Когда-то здесь был прииск, кипела работа, и лихорадочно суетились люди, промывая драгоценные пески и собирая блестящие, крупные зерна золота. Об этой былой работе говорят огромные свалы промытой гальки, полусгнившие и развалившиеся остатки плотины и лотков для воды, искусственное русло шумливой речки Полуденного Кундата теперь обратившееся в болото, да три плохонькие строения,— в одном из них жил, вероятно, управляющий прииском, во втором помещались рабочие, а третье служило амбаром.
На последнем уже не было крыши: ее растаскали на дрова летучки, т.- е. артели вольных золотоискателей. Постройки эти были совсем плохи и видом своим напоминали трех дряхлых старух, опустившихся бессильно у дороги отдохнуть; срубы сселись, обе крыши посредине вогнулись, сквозь множество щелей проникала дождевая вода и врывалось холодное дыхание ветра. Строения стояли в котловине на правом берегу речки. Чтобы выйти к ней, нужно было сначала перейти по бревнам пруд — остаток старого русла—весь наполненный черными головастиками, и пересечь заросли тальника, который местами зелеными густыми букетами наклонялся над самою водою, местами отступал от нее, очищая засыпанные желто-серою галькою косы. Кругом жилья пышно разросся малинник, a над ним, от обоих берегов Кундата, поднялись к верху широкие размашистые горы. Темно-зеленая густая щетина тайги покрыла их сверху до низу, легко устремляясь к небу бесчисленными топкими, как иглы, верхушками пихт и елей. На волнистых вершинах они вырисовываются, как воздушные зубцы величественной зеленой стены. Гигантские синие и красные колокольчики, вспыхивающие голубым и красным пламенем под потоками лучей горячего солнца, ослепительно-желтый курослеп, ромашка, ярко-оранжевые звездочки-огоньки, стыдливо прячущиеся незабудки, трепещущие от свежести и аромата ландыши, высокая и густая трава — все эти цветы и травы роскошным цветным ковром устлали тайгу и радостной, блестящею толпой подступили к самому нашему жилью, задорно выглядывая из гущи малиновка.
Пересекая чащу тайги, к нам вело несколько узеньких тропок, годных лишь для путешествия пешком или, в лучшем случае, верхом на лошади. Две из них соединяли нас с такими же одинокими и брошенными приисками, как и наш, третья — с большим работающим рудником. Кроме того, на ближайшей к нам горе поселился медведь, устроивший себе отличную постель под старым и густым кедром в какой-нибудь версте от строений. Он промял к речке особую тропу и каждую ночь ходил по ней пить воду, подымая всегда большую тревогу среди наших животных: собаки начинали заливаться отчаянным лаем, а пасущиеся около лошади голо пом неслись к строениям, гремя колокольцами и гулко стуча копытами по земле. Наконец, пятая тропа, проложенная дикими козами, вилась по самому берегу Кундата и пропадала у болотца на той стороне, где эти животные паслись каждую ночь. Под утро козлы начинали громко кричать, подманивая самок, и в ответ им тотчас поднимался лай собак, но уже гораздо более спокойный, без примеси той тревоги и того страха, который ясно слышался в их лае на медведя.
Несмотря на всю ветхость построек, жить в них было все же лучше, чем под открытым небом. Одно строение, с русскою печью и более обширное, заняли рабочие — их было немного, человек пять холостых да трое с «бабами», а во втором, разделенном досчатою перегородкой на две половины, поместились: в одной половине я с хозяином, а в другой служащий Трофим Гаврилович с женой и тремя малыми детьми. У служащего так даже окопных рам не было, и жена его ограничивалась легкими занавесками, опускавшимися на ночь.
В нашей половило было одно большое окно, выходившее на речку, перед ним длинный стол, а по обе стороны от окна, вдоль степы, были приделаны две досчатые скамьи, служившие кроватями. У третьей стены, против окна, стояли два сундука, наполненные разным хламом, больше разными книгами специального содержания, относящимися к горному и золотому делу. Три висячие полки были завалены тоже книгами и инструментами, а рядом с ними, на длинных гвоздиках, лежали свернутые трубками планы и чертежи. Наконец, на стене висела страшно фальшивившая гитара, звук которой был очень похож на звук от удара ладонью по подушке, скрипка с отбитым боком у деки и дребезжащая мандолина. Тоненькая перегородка отделяла нашу комнату от сеней с железной печкой и темного чулана с припасами. Окно нашей комнаты было обращено на север, и солнце заглядывало к нам лишь рано утром. Днем же, когда па дворе было так светло, тепло и радостно, в комнате было темновато, холодно, тоскливо, и хотелось поскорее выйти из нее на свет.
Теперь несколько слов о нашем хозяине.
