Жена Сергея Сеновалыча уехала в Москву, и наши девочки взяли шефство над ее толстощекой и забавной дочуркой Катей. В особенности Ника. Такой уж был нрав у нее: увлечется чем-нибудь и уже ничего другого не замечает и не видит. Она нянчилась с ней целыми днями: на руках носит, за ручку водит, кашкой кормит, спать укладывает, танцует с ней, из песка пышки делает и все разговаривает о чем-то. Кате, по-моему, никогда еще не было так весело, как в эти дни. Она привязалась к Нике. Увидит ее и тянет ручки к ней: «Ни… ни…» и ножками топ, топ.

— Ах, ты, «Ни-ни» моя! — вскрикнет Ника, подхватит ее, зацелует и начнет куролесить.

А на меня она все еще дулась, все еще не могла простить мне Полкана. Я не подходил к ней, и мы не разговаривали.

В эти дни я сдружился с Тошкой, ходил с ним виды снимать, помогал пластинки проявлять в подвале. Мне хорошо с ним было. Он был добрый малый и все уговаривал меня помириться с Серафимом:

— Ну чего вы? Не понимаю… Если он не хочет первый, так ты подойди и скажи: «Э, ерунда это все, Серафим!» Вот и все. Не люблю, когда ссорятся. И что с вами такое случилось?

— Да ничего, Тошка! Я и сам не понимаю, отчего так вышло. Так, глупость…

— Ну, я вас помирю, обязательно помирю! Чудаки вы какие-то! Оба говорите, что непрочь помириться, а не миритесь. Ну и делайте, как хотите.

Когда мы занимались чем-нибудь сообща, мы почти всегда разговаривали с Серафимом. Это, так сказать, по делу. А как кончалось дело, так мы расходились в разные стороны и уже больше не разговаривали. Ледок между нами таял, но очень медленно.

Как-то я проходил мимо пристройки, в которой жил Сергей Сеновалыч. Дверь была открыта настежь, и я видел, что там возле Катиной кроватки сидят Муся и Ника и о чем-то разговаривают. Я сейчас же отвернулся и хотел пройти мимо. И вдруг из двери высунулась Муся и крикнула мне:

— Саша, поди-ка сюда!

И лицо у нее лукавое-лукавое.

Щеки у меня так и запылали. Я это чувствовал. И неловко и стыдно мне стало чего-то, но я пересилил себя и с напускным равнодушней спросил:

— Ну, что тебе нужно?

— Да иди, иди сюда, не бойся. — И засмеялась.

Я вошел. Ника сидела с каменным лицом и смотрела на меня взглядом, совершенно ничего не выражающим. Я ничего не понимал. Чего они хотят от меня? И вдруг они переглянулись, фыркнули обе и залились самым развеселым смехом. И я засмеялся, сам не зная чему. Я видел, что я прощен и дружба моя с Никой восстанавливается.

— Да что с вами?

— Ничего, ничего! А Ника на тебя больше не сердится, — объявила Муся.

— Да и не за что было сердиться. Ведь мне самому было жалко…

— Жалко, а убил, — все-таки упрекнула меня Ника. — Хорошо, что ты не возомнил о себе, что ты и в самом деле герой, а то я ни за что бы не стала с тобой разговаривать. Ну, ладно! Довольно об этом. Знаешь, что мы с Мусей придумали? Сегодня вечером, когда все уснут, мы удерем из дому, — знаешь, куда? В луга, куда ребята ездят в ночное. Они сегодня опять там будут. У них там весело, костер горит, сказки рассказывают. Я ведь никогда не бывала в ночном, и Муся тоже. Только слышала, а я все хочу видеть своими глазами. Но мы боимся одни. Пойдем с нами! Только, пожалуйста, не говори, что нельзя, что могут узнать… Мы и без тебя все это знаем. Говори, пойдешь или нет?

Я понимал, конечно, — зря они это придумали, но обрадовался, что наконец помирился, что теперь мы вместе будем проказничать, пахнул на все рукой и согласился.

— Только никому, никому не говори! У вас слышно наверху, как бьют часы?

— Конечно, слышно.

— Ну, вот и хорошо! Как пробьет двенадцать, так ты в окно и — в парк, и жди у первой скамейки. Только не засни.

Я дал слово, что никому не скажу, не засну и ровно в двенадцать часов буду в назначенном месте.

Проснулась Катя — розовая, пухленькая, с нежными золотистыми волосиками, села в кроватке и защебетала, как птичка:

— Ни-ни! Абаб…

Ника взяла ее на руки и весело закружилась по комнате.

