День, с утра знойный и погожий, к полудню начал хмуриться. С северо-запада плыли тучи, тёмные или красновато-медного цвета, небольшие, но густые, словно чреватые грозой. Между ними просвечивала ещё глубокая лазурь неба, но можно было предвидеть, что тучи вскоре сольются и окутают весь горизонт. А пока солнце окаймляло их зазубрины огнём и золотом. Над самым городом и прилегающими к нему пригорками ещё расстилалась полоса ясного неба, внизу воздух стоял недвижною массой.
На высоком плоскогорье, называемом Голгофой, там и здесь стояли небольшие кучки людей, которые поспешили занять места раньше, чем процессия двинется из города. Солнце освещало широкое каменистое пространство, пустое, бесплодное и печальное. Общий однообразный, серовато-жемчужный тон нарушала только сеть расщелин и обрывов, тем более чёрная, чем более яркими лучами солнца освещалось плоскогорье. Вдали виднелись высокие холмы, также бесплодные, окутанные голубою дымкой дали.
Ниже, между стенами города и плоскогорьем Голгофы, лежала равнина, усеянная скалами, но уже не такая пустынная. Там, из расщелин, в которых скопилось сколько-нибудь плодородной земли, выглядывали фиги с редкими и жалкими листьями. И там, и здесь виднелись постройки с плоскими кровлями, прилепившиеся, словно гнёзда ласточек, к каменным стенам или сверкающие своею белизной гробницы. Ныне, по случаю приближающихся праздников и наплыва жителей провинции, около стен выросло множество шалашей и палаток, — целый табор, кишащий людьми и верблюдами.
Солнце поднималось всё выше по пространству неба, которое ещё не успели облечь тучи. Приближалось время, когда на этих высотах обыкновенно царило мёртвое молчание, ибо все живые существа искали убежища в стенах города или в расщелинах. Даже и теперь, несмотря на обычное оживление, какая-то грусть царила над этим пространством, где ослепительный блеск солнца падал не на зелень, а на серые каменные глыбы. Отголосок далёкого городского гомона, долетающий сюда, преображался точно в шум волн и, казалось, поглощался царящею вокруг тишиной.
Отдельные кучки людей, с утра поместившихся на Голгофе, то и дело обращались в городу, откуда процессия должна выступить если не сейчас, то через несколько минут. Появились носилки Антеи в сопровождении десятка солдат прокуратора, которые должны были пролагать дорогу среди народа, а до некоторой степени и охранять чужеземцев от оскорблений ненавидящей их фанатической толпы. Возле носилок шёл Цинна в сопровождении сотника Руфила.
Антея была как будто более покойна и менее встревожена тем, что приближался полдень, предвещающий появление страшных видений, которые высасывали из неё жизнь. То, что прокуратор говорил о молодом Назарее, овладело её умом и отвлекло внимание от её болезни. В этом крылось что-то странное для неё, чего она почти не могла понять. Тогдашний мир видел многих людей, которые умирали так же спокойно, как гаснет погребальный костёр, когда дрова догорят дотла. Но то было спокойствие, истекающее из отваги или из философского примирения с неодолимою необходимостью перехода из света во мрак, из действительной жизни в какое-то существование мглистое, неясное и неопределённое. Никто до сих пор смерти не благословлял, никто не умирал с непоколебимою уверенностью, что только лишь за костром или за гробом начинается истинное существование и счастье, такое великое и бесконечное, какое может дать только существо всемогущее и бесконечное.
А тот, которого сейчас должны предать распятию, провозглашал это как несомненную истину. Антею не только поразило это учение, но и показалось, вместе с тем, единственным источником утешения и надежды. Она знала, что должна умереть, и её охватывала неизмеримая скорбь. Чем представлялась ей смерть? — разлукой с Цинной, разлукой с отцом, разлукой со светом, с любовью, пустыней, холодом, полунебытием, мраком. Чем лучше могло ей быть в жизни, тем скорбь её должна быть сильнее. Если бы смерть могла ей на что-нибудь пригодиться, если бы можно было взять с собою хоть частицу воспоминания о любви, хоть память о счастье, то она нашла бы в себе силу покориться.