Повыше среднего роста, светловолосый, с большими усами и маленькой бородкой на продолговатом лице, украшенном большим носом, с добрым застенчивым взглядом, узкогрудый и узкоплечий — он производил на всякого мягкое и приятное впечатление. Он то и дело одергивает и поправляет белую косоворотку, поглаживает волосы и приговаривает: ну, ладно, —хотя несравненно вернее было бы приговаривать что-нибудь противоположное по смыслу — ну, хотя бы — отвратительно, так как дела его всегда были в крайне плачевном состоянии. То кто-нибудь находил богатое золото в местности, которую Петр Иванович только-что бросил, как совершенно безнадежную относительно золота, то не было денег на покупку провизии, и приходилось униженно просить богатеев о ссуде муки в долг, то не было чем платить рабочим, и они начинали шуметь и гудеть. В другой раз плоты с разными товарами разбивались о камни, и товары пропадали, или солидный прииск приносил лишь убыток, потому что попадался вор служащий. Было и так, что Петр Иванович в критическую минуту заболевал тифом, и мнительный компаньон, трясясь и падая в обморок от страха заразиться, устремлялся с возможною скоростью в Россию (так зовут сибиряки Европейскую часть СССР), то... Впрочем, нет возможности перечислить все те бесчисленные напасти и беды, которые всегда и везде преследовали несчастного Петра Ивановича. Поссорившись с мачехой, Петр Иванович бросил семью, гимназию и начат вести самостоятельную жизнь, полную лишений и мытарств. Много прошло времени, пока ему удалось скопить небольшую сумму денег и с нею отправиться в Сибирь искать золото. И вот он уже семь лет ищет его, сбережения давно истрачены, ему стукнуло сорок лет, волосы от невзгод засветились серебром, на лице легли морщинки, легла тень горечи и муки. Другой па месте Негра Ивановича давно махнул бы па все рукой и успокоился бы, если не внутренне, то хоть наружно, но Петр Иванович все еще борется и барахтается, силясь победить препятствия и добиться своего. Энергии остается все меньше и меньше, из узкой груди все чаще и чаще вырываются подавляемые, непрошеные вздохи, еще недавно волновавшая его кровь мечта о богатстве становится все бледнее и бессодержательнее, и на место этой мечты начинает все яснее, ярче и мучительнее сверлить уставший мозг другая мечта — мечта об отдыхе, о покое, о какой-нибудь определенности, об уюте теплого гнездышка семьи. Чем дальше идет время, тем эта последняя мечта принимает более и более реальные формы, тогда как мечта о богатстве уходит куда-то вдаль и незаметно расплывается в ничто.
Наконец, Петр Иванович решил сделать последнюю попытку. Он наметил место, где (он был в этом совершенно уверен) должно было находиться золото, и достал на разведку 1000 руб., конечно, на самых тяжелых условиях: если золото будет найдено, то половина дохода отчисляется ссудившему деньги под разведку богатею. Наш стан находился как раз в центре этого места.
Но 1000 руб. такая ничтожная сумма... Ее едва-едва хватит на самую поверхностную и сомнительную разведку, а между тем впереди долгая лютая зима, безденежье, значит, необходимо не только вести разведку, но и заботиться о грозящей голодной зиме. Страх этот и заставил Петра Ивановича одновременно с отыскиванием жилы заняться и мелкою добычею золота, в небольших количествах встречающегося здесь во многих местах. Так он и перебивался: то мыл золото, то вел разведку.
С той стороны в Кундат впадал маленький ключик, на котором кто-то когда-то искал золото, оставив следы своих поисков в виде шурфов — т.- е. глубоких ям. Ключик приглянулся двум золотничникам — отцу жены служащего Адрианова и Ивану «подзаводскому», служившему когда-то в казенных копях, но променявшему спокойную оседлость на беспокойную и неверную, но вольную жизнь в тайге. Столковавшись и получив от Петра Ивановича разрешение, они начали мыть на ключике пески и каждый вечер приносило на стан по б — 7 золотников рассыпного золота, отдавали положенную часть Петру Ивановичу, а остальное делили между собою. Золотник золота в наших местах идет за 4 р. и, таким образом, барыши золотничников были очень недурны Но скоро ключик от засухи пересох, воды на промывку не хватало, и старик со своим компанионом были вынуждены прекратить работу. Тогда за этот ключик решил взяться Петр Иванович, уверенный, что если два человека намывали в день 5 — 7 золотников, то полдесятка рабочих золотников 10—12 всегда намоют, а это уж доход для безденежного предпринимателя очень почтенный. С водой же устроились следующим образом: около ключика нашли болотце с бьющими со дна ключами и запрудили его плотиною, которая открывалась лишь на время работы, а все остальное время была закрыта: за ночь в болотце успевало набраться достаточно для дневной работы воды.
Золотоносный песок в тачках по выкатам, т.-е. по узкому досчатому настилу, доставлялся к болотцу. Из последнего ручейком выпускалась вода, шедшая затем по системе желобов. В один из них и выбрасывался песок, пробивался и промывался. Когда все эти приготовления были закончены, Петр Иванович распорядился, чтобы с завтрашнего дня были начаты работы. Часть рабочих попрежнему будет бить шурфы, отыскивая жилу, а остальные — человека четыре—займутся вскрыванием турфов, т.-е. снятием с золотоносных песков верхнего наносного пласта — турфа— два накладыванием песков в тачки и доставкой их к желобам, и, наконец, еще двое вместе со мной — промывкой их. Сверх того, на моей обязанности лежало следить за работавшими, чтобы они не таскали с лотков осевшие крупинки золота, на что таежный рабочий всегда готов, что он умеет делать с большим мастерством и чем может совершенно спутать планы ведущего работы.
