Николай Андреевич уехал в Москву, заболел там и слег в постель.

С нами остался Константин Иванович, и все у нас пошло по-другому. С виду-то как будто все было попрежнему. Мы во-время вставали, во-время обедали и ужинали. Константин Иванович был с нами строже, пожалуй, чем при Николае Андреевиче, а все-таки что-то разладилось. Ребята держали себя как-то вольнее. Они заметили мою привязанность к Нике и стали посмеиваться надо мной, над Никой.

Начал это Валька Аджемов, о котором я уже не раз упоминал. Это был красивый парень лет пятнадцати, блондин, похожий на девочку, малодушный, хвастливый и чрезвычайно самоуверенный. Он любил принимать красивые позы, красивым жестом откидывать со лба назад свои русые волосы, хмурить брови и прикидываться очень серьезным человеком.

Ника сначала было подружилась с Валькой, и он был очень доволен, а потом она вдруг взяла его на зубок и перевела в женский род:

— Ах, какая ты, Валя! Ну, чего же ты сердишься? Разве плохо быть девочкой? Смешная ты, Валя!

Валька страшно обозлился и перестал с ней разговаривать.

Вот он-то первый и бросил нам вслед глупую, недостойную пошлость насчет жениха и невесты. Сказал он это небрежно, сквозь зубы, так что мы и не слышали, но слышали Серафим и многие ребята. Серафим так и вскинулся, — это мне Тошка после рассказывал, — наскочил на Вальку и отчитал со всей резкостью:

— Да ты кто — пионер или старая сплетница? И неужели тебя не тошнит от всей этой дряни?..

Отчитал, но словцо-то уже было пущено в ход. Ребята подхватили его, и «пошла писать губерния», как сказано у Гоголя. Тут отчасти был виноват и Константин Иванович. Он, правда, и виду не показывал, но все-таки следил за нами, словно боялся чего-то. Ребята и это заметили и совсем уже распустили свои языки.

А Ника уже нарочно, назло всем, стала ко мне как-то особенно внимательна. Подойдет и сядет рядом со мной и насмешливо посматривает на ребят или под руку возьмет и уведет в аллею гулять. Идем, а она молчит, нервничает. Видно, все это ей очень неприятно. И я уже боялся, как бы она в конце концов не возненавидела меня за все это.

Константин Иванович совсем растерялся, не зная, что и делать. И вот однажды, совсем неожиданно, приехал отец Ники.

Это было после вечернего чая. Вышел из дому, смотрю: он с Серафимом под руку гуляет у пруда. Ника не знала еще, что он приехал, и ее тут не было. Я сразу же почувствовал — не зря он приехал. Вспомнил сон свой, как он топал и кричал на меня и хотел ударить о землю, и подумал со злостью:

«Пусть, пусть, я сумею ему ответить!»

Я и обозлился и струсил. Неприятно мне было! Дойдет эта история до моих родителей, и упреков, разговоров будет на сто лет! А главное, мне было обидно: из-за чего сыр-бор-то загорается? Ведь ничего же плохого-то не было! За что судить и казнить-то меня?.

Вот они повернули от пруда и шли теперь прямо ко мне. Я нарочно стоял на виду на лестнице и ждал — не хотел скрываться. Они подошли, и я с удивлением увидел, что оба они веселые и разговаривают совсем не о том, о чем я думал. У меня отлегло от сердца. Я поздоровался.

— А где Ника? — спросил отец.

— Не знаю. Позвать ее?

— Нет, не надо. Пойдем в парк, может быть, она там.

Он взял меня под руку. Серафим остался, а мы пошли.

Он не торопился отыскивать Нику, шел медленно, здороваясь с ребятами, встречавшимися нам по дороге.

Когда мы дошли до конца аллеи, до скамейки, где никого не было, он предложил посидеть немного. Мы сели. Я насторожился.

«Ну, сейчас, сейчас начнется!» подумал я.

И знакомое, тягостное, столько раз испытанное во время объяснений с родителями чувство раздражения, негодования, обиды и злости охватило меня. Я приготовился отвечать ему резко, дерзко.