И вдруг, не ожидая от смерти ничего, она услышала, что смерть может дать ей всё. И кто же это проповедовал? Какой-то странный человек, учитель, пророк, философ, который внушал людям любовь, как величайшую добродетель, который благословлял их в минуту, когда они бичевали его, и которого сейчас распнут на кресте. И Антея думала: «Зачем же он так поучал, коль скоро крест является его единственною наградой? Одни жаждали власти, — он не хотел её, он остался убогим; другие — дворцов, пиров, роскоши, пурпурной одежды, колесниц, украшенных слоновою костью и перламутром, — он жил как пастырь среди стада. Он проповедовал любовь, сострадание, нищету, — не мог же он быть злым и умышленно обманывать людей. А если он говорил правду, то да будет благословенна смерть, как конец земного ничтожества, как обмен меньшего счастья на большее, как свет для гаснущих очей, как крылья, на которых возносятся в обитель вечной радости!..» Теперь Антея поняла, что значила проповедь воскресения.
Ум и сердце бедной больной всеми силами прилепились к этому учению. Она вспомнила слова отца, который неоднократно говорил, что только новая правда может извлечь истомлённую человеческую душу из мрака и отягощающих её уз. А это была новая правда. Она побеждала смерть, — значит, приносила спасение. Антея всем своим существом так погрузилась в эти мысли, что Цинна в первый раз за много-много дней не заметил на её лице признака тревоги перед приближающимся полуденным часом.
Процессия выступила из города к Голгофе, и с вышины, на которой стояли носилки Антеи, всё было видно до малейшей подробности. Толпа была огромная, но и она, казалось, таяла среди простора каменистой пустыни. Из открытых городских ворот выплывали всё новые и новые волны людей, а по дороге к ним присоединялись те, которые ожидали за воротами. По сторонам народного потока сновали рои детей. Процессия меняла свой цвет и пестрела белыми одеждами мужчин и красными и синими платками женщин. В середине сверкали мечи и копья римских воинов. Шум смешанных голосов доносился издалека и становился всё более и более ясным.
Наконец процессия приблизилась, — первые ряды начали всходить на пригорок. Толпа спешила, чтобы занять место поближе, не пропустить ничего из подробностей казни, вследствие чего отряд воинов, сопровождавших осуждённых, сильно отстал. Первыми появились дети, преимущественно мальчики, полунагие, перевязанные куском тряпки вокруг бёдер, с остриженными головами, за исключением двух локонов у висков, смуглые, с голубоватыми глазами и пронзительным говором. Посреди дикого гомона они начали вырывать из расщелин выветрившиеся обломки скал, чтобы потом было чем бросать в распятых. За детьми на пригорок хлынул первый отряд разнокалиберной толпы. Лица у всех горели от движения и от надежды на любопытное зрелище, но ни на одном не было и следа сострадания. Крикливые голоса, торопливость речи и резкость движений удивляли даже Антею, несмотря на то, что в Александрии она привыкла к болтливой и живой греческой толпе. Люди разговаривали между собою так, как будто были готовы броситься друг на друга, кричали так, как будто дело шло об их спасении.
Центурион Руфил подошёл к носилкам и давал объяснения спокойным, деловым тоном, а из города, между тем, наплывали всё новые и новые волны. В толпе виднелись зажиточные жители Иерусалима, которые держались в стороне от жалкой голытьбы предместья. Появились и крестьяне, которых предстоящие праздники привлекли в город вместе с их семействами, землепашцы с котомками за плечами, добродушные и удивлённые пастухи в одеждах из козьей шкуры. Ряды женщин перемешивались с рядами мужчин; но так как более зажиточные горожанки неохотно выходили из дома, то здесь преимущественно были женщины из народа, крестьянки или пёстро разодетые прелестницы; с крашеными волосами, бровями и ногтями, щеголяющие широкими ожерельями из монет и далеко распространяющие запах нарда.