Рано утром меня и Петра Ивановича разбудил стук в дверь. Это был служащий Адрианов.
— Встава-ай!—протяжно прогудел он в дверную щель и пошел к казарме рабочих.
— Падыма-айсь, ребята, —уже веселее и повелительно крикнул он, стуча в казарменную дверь.
Через минуту она медленно заскрипела, послышался кашель, зевота и мирное перекидывание словечками, грохот самоварной трубы и частое хлопание сапога, которым старуха Авдотья раздувала огонь в самоваре.
Когда я и Петр Иванович были готовы, Фаина Прохоровна (жена Адрианова) принесла в комнату и поставила на стол поднос со стаканами, с молоком для чая и тарелкой нарезанного ломтиками хлеба, а через несколько минут и важно клокочущий самовар. К столу подсел Петр Иванович, Адрианов и я, а Фаина Прохоровна ушла к себе досыпать.
Петр Иванович, попивая чай, давал Трофиму Гавриловичу указания, где поставить рабочих на разведку, где бить шурфы, т. е. копать ямы, и где проводить штреки — длинные рвы.
Наконец, мы отправились мыть золото. Рабочие двигались один за другим по узенькой тропинке, перешли по бревну Кундат и по продолжению той же тропинки вступили в лес. Было совершенно тихо, тайга хранила спокойное молчание. Заморосил дождик. Все тона и краски смягчились, расплылись, все приняло неясные очертания, сделалось как будто прозрачным. Старые пихты, обросшие клочьями седого мха, стояли точно окаменелые в глубокой, задумчивости, простерев широкие, серо-зеленые лапы над извивающейся тропинкой, как бы желая скрыть ее от чьего-то глаза.
Через каких-нибудь полчаса мы были уже у ключика. Часть рабочих осталась здесь, а я с двумя парнями лет по 17 —18 прошел еще шагов пятьдесят к запруде болотца, где стояла бутара. Трофим Гаврилович открыл шлюз, и вода стремительно бросилась в желоба, затем в «колоду» (длинное корыто) и на «грохот», т.-е. на железную плиту с круглыми отверстиями, покрывающую собственно бутару — нечто в роде деревянного ящика с покатым дном и открытого одной стороной для выхода воды. Дно бутары перегораживается четырьмя плинтусами—деревянными порожками, у которых задерживаются крупинки золота. Но большая половина его осаждается еще в колоде, в которую сваливается из тачки песок. Длина колоды около четырех аршин, ширина—около трех четвертей и глубина около полутора четвертей. Бутара раза в два короче колоды, но немного шире ее.
Но вот из чащи доносится повизгиванье тачечного колеска, и из-за поворота тропки показывается Никита, катящий перед собою полную песку тачку. Еще минута — и к нам в колоду валится куча песку, переметанного с галькой, глиной, торфом и травой.
Вода в колоде запрудилась, замутилась и вдруг понеслась по пескам вниз бурым потоком. Я с парнями изо всех сил принялись шевелить пески в колоде гребками в роде мотыг, только с отверстиями в железках для прохода воды. Мы двигали пески вверх по колоде против струи, спускали их вниз, снова тащили вверх и опять вниз, пока вся глина не была унесена водой, пески тоже, и на грохоте не осталась куча крупной гальки и мелкого гравия. Этот материал сгребали с грохота гребком и лопатой на сторону, в отвал.
Промывка золотоносных песков на бутаре на Ленских приисках в Восточной Сибири.
Не успели мы пробить одну тачку песку, как в колоду уже летит другая, запруживая несущуюся воду. На секунду прекращается ее журчание, и вдруг сразу она бросается через песок и края колоды, обдавая нас мутными брызгами и струями. Мы опять изо всех сил принимаемся разбивать комья, протирать и промывать пески, то и дело поглядывая на дорожку — не приближается ли Никита с тачкой. Мы фыркаем и фукаем на комаров, кусающих губы, забирающихся в нос, уши, глаза, судорожно подергиваем всем телом, которое больно жалят слепни.
Пот вытереть некогда, и его соленые большие капли без конца катятся по губам, подбородку, застилают глаза. Им пропитана паша одежда, и кажется, что мы только-что в нем купались. Руки от усталости немеют, от согнутого положения ломит поясницу, мы скорее спешим домыть песок, чтобы мгновение передохнуть, и вдруг слышим знакомое повизгивание движущейся тачки, через секунду обрушивающейся на наши гребки. Мы невольно выпрямляемся, секунду стоим неподвижно, вяло глядя на кучу песка, но тотчас опять принимаемся лихорадочно работать. Пробив тачек десять, мы уже совсем обессилели и сгребали песок, почти не промывая его.