Муся зажгла керосинку и поставила на нее кастрюлю с манной кашей. Мне уже нечего тут было делать, и я ушел.

По-моему, ничто так не соединяет людей, как общая тайна. Умом-то я еще не понимал тогда этого, а сердцем все-таки чувствовал, что вместе с тайной появилось что-то новое в наших отношениях с Никой, что я для нее уже не как все, что тайна замыкает, отдаляет нас ото всех и сближает друг с другом. Я носил эту тайну в груди, радовался и с нетерпением ждал полночи.

Вечером, когда мы расходились спать, Ника с Мусей многозначительно посмотрели на меня. Я кивнул головой, и мы все трое засмеялись.

— Чего вы? Чего вы? — залюбопытствовали ребята.

Но мы ничего не сказали и побежали спать.

Я разделся и лег. Через четверть часа все угомонились, и стало тихо во всем доме. И в парке — ни шороха, ни шелеста.

Но вот Тошка замычал и что-то забормотал во сне. Я не люблю, когда бормочут во сне. Что-то жуткое есть в этом бессмысленном ночном бормотании. Как будто не спящий это, а кто-то другой, сумасшедший, притаившийся в комнате, лепечет всю эту чепуху. Нервы мои напряглись. От глубокой, полной тишины звенело в ушах.

«Бам!»

Я вздрогнул. Это часы внизу пробили половину одиннадцатого. Полтора часа еще ждать. Я лежал с открытыми глазами и был уверен, что ни за что не засну. Я думал о чем-то. Мысли, безвольные, ясные, неудержимо неслись одна за другой, как облака, как тени. И вдруг я ясно-ясно увидел перед собой отца Ники. Он почему-то был страшно злой и даже свирепый какой-то. Он наступал на меня, размахивал руками, топал ногами, кричал, бранил за что-то. Я ждал уже — вот-вот он схватит меня за шиворот, приподнимет и ударит со всей силой о землю. И вдруг откуда-то выскочил Полкан и, вступаясь за меня, кинулся на него, как тогда на Сергея Сеновалыча, с каким-то странным, автоматически размеренным лаем: «Ам! Ам! Ам!»

Я очнулся.

«Бам! Бам! Бам!» били часы внизу.

«Да неужто я спал? Вот так так! Хорошо, что не проспал. Но сколько же это — одиннадцать или двенадцать? Впрочем, все равно. Лучше уж там подожду, а то опять засну».

Я вскочил, оделся и — на подоконник. Задел стакан ногой. Он повалился набок и звякнул, зарокотал ребрами, катаясь по блюдцу. Серафим зашевелился — проснулся, должно быть. «А что, если и его позвать с собой? — подумал я. — Да нет, не пойдет он! Да и девочки просили никому не говорить».

Я постоял, подождал, когда он затихнет, заснет. Шурша ветками, спустился по тополю вниз и пошел потихоньку в черную-черную аллею к скамейке.

Там никого еще не было. Я сел и стал ждать. Через минуту, не больше, послышались шаги, шопот и еле сдерживаемый смех. Это Муся и Ника.

— Саша, ты здесь? Давно ты?.. А Муся, чудачка, струсила и не хотела итти.

— Да-а, темно-то как…

— Ну, теперь уж рассвет скоро, — сказал я, чтобы успокоить Мусю. — Ночи-то короткие стали.

— Так идемте скорее, — заторопила нас Ника. — А то придем к рассвету… что же это за ночное!

Мы пошли. Ночь была темная. В двух шагах уже ничего не было видно. И все спало кругом, притаилось, притихло. Муся трусила, вцепилась в меня, за рукав, и серьезно уговаривала не итти дальше, вернуться назад. Мы с Никой подсмеивались над ней и шли дальше. Прошли парк и стали спускаться в овраг.

Узкая, неровная, извилистая тропинка круто шла вниз в сплошных зарослях. Тут уже совсем стало темно, так что пришлось итти ощупью. Под ноги попадались то какие-то выступы, то ямы, которых днем и никогда не замечал. Тут уже Ника вцепилась в другой мой рукав. Так мы и шли, спотыкаясь, натыкаясь на деревья, куда-то вниз, как в пропасть.

Муся лепетала что-то от страха. Я чувствовал, как дрожит ее рука, да и рука Ники как-то уж слишком крепко вцепилась в меня. Страх девочек передался и мне. И все-таки мне было приятно думать, что вот здесь, в этих темных дебрях, я единственный их защитник. И какое бы чудовище ни предстало сейчас перед нами, я кинулся бы на него так же, как Полкан во сне на отца Ники.