Наконец, появился и синедрион, — посреди него Анна; старик с лицом коршуна и красными веками, и тучный Каиафа в двурогой шапке с золочёною таблицей на груди. Вслед за ними шли разные фарисеи: волочащие ноги, которые умышленно натыкались на ходу на разные препятствия, фарисеи с кровавыми лбами, которые также нарочно бились головой об стены, и сгорбленные, как будто готовые принять на свои плечи грехи всего народа. Угрюмая важность и холодная свирепость резко отличали их от шумливой толпы простого народа.
Цинна смотрел на всех проходящих с презрением человека, принадлежащего к правящему народу, Антея — с удивлением и опасением. Много евреев жило в Александрии, но там они казались наполовину греками, а теперь она в первый раз увидала их такими, какими они представлялись ей по словам прокуратора. Молодое лицо Антеи, на которое смерть уже наложила свою печать, её фигура, более похожая на тень, чем на живое существо, обращали на себя общее внимание. Толпа рассматривала её со всех сторон и так назойливо, насколько это допускали солдаты, охраняющие носилки. Ненависть и презрение к чужеземцам сказывались и здесь, — ни на одном лице не было видно сожаления к бедной больной, — в озлобленных глазах толпы сверкала скорее радость, что жертва болезни не избежит рокового конца. Антея только теперь поняла, почему эти люди требовали распятия пророка, который проповедовал любовь.
И этот Назарей вдруг показался ей кем-то близким, чуть ли не дорогим. Он должен был умереть, и она тоже. Его после произнесённого приговора уже ничто не могло спасти, — приговор произнесён и над нею, и Антее казалось, что их соединило братство несчастья и смерти. Только он шёл на крест с верою в посмертное завтра, а у ней этой веры не было и она пришла почерпнуть её из его примера.
Тем временем вдали шум усиливался, раздался свист, вой, потом всё сразу стихло. Послышалось бряцанье оружия и тяжёлые шаги легионеров. Толпа всколыхнулась, расступилась и отряд, сопровождавший осуждённых, поравнялся с носилками. Впереди, по сторонам и сзади, ровным и медленным шагом шли солдаты, по середине видны были три перекладины крестов, которые, казалось, сами плыли в воздухе, потому что люди, несущие их, совсем сгибались под своею тяжестью. Легко можно было понять, что между этими тремя людьми не было Назарея, — лица двух осуждённых носили явные следы порока и преступления, третьего, немолодого уже, простого крестьянина, римские солдаты, вероятно, заставили нести крест за кого-то другого. Назарей шёл за крестами, в сопровождении двух стражников. Он шёл в пурпурном плаще, накинутом сверху одежды, а на голове его был терновый венец, из-под шипов которого показывались капли крови. Одни медленно стекали по его лицу, другие засыхали на челе, на подобие ягод дикого шиповника или зёрен коралловых чёток. Назарей был бледен и подвигался вперёд медленно, неверными, ослабевшими шагами. Он шёл среди издевательств толпы, как будто погружённый в задумчивость, заходящую за пределы видимого мира, словно уже оторванный от земли, не слыша криков ненависти, со всепрощением, переходящим меру человеческого прощения, с состраданием, превышающим меру человеческого сострадания, уже облечённый бесконечностью, вознесённый над уровнем земного зла, кроткий и скорбящий великою скорбью всего мира.
— Ты — Правда! — прошептала дрожащими устами Антея.
Процессия теперь как раз поравнялась с носилками и даже на одну минуту остановилась, потому что впереди солдаты силою прочищали себе дорогу. Антея видела теперь Назарея в нескольких шагах от себя, — видела, как ветерок играл прядями его волос, видела красноватый отблеск, падающий от плаща на его бледное, прозрачное лицо. Толпа, рвущаяся к нему, тесным кольцом окружила солдат, и они должны были сомкнуть свои луки, чтоб охранить осуждённого от ярости народа. Повсюду можно было видеть простёртые руки со стиснутыми кулаками, глаза, чуть не выходящие из орбит, сверкающие зубы, растрёпанные бороды, пенящиеся уста, извергающие проклятия. А он, оглянувшись вокруг, как будто хотел спросить: «Что я вам сделал?» — поднял глаза к небу и молился.