Проходит еще минута, и я чувствую, что больше не могу работать, что мускулы рук перестали двигаться, а в пояснице ощущается невыносимая боль. Я начинаю поспешно перебирать в уме выходы из положения, как вдруг на гребок неожиданно падает новая партия песка, и с этим Никита спокойно произносит: — закури. С неизъяснимым наслаждением ставлю я у колоды гребок и растягиваюсь на днище обернутого вверх дном старого лотка. Я не шевелю ни одним мускулом тела, всецело отдавшись наслаждению покоем, глаза невольно закрываются, и я впадаю в тяжелое полузабытье, теряя представление действительности, несясь куда-то в смутном хаосе мыслей и воспоминаний, готовый вот-вот совсем заснуть, как вдруг какой-то первый толчок заставляет меня разом проснуться. Я вскакиваю и с подозрением смотрю на парней. Но те, усталые, сидят на концах гребка, положенного поперек колоды, и беседуют.
Разговор парней — сплошное сквернословие. Особенно отличается Макся, видимо, побывавший около горных заводов и вполне усвоивший тонкости этого своеобразного сквернословного наречия. На подобие сыплющейся дроби вылетали из уст Макси короткие словечки то в качестве эпитетов, сравнений, то заменяя целые выражения своей интонацией, забористой приставкой. Максе слабо подражал Григорий, еще мало выходивший из тайги, наивный, простой и неиспорченный. Развязность и циничность Макси огорошивали его, уверенность покоряла, и Григорий проникался все большим уважением к товарищу. Не желая ударить лицом в грязь перед новым другом Григорий и сам пробовал сквернословить, но у него это выходило, так сказать, с конфузом, неуверенно и натянуто, точь в точь, как у неудачных остряков, сказавших неумело и невпопад остроту и незнающих, куда после этого деваться от смущения.
— А ну, расскажи, Макся, про Ларку, — попросил Григорий и, обернувшись ко мне, добавил: —вот послушай-ка, Сергей Иванович, больно занятно. И откуда только у него берется!
Началась нескончаемая повесть про Ларку — дурака, учинявшего на прииске всякого рода безобразия. Слушая эту повесть, хотелось сплюнуть, отвернуться, не слушать. Макся говорил спокойно, без тени улыбки или смеха на лице. Григорий же поминутно деланно и насильно смеялся. Хотя ему и не было смешно, но он хотел показать товарищу, что вполне постигнул прелесть рассказа, и что он вообще славный и бравый малый.
Но вот послышалось визжание приближающейся тачки, и мы взялись за гребки. Опять закипела работа, полился пот, зазвучали короткие сердитые слова по адресу безжалостных комаров и слепней. Попрежнему скоро заныла поясница, одеревенели руки и, казалось, что вот еще секунда, и гребок выпадет из руки. На меня находит какое-то одурение — работа мозга совершенно останавливается, работаю автоматически, почти без сознания. Спасительное — закури!— выводит меня из этого состояния, я отбрасываю гребок и опускаюсь па кочку.
Макся продолжает свой рассказ про Ларку, Григорий — насильно смеется.
Кругом вьется масса огромных слепней. Я схватываю одного из них и подношу к торопящемуся куда-то по песку муравью. Это его озадачивает, он останавливается, минуту стоит неподвижно и вдруг решительно схватывает вырывающегося из моих пальцев слепня. Я разжимаю пальцы, и между двумя насекомыми завязывается отчаянная, смертельная борьба. На эту пару наткнулся пробегавший мимо муравей. С минуту он постоял в нерешительности, а затем схватил слепня за заднюю часть, и скоро все трое скрылись в густой траве.
Визжание приближающейся тачки заставило всех стать у колоды. Снова закипела молчаливая работа, по телу заструился пот, стали подергиваться тела от укусов комаров и слепней. Только после полудня был перерыв подольше, с чаепитием. Под пихтой был разведен огонь, вскипячена вода в котле и чайнике. Для вкуса в котел были брошены листы смородинного куста, что делало чай, действительно, более приятным и ароматным. Закусывали черным хлебом. Не смотря на то, что завтрак был так скромен, силы после него как будто прибавились, гребок показался легче и будущее светлее. Тяжеловато только было от шести стаканов чая.
Незаметно подошел вечер. Плывшие весь день по небу тучи столпились на западе, почти закрыв опустившееся солнце. Последний, помутневший в тучах луч его упал вдруг бледным пятном па колоду, через минуту мелькнул на верхушке старой засохшей березы и исчез. Кругом запыли и заколебались мириады комаров и скрылись в траву слепни. От усталости голова совершенно перестала работать.
— Последняя, — сказал Никита, вываливая песок из тачки в колоду.
