, как пламя. Старый Конев, сменяя Гурьяна, дежурит над ним, как над сыном. Да и все повстанцы то и дело справлялись о здоровье своего «повстанчика», выражая сожаление.