— Антея, Антея! — крикнул Цинна.
Но Антея, казалось, не слыхала его зова. Из глаз её текли крупные слёзы, она забыла о своей болезни, забыла, что вот уже много дней не двигалась со своих носилок, — встала и, дрожащая, почти потерявшая сознание от жалости, сострадания и негодования на безумную толпу, начала срывать гиацинты и цветы яблони и бросать под стопы Назарея.
На минуту воцарилась тишина. Толпу охватило изумление при виде благородной римлянки, отдающей честь осуждённому. Он кинул взор на её бледное, болезненное лицо и уста его шевельнулись, точно он благословлял её. Антея снова опустилась на подушки носилок. Она чувствовала, что на неё изливается поток света, добра, милосердия, упования, счастья, и снова прошептала:
— Ты — Правда!
Потом новая волна слёз прихлынула к её глазам. Но осуждённого повели вперёд, на место, где в расщелине скал были уже укреплены три столба, которые должны были служить основаниями крестов. Толпа снова заслонила его, но место казни было выше общего уровня почвы и Антея вскоре вновь увидела его бледное лицо и терновый венец. Легионеры ещё раз пустили в ход свои палки, чтоб отогнать на приличное расстояние толпу, мешающую исполнению казни. Начали привязывать двух разбойников к боковым крестам. Третий крест стоял по середине, а на верхушке его была прибита белая таблица, которую колебал всё более и более усиливающийся ветер. Когда солдаты, приблизившись к Назарею, стали снимать с него одежду, в толпе раздались крики: «Царь, царь! Не поддавайся, царь!.. Где же твои полчища?.. Защищайся!» По временам раздавались взрывы смеха; казалось, вся каменистая площадка разражалась порывом могучего хохота. А осуждённого тем временем повергли навзничь на землю, чтобы прибить его руки к поперечине креста и потом, вместе с нею, поднять главный столб.
В это время какой-то человек, стоящий недалеко от носилок и одетый в белую симарру, посыпал голову пылью и закричал ужасным, отчаянным голосом:
— Я был прокажённый, и он исцелил меня! Так это его распинают?
Лицо Антеи побледнело, как полотно.
— Он исцелил его… ты слышишь, Кай? — спросила она.
— Может быть ты хочешь возвратиться домой? — ответил Цинна.
— Нет. Я здесь останусь.
Цинну охватило, как вихрь, дикое и безграничное отчаяние, что он не догадался призвать в свой дом Назарея, дабы он исцелил Антею.
Но в это время солдаты, приставив к рукам Назарея гвозди, начали ударять по ним молотками. Послышался тупой стук железа о железо, который сменился более ясным звуком, когда острия гвоздей, пройдя сквозь тело, начали углубляться в дерево. Толпа снова утихла, утихла для того, чтобы насладиться стенаниями, какие муки могли извлечь из уст Назарея. Но он оставался безгласен, а на верхушке площадки раздавались только зловещие и страшные удары молота.
Наконец работа была окончена и тело казнимого вместе с поперечиной поднято кверху. Римский сотник певучим, однообразным голосом отдавал надлежащие распоряжения. Один из солдат начал прибивать к столбу стопы Назарея.
Облака, которые с утра клубились на небе, теперь закрыли солнце. Отдалённые пригорки и скалы, до сих пор горевшие нестерпимым блеском, сразу угасли. Свет начинал меркнуть. Зловещий медно-красный сумрак окутывал всю окрестность и сгущался всё более и более по мере того, как солнце глубже заходило за громады туч. Казалось, кто-то сверху сыплет на землю тяжёлую, подавляющую темноту. Жгучий ветер рванул раз, другой и потом стих. Воздух становился невыносимо душным.
Вдруг и эти красноватые отблески почернели. Угрюмые, как ночь, тучи огромными клубами начали надвигаться на народ и на площадку. Приближалась гроза… Всё дышало тревогой.