Наконец. А вот и Трофим Гаврилович замелькал между деревьев, тяжело ступая большими сапогами по выкатам. Он тоже очень устал, что видно по его полуоткрытому рту, по его одеревеневшему лицу и бессильно опущенным кистям рук. По дороге он закрывает выход воды из болотца и подходит к бутаре, чтобы собрать золото, осевшее на дно колоды и бутары. Тихою струей смывается оставшийся еще песок, и тотчас в разных местах заблестели зерна золота среди черного шлиха. После долгой и осторожной промывки и работы гребком, собирается, наконец, в одном месте кучка из золотинок, сгребается в железный маленький черпачок, высушивается на огоньке и ссыпается в бумажный мешочек. На вид было золота золотников 4—5, т.-е. рублей на 16—20. Это промывка далеко не блестящая, но все же представляющая некоторые выгоды.
Совершенно разбитые и голодные пришли мы на стан. Обед состоял из мясного супа и кислого молока. Петр Иванович не переставая и оживленно пикировался с Фаиной Прохоровной, все время язвившей Петра Ивановича за ого неудачи, за недостаток во всем необходимом, за нехватку сахара, мяса, крупы, за отсутствие денег. Мучительною болью отдавались эти укоры в душе Петра Ивановича, лицо его выражало крайнее смущение, тоску, и, однако, он силился добродушно улыбнуться, ответить, и лишь иногда с легким вздохом произносил:
— Ах, вы, пила этакая, да вы можете человека совсем со свету сжить. Вот потерпите, найдем золото, будут деньги, и все будет. На все надо терпение, Фаина Прохоровна, сразу ничего не делается. —
— Чего и говорить, дождешься тут с вами. С голоду помрешь.
Сначала меня поразило то добродушие, с которым Петр Иванович позволял жене служащего пробирать себя, но потом я догадался, что Петр Иванович долго уже не платил Адрианову жалования.
Выпив стакан чая, вышел из комнаты на воздух. Была почти полная ночь. На западе еще светился нежный золотисто-розоватый, тихий свет, и на его фоне совершенно отчетливо выступали острые и строгие, точно зубья гигантской пилы, верхушки пихт и елей. Правее заката растянулось по горизонту тяжелое, мутно-синее облако. Широкая гора Алатага уперлась в него своею вершиною и остановила его грузный и плавный полет. А еще дальше, па другой стороне неба, из-за горы осторожно поднимается луна, разбрасывая по горам прозрачную, серебристую ткань из своих лучей. В синевато-темной глубине неба загорались и вспыхивали цветными огнями звезды. Смутная тайга хранила молчание. В ней, как и в небе, дарила тишина, и в то же время чудилось, что от нее исходит какое-то неслышное, но могучее звучание, точно тайга тихо дремлет и в дремоте глубоко и мерно дышит, выпуская из себя теплый ароматный пар, мерно, неуловимо колышет свои ветви, иглы, листья.
Около тлеющих остатков костра неподвижно стояла корова монотонно жуя жвачку. Скрывшийся в траве Гнедко то и дело позвякивал колокольцем. Сонные куры вяло поспорили из-за места.
А вот и ночная, зловещая птица начала свое угрюмое у-уканье. — Шубу — шубу! — глухо звучит ее странный и мерно повторяющийся крик среди мертвой тишины, то где-то далеко в глубине леса, то совсем близко па горе, то снова далеко и неясно. В ответ на зов самца с облитой лунным светом вершины исполинского высокого кедра раздается хрипение самки, точно давящейся чем-то непроглоченным. Но скоро эти звуки замерли. В низинах зашевелился туман.
Так прошли шесть рабочих дней.
* * *
В субботу рабочий Никита и кузнец Николай предложили мне отправиться ночью па близлежащее болотце посторожить диких козлов. Каждую ночь, па рассвете, эти животные начинают громко кричать, подзывая самок и взбудораживая наших собак. Я поспешил согласиться, и мне было наказано собраться к десяти часам вечера.
Никита — старый таежный волк, родившийся, выросший, и доканчивающий дни свои в тайге, вечный скиталец и искатель золота, — то самостоятельный, то в качестве наемного рабочего у кого-нибудь другого. Ему уже минуло СО лет, но на голове нельзя заметить седых волос, которые густым и ровным покровом закрыли верх его головы. Только цвет их сделался каким-то блеклым, близким к цвету его полинявшего светло-коричневого кафтана. Бритое, бронзовое лицо светится ласковым добродушием, плутоватостью, за живыми, проницательными глазами чувствуется природный ум, а спокойные движения и походка говорят об уверенности в себе и рассудительности. Костюм Никиты был тот же, что и у всех таежных бродяг: шляпа с короткими полями буровато-темноватого цвета, полинялый короткий кафтан, перетянутый красным кушаком, широкие плисовые шировары и сапоги до колен. Во рту всегда дымится трубка, а в пути за плечом непременно висит одноствольное шомпольное ружье с торчащим из дула войлоком. Наконец, у него была баба Авдотья, худощавая и бодрая старушка, и веселый молодой пес Верный, которые сопровождали Никиту во всех его странствиях. Нрав у Никиты был самый безобидный, за что собственно и держал его у себя Петр Иванович, так как силушки у него оставалось уже немного. Так, например, если Никите с Авдотьей удавалось выпить, то в то время как другие рабочие в таком состоянии начинали опасно буйствовать, Никита оставался тих, смирен, начинал чмыхать носом, вытирать рукавом слезы и горестно-прегорестно мотать старой головой. Друг Никиты Матвей тоже никогда не буянил и, подвыпив, обыкновенно, с многозначительным азартом без конца убеждал Петра Ивановича, что «ну, и... больше ничего. Вот ей-же богу, пропади я на этом самом месте, если... и больше ничего».