Но вот и ручей. Мы перепрыгнули через него, ползком взобрались на горку и вышли к кирпичному заводу в поле. Здесь было уже гораздо светлее и веселее, тут хоть что-то можно было различить и увидеть — завод, овсы, деревья. Множество звезд горело над нами.

— Если бы я знала, ни за что, ни за что не пошла бы с вами! — раскаивалась Муся. — Да вот как накроют нас…

— Ну и пусть накроют! — не унывала Ника. — Ничего нам не сделают. Зато как интересно!..

Теперь мы шли быстро по мокрой меже мимо густых овсов. Через четверть часа мы уже были в лугах и подходили к дымному затухающему костру. У костра сидел тот самый паренек, который перед спектаклем притащил мне череп, и стругал перочинным ножом палку. Неподалеку от него, накрывшись пиджаками, спали еще два паренька. Направо выступали из тьмы две старые ветлы и кустарник на краю речки, налево паслись спутанные кони. Шаги наши услышала пушистая белая собачонка, лежавшая рядом со знакомым мне пареньком, подняла морду, навострила уши и зарычала.

— Цыц, ты! — прикрикнул паренек и придержал ее рукой, чтобы она не кинулась на нас. — Кто же это идет?.. Э, да это вон кто!.. Федька, Сережка, вставайте! Гости пришли!

Те скинули с себя пиджаки, сели и заспанными глазами уставились на нас, ничего не соображая.

— Что же у вас костер-то плохо горит? — спросила Ника.

— Сейчас наладим…

Пареньки зашевелились, натаскали из кустов валежник, наломали, навалили в костер целую гору. Костер затрещал, задымил. Пробиваясь снизу, запрыгало пламя и вдруг все охватило, встало столбом и осветило все вокруг. Мы сели у костра, сняли с себя мокрые чулки и ботинки, разложили сушить, и тут у нас начались разговоры.

Один паренек, Федька, оказался страшным балагуром. Он так и сыпал историю за историей, чрезвычайно смешные и всё про какого-то Ивана Севастьяныча, который говорил каким-то особым языком и до того был жаден и завистлив, что ничего не мог видеть в руках других, чтобы сейчас же не выманить или не обменяться с выгодой для себя.

«А ну, возвествуй, сударыня-барыня, — говорил этот Иван Севастьяныч, величая «сударыней-барыней» старуху-нищенку, подошедшую к нему под окно, — что это у тебя в кулаке-то зажато?» — «Да копейка, батюшка, вот подали добрые люди…» — «Копейка? А-а!.. Да, никак, новая?» И сейчас же сменяет на потертую, с дыркой.

Но дело не в истории, а в том, как Федька все это рассказывал. А рассказывал он так смешно, что мы уже и смотреть на него не могли равнодушно. Хохотали все до слез, до боли в боку, что бы он ни сказал, особенно это свое «возвествуй».

Один он не смеялся, только глазами живо поблескивал, и нельзя было понять: то ли он правду рассказал, то ли сам все выдумал.

Мы и не заметили, как посветлело вокруг, как порозовели облака и туман над лугом и речкой. Костер догорел, и стало прохладно.

Я посмотрел на Нику, на Мусю. Лица у них были не такие, как всегда, — чуточку осунувшиеся, но очень веселые. Мы распрощались с ночными приятелями, взяли чулки и туфли и босиком побежали домой, оставляя за собой темные дорожки на матовом от росы лугу.

— Еще приходите! — кричал Федька вслед. — Про попадью расскажу…

Солнце встало, и все уже сверкало на солнце — окна, клумбы, деревья, омытые росой, — когда мы подошли к дому.

Окно рядом с террасой было открыто настежь.

Когда я взобрался на подоконник и только ноги мои торчали из окна, где-то рядом звякнуло, раскрываясь, другое окно. Кто-то проснулся и, может быть, видел нас. Девочки быстро шмыгнули к себе в спальню, а я — к себе наверх.

К удивлению моему, Серафим не спал, когда я вошел. Он лежал, заложив руки под голову, и пристально смотрел на меня. Мне почему-то неловко стало от его неподвижного взгляда. И я вдруг улыбнулся виноватой улыбкой. А он закрыл глаза и повернулся к стене.

В то же время на лестнице послышались чьи-то шаги. Я мгновенно лег и притворился спящим. Кто-то подошел к двери и остановился. Я чуть-чуть приоткрыл один глаз и с ужасом увидел Николая Андреевича. Он посмотрел на меня, на Симу, заглянул в другие спальни и ушел.

«Ну, влопались!» подумал я и сейчас же заснул крепко-крепко.