— Вернёмся домой! — снова сказал Цинна.
— Я ещё, ещё раз хочу видеть Его! — ответила Антея.
Мрак окутывал тела, висящие на крестах, и Цинна приказал перенести носилки своей жены ближе к месту казни. Антея подняла глаза. На тёмном дереве тело Распятого посреди окружающего мрака казалось сотканным из лучей месяца. Грудь Его волновалась тяжёлым дыханием, но голова и очи всё ещё были обращены к небу.
В глубинах туч послышалось точно глухое рокотание. Гром проснулся, с оглушающим треском перекатился с востока на запад, потом, будто низвергаясь в бездонную пропасть, то стихал, то вновь усиливался и, наконец, ударил так, что земля потряслась в своём основании.
И сейчас же огромная синяя молния разорвала тучи, ярко озарила небо, землю, кресты, оружие воинов и сбившуюся вместе, как стадо овец, беспокойную, встревоженную толпу.
После молнии воцарилась ещё более глубокая темнота. Около носилок раздавались рыдания женщин, стоящих у креста, и было что-то поразительное в этом рыдании среди повсюду царящей тишины. Те, которые пришли вместе и затерялись в толпе, начали окликать друг друга. И там, и здесь раздавались встревоженные голоса:
— Ойах! Не правого ли это человека распяли?
— Он проповедовал истину! Ойах!
— Он воскрешал мёртвых!
Кто-то крикнул:
— Горе тебе, Иерусалим!
Другой голос отозвался:
— Земля затряслась!
Новый поток молний вырвался из глубины туч на подобие толпы огромных, огненных фигур. Голоса народа стихли или, вернее, затерялись среди свиста вихря, который с неслыханною яростью поднялся вдруг, начал срывать с людей одежды и разбрасывать их по равнине.
— Земля трясётся! — опять послышалось в толпе.
Одни бросились бежать, других страх приковал к месту, и они стояли остолбеневшие, без мысли, с одним только смутным сознанием, что свершилось что-то страшное.
Но мрак вдруг начал редеть. Вихрь гнал тучи, развивал и свивал их и разрывал вновь, как гнилые лоскутья. Свет усиливался всё более, наконец тёмная завеса туч разорвалась, сквозь образовавшуюся расщелину на землю хлынул поток солнечных лучей, и всё прояснилось: и пригорок, и кресты, и испуганные лица людей.
Глава Назарея низко поникла на грудь, бледная, словно восковая, глаза его были раскрыты, уста посинели.
— Умер! — шепнула Антея.
— Умер! — повторил вслед за ней Цинна.
В эту минуту центурион коснулся копьём бока умершего. Странное дело; вид солнца и этой смерти, казалось, успокаивали толпу. Теперь она ближе придвинулась к месту казни, солдаты более уже не отгоняли её. Раздались голоса:
— Сойди с креста, сойди с креста!
Антея ещё раз взглянула на эту бледную, поникшую голову и проговорила тихо, точно про себя:
— Неужели Он воскреснет?
Она видела, как смерть наложила синие пятна на Его очи и уста, видела эти неестественно вытянутые руки, это неподвижное тело, которое всё опустилось книзу, и всё-таки её голос звучал отчаянным сомнением.
Не меньшее сомнение терзало и душу Цинны. Он также не верил, что Назарей воскреснет, но зато верил, что если б Он был жив, то только Он один мог бы своею доброю или злою силой исцелить Антею.
А толпа у креста всё более увеличивалась, голоса кричали всё с большею насмешкой:
— Сойди со креста, сойди со креста!
— Сойди, — с отчаянием, в глубине души, повторил Цинна, — исцели её и возьми мою душу!
Небо прояснилось. Горы были ещё окутаны мглою, но над Голгофой и городом не было ни одного облачка. Башня Антония ослепительно сверкала на солнце, как второе солнце. В освежевшем воздухе носились сотни ласточек. Цинна сделал знак возвращаться домой.
Полдень давно уже миновал. Приближаясь к дому, Антея сказала:
— Геката не приходила сегодня.
И Цинна также думал об этом.