На другой день Никита бывал болен, пластом лежал па койке, морщился и ни с кем не разговаривал.
Кузнец Николай тоже старик. У него тоже темное от копоти и солнца лицо, дышащие энергией и умом, но как-то избегающие долго останавливаться на собеседнике глаза, точно Николай опасался, чтобы чужой человек не прочел по глазам его сокровенных тайн. У кузнеца была всклокоченная, полуседая борода, такая же великолепная, волнистая шевелюра, он обладал звучным приятным голосом, был хороший расторопный работник и располагал к себе каждого, хотя и держался особняком и пи к кому не набивался с разговорами. Не смотря на видимую хмурость, во всех его движениях и словах сквозила мягкость и печаль. Может-быть, это была надвигающаяся старость, горечь одиночества и бездомности, тревога за кусок хлеба, когда не станет сил работать, пли какое-нибудь неотвязчивое воспоминание из прошлого, но только в нем было нечто, выделявшее его среди остальных таежников.
На другой день после нашей охоты на козлов он ушел от Петра Ивановича, пробыв на стане одну неделю. Нанимаясь Николай долго и настойчиво выспрашивал Петра Ивановича, будет ли работа зимою, так как он человек положительный и на время оставаться не любит. А через неделю неожиданно заявляет, что ему нужно в Томск, что его туда настойчиво зовет один родственник, предлагая великолепное место, одним словом, что он решил делать «кальеру». Взвалив на плечи небольшой мешочек с имуществом он энергично зашагал по таежной тропке и скрылся из наших глаз. Через два дня мимо нас проезжал верховой, который рассказал, что в пути встретил кузнеца, шедшего работать на один уединенный прииск. Истинный таежник не в силах прожить на одном месте больше недели, и «кальера» для Николая была лишь предлогом, чтобы уйти на новое место не совсем без повода.
Итак, мы решили поохотиться на козлов. Когда совсем стемнело, я поужинал, оделся потеплее, перекинул через плечо патронташ и ружье и зашел в казарму рабочих. В первой комнате различил на скамейке две фигуры. Это были Никита и Николай. Они были в подпоясанных кушаками азямах и с ружьями у ног: Никита с неизменною одностволкой, Николай с одолженной у почтаря берданкой.
— Готовы? — спросил я.
— Готовы, — отвечали охотники, встали и вышли из казармы.
— Только там не шуметь и не курить, — строго предупредил Никита, — дома закурили — и шабаш.
Вечер был тихий, ясный, но холодный. В небе уже горели звезды, закат мирно бледнел, а в чаще потемневшей тайги филин глухо кричал — шубу! Круглолицый парень Федька принялся-было передразнивать его, по одна из баб остановила парня, сказав, что филин этого не любит и может дразнящего заклевать.
Через несколько минут мы переходили вброд речку, и я почувствовал, как в правый сапог проникла холодная струйка воды.
За рекой качалось болото с травою в рост человека, с колодами, пнями, валежником, через который мы с трудом перебирались.
Наконец добрались до мшистого козлиного болотца. С одной стороны оно было закрыто полукруглою горою, а с другой сливалось с долиною Кундата. Кое-где из мохнатого ковра мхов островками подымались группы березок, пихт, елей.
Окинув внимательным взглядом болотце, Никита указал мне место в его центре, за старым, свалившимся кедром с огромным дуплом и разъяснил, что смотреть нужно прямо перед собою, в гору, из-за которой приходят козлы. Влево шагов на двадцать от меня, за группой березок, стал Никита, а Николай скрылся вправо в тесную семейку елей. Мы замерли.
Было поразительно тихо, и самый ничтожный звук улавливался совершенно отчетливо. Вдруг занывшие комары немилосердно кусали голову, но я безропотно переносил эту пытку, напряженно вглядываясь в темную гору.
Скоро перестал чувствовать левую ногу, но все-таки не шевелился. У самых колен по дуплу засновала крохотная мышка. Белка, невесть откуда появившаяся на корнях кедра, зарезвилась в двух шагах от меня, и вдруг, защелкав и зацарапав лапками, скользнула вверх по стволу, отрывая кусочки сухой коры.
Через несколько времени у меня заныла правая нога, и сильно заболела спина.
Вдруг, среди глубокой тишины, до меня стали долетать какие-то звуки. Вслушавшись в них, я с удивлением догадываюсь, что это дышит кузнец — ни дать, ни взять вздохи кузнечного меха во время работы: хочет чихнуть и не решается. Через минуту доносится какой-то хряст — смотрю — кузнец опустился на землю. Если другие садятся, то почему бы я не мог встать и оживить свои ноги, подумал я, по, по слыша ничего со стороны Никиты, не решился это сделать. Сижу и терплю.
Минут пятнадцать длится напряженная тишина, и вдруг... да, конечно, это Никита зажигает спичку — совершенно определенный чиркающий звук, значит, он закуривает свою трубку — вот тебе и строгое — шабаш с курением.
А через каких-нибудь десять минут в глазах моих что-то блеснуло: поворачиваю голову влево и вижу... настоящее пламя. Признаться, у меня ноги тоже здорово промерзли, и я был бы не прочь их погреть, по только все это уже слишком. Пламя погасло, но вдруг раскатисто закашлял и зачихал кузнец. Отхаркался и сплюнул Никита. Тогда я поднялся и удобно поместился па корнях кедра. Не прошло и десяти минут в тишине, как захлюпали чьи-то шаги, и Никита перешел па сухое место, ближе ко мне. В общем, теперь мы могли быть уверены, что козел подойдет к нам очень близко.
Не смотря на дрожь и окоченелость йог, залюбовался ночью. Все небо усеялось звездами, мерцавшими из синей глубины и из-за неподвижных пихт.
Приподнялась над горою полная луна и брызнула на нас сквозь чащу деревьев серебристым светом, отбросив на болотце длинные теин и все его осеребрив. Одни деревья стояли черные, другие серебряные.
На ближнем дереве переливчато звонко и тоненько запела птичка. Ей так же ответила другая, и они долго перекликались. Перелетая с дерева на дерево птички встретились, наконец, на одной березке, что-то нежно и тихо прощебетали и улетели.
Ко мне подходит Никита с побуревшим от холода лицом.
— Во г об этой поре и кричат козлы, — нетвердым голосом произносит Никита.
— Да-а? — удивился я.
— Уже светает, — вскользь добавляет он, кивнув головою в сторону.
Очевидно, его опытный охотничий глаз различал свет далекой зари там, где я видел лишь темное небо да лунное сияние.
— Я так полагаю, что теперь-то уж можно домой итти— раз не пришли до этой поры, то и не будут, — заявляет Никита.
Но подошедший кузнец (вероятно, как и я, неопытный охотник) запротестовал:
— Еще совсем не светает. Где же свет, я ничего не вижу. А козлы кричат гораздо позднее, часа через три, и нужно еще обождать.
В ответ Никита что-то недовольно проворчал и, помолчав минуту, решительно заявил:
— А я все-таки пойду домой, — и с этими словами направился к речке.
Сначала было слышно чавканье его сапог в насыщенном водою мху и треск валежника, потом гулкий стук сдвигаемых камней в речке. Яростный лай собак и скрип двери возвестили нам о его приближении и приходе на стан.
Я и кузнец уселись вместе на корнях кедра. Потянуло ко сну, и я частенько начал клевать носом свои колени, а чрезвычайно охладившийся воздух поминутно бросал в дрожь. Не знаю, сколько времени мы так сидели, вероятно, довольно долго, потому что, когда мы начали разговаривать, то уже порывами налетал ветерок, восток заметно посветлел, звезды почти все потухли, а луна, как бы истомленная, бледная и немощная, жалким жестяным кружком висела па белесоватом небе. Голоса птичек становились все разнообразнее, громче, многочисленнее, со стана донесся крик петуха, и тогда мы поднялись и по тому же болотцу направились домой. На песке у речки нам попался свежий след козы. По-видимому, она подходила к краю болотца, по, почувствовав и заслышав те запахи и звуки, которыми столь богато было болотце этою ночью, поспешила вернуться обратно.
Когда мы пришли на стан, то было уже полное утро. Восток горел, волны горной тайги зеленели хвоей, сверкали красными, желтыми и синими цветами, блестели росой, гремели голосами птиц, а по долине Кундата и по болотцам косматыми белыми чудовищами расползался туман.
Встреченные дружным лаем собак поспешили мы в хижины, завернулись потеплев и крепко заснули.
Проснувшись, не торопились вставать.
Наслаждались сознанием, что можно лежать до сыта, что не придет Трофим Гаврилович и не будет кричать—«встава-ай!»
Отходили мышцы и спина, рассасывался яд усталости, организм восстанавливал нарушенное в нем равновесие.
Искупались артелью в быстрых струях Кундата, попили не спеша чайку с ржаным хлебом и расселись в чистых рубахах да сарафанах по ступенькам крылец. Ласкали глаз на сочной зелени яркие, как огни, красные кумачи и синие ситцы.
Я занялся чинкой куртки и сапог. Около меня лежала корова «Маруся», жевала жвачку и временем тяжко вздыхала, обдавая меня теплым дыханием. Кругом нее и по ней бродили куры и склевывали с нее комаров и мух, что доставляло Марусе, видимо, большое удовольствие, так как она явно воздерживалась от резких движений, чтобы не спугнуть кур.
Против меня, на крыльце дома рабочих, сидел Никита с другом Матвеем.
Рядом с ними на ступеньках устроилась «баба» Никиты Авдотья, поглаживая лежащего у ее ног пса Верного.
Помолчав, приятели запели старинную сибирскую песню про Ермака.
У Никиты, несмотря на его шестьдесят лет, звучный и сильный тенор, у Матвея — баритон. У обоих отличный слух и хорошая выдержка в пении.
Песня лилась свободно и красиво. Никита вел основной мотив, Матвей дополнял его гармоническим и оригинальным музыкальным рисунком. Из души выливавшееся, искусное пение захватывало, приводило в движение дремлющие в человеке силы, раскрывало красоту жизни. Из помещений вышли все немногочисленные обитатели становища и с напряженным вниманием впивали в себя чародейку-песню.
Песня рождала творческие порывы, стремление к необычному— и таежник шел по пути наименьшего сопротивления. Скоро из помещения рабочих послышались громкие разговоры, затем брань и, наконец, грохот потасовки.
Причина ее всегда одна и та же — баб в тайге мало. Кроме Авдотьи и Фаины Прохоровны, на стане есть еще лишь одна баба Иринка. Посмотреть на нее сбоку — что-то лошадиное и стихийное вспоминается. Но натура у Иринки непостоянная. Недавно была в большой дружбе с татарином. Через педелю повздорила с ним и сдружилась с Гаврилой. Вчера же она при всех изругала Гаврилу и одобрительно отозвалась о Максе. В результате сегодня, после музыкального и спиртового вдохновения, разыгралась потасовка. Макея первый выкатился из помещения, так как против него были и Гаврила и татарин, затем выброшенным оказался Гаврила, татарин же с Ириной остались допивать спирт. К этой паре присоединились певцы с Авдотьей, и скоро весь стан, кроме хозяина, семьи служащего и меня, был пьян. Уже горланились песни, Никита хныкал, Матвей же уверял Петра Ивановича, что «вот пропади он на этом самом месте, если... ну, больше ничего!» Татарин пошатываясь вышел на крыльцо и начал угрожающе посматривать в сторону помещения Петра Ивановича. Заметив это настроение, Никита с Матвеем пробовали втолкнуть татарина обратно в помещение, но татарин был силен и легко стряхивал с себя двух приятелей.
Дело было решено надвинувшейся грозой. Тайга вдруг зашумела и загудела, заскрипели пихты и кедры, стемнело,и дождь ливнем обрушился на стан. Все разбежались по домам.
* * *
— Вста-ва-ай! — врывается в сон голос Трофима Гавриловича.
Трещат таежные головы, не оторвешься от жесткого изголовья.
— Ох, выпить бы! — проносится вздохом по рабочему помещению.
— Выпьешь! И слезинки не оставили, черти, — бормочет Матвей.
Кряхтя, отплевываясь и бранясь, поднимаются рабочие со спальных настилов, нехотя пьют чай, одеваются, и скоро мы гуськом в сумрачном молчании идем по тропе к месту работы. Ветер шевелит мокрые ветки, и с них сыплется на нас град капель.
День выдался трудный. Пласт песков пошел удобный для выемки, и тачки нескончаемой чередой визжали и обрушивались на нашу колоду. Ни в какой бане не бывает такого потения, и от редкой палки так болит поясница. К вечеру походили на размякшие мочалки.
Надеялись — золота много снимем. Трофим Гаврилович, с раскрытым от усталости ртом, смыл тихой струей последние пески, глянул на дно колоды, потом на дно бутары, покосился на плинтусы.
— Скверно дело... —упавшим голосом промямлил он.
Кое-как наскреблась кучка зерен (издали совсем, как
рожь) золотника в два.
Возвращались на стан еще более хмурые, чем были утром.
Петр Иванович сидел над планами и картами.
— Ну, как дела? —встретил он нас добро душной улыбкой.
Адрианов молча протянул ему крохотный кулек из газетной бумаги.
Улыбка сбежала с лица Петра Ивановича.
— Только всего?
— Да.
Прикинули на весах —один золотник и 80 долей. Намытого не хватало покрыть расходы дня.
Негр Иванович задержал вздох и лег па койку, заложив руки за голову.
Ужиналось плохо, сон был не весел.
На другой день работали с напряжением отчаяния — ведь нам грозил голод и уход с работы без расчета.
В результате золотника полтора. На следующий день золота намылось еще меньше и, наконец, оно почти совсем прекратилось. Было ясно — золотоносный пласт выработался. Вечером Петр Иванович и Адрианов долго совещались, как быть дальше, во ни к чему не пришли.
—Ну, ладно, все равно ничего не придумаете, утро вечера мудренее, — заявила им смягченная жалостью Фаина Прохоровна.
На том и разошлись. Петр Иванович проворочался всю ночь с боку па бок, утром же, чуть свет, разбудил Трофима Гавриловича.
— Попробуем поищем по Александровскому ключику?
— А, пожалуй... попробуем.
И сейчас же послышалось:
— Вставай-ай! В разведку на Александровский!