Он закурил и начал, но таким тоном, какого я никак не ожидал:

— Ты извини меня, Саша, что я вторгаюсь в твои дела. Я не люблю хитрить и начну прямо. Я получил письмо от Константина Ивановича… Николая-то Андреевича он не хотел беспокоить, и хорошо сделал… Он обо всем написал… Преувеличил, конечно… Я не виню его. Ведь он сам еще мальчик, неопытный… И это даже лучше, что он написал-то. Вот я и приехал… Не думай, что я хочу читать какие-то нотации. Нет! Да и не за что… Я просто хочу поговорить с тобой. Я знаю твое отношение к Ане.

— К какой Ане? — удивился я.

— Ну, к Нике… — Он улыбнулся. — Ее зовут-то ведь Анной, а Нику-то она сама себе выдумала. У нее много всяких фантазий.

— Да что вы?!

Я был поражен. Я чувствовал, что это внезапное открытие как-то меняет мое представление о Нике.

Ведь вот как будто и все равно, как зовут человека — Дарьей или Марьей, а оказывается — не все равно. При слове «Ника» мне всегда представлялось что-то стремительное, разящее, острое. Я привык уже к этому. И вдруг — Аня, что-то спокойное, мягкое, доброе.

«Ника-то к ней больше подходит, — подумал я. — Но многое в ней и от Ани. Как она Катю-то нянчила!..»

— Серафим мне все сейчас рассказал, — продолжал он. — Это хорошее, прекрасное чувство! Жаль, что об этом никогда не говорят с вами. Все стыдятся чего-то, слов не находят… А чувства надо воспитывать. Этого-то и не делают и предоставляют вам самим. Вы и воспитываете его тайком под влиянием книг, часто противных и пошлых, под влиянием людей, тоже не всегда ведь хороших. А главное, все прячут эти чувства, стыдятся их, как слабости, как чего-то недостойного человека. Боишься признаться даже самому близкому другу и столько грубости и глупости напускаешь на себя, чтоб скрыть это все.

Он бросил потухшую папиросу и закурил другую.

— А чего стыдиться, если чувство твое бескорыстно и чисто? Любить — ведь это значит отдавать другому все самое лучшее, что есть в тебе. Любовь — прекрасное чувство! Но не оно самое главное в жизни. Быть человеком важнее и куда выше всякой любви.

Вот я расскажу тебе такой случай.

В 1919 году в Сибири. Поздно вечером приезжает к нам, в штаб фронта, человек лет тридцати, с русой бородкой, в шляпе, и говорит, что он коммунист и хочет под видом графа пробраться в тыл к Колчаку с чрезвычайно важным заданием. Документы показывает, все честь-честью.

— Хорошо, — говорит комиссар, — денька через два переправим.

А сам навел справки, что это за человек и действительно ли партия посылает его в тыл Колчака. Уж очень вид-то у него и в самом деле был графский. Оказалось все так, как он говорил. Стало быть, надо переправлять и так это дело обделать, чтоб у колчаковцев и подозрений никаких не возникло. Дело нелегкое.

— Знаете, что? — говорит «граф». — Мне бы с семьей туда, с женой по крайней мере. По паспорту-то я ведь женат, у меня и ребенок есть. С женой-то уж никаких подозрений бы не было…

А где ему взять жену? Во-первых, она должка быть надежной коммунисткой, во-вторых, и внешность у нее должна быть подходящей, и манеры… Ведь все-таки графиня…

Думали, думали…

— Хорошо, — говорит комиссар, — постараюсь достать.

Был у нас один командир, большой мой приятель, коммунист, молодой еще человек. У него жена была тоже коммунистка — очаровательная женщина и большая умница. Когда-то она в женской гимназии учительницей была.

И вот вечером комиссар призывает к себе этого командира и говорит:

— Так и так, «графу» нужна жена. Дело это очень ответственное, и мы могли бы поручить его только Тане (жене командира-то этого). К тому же она и по внешности подходит к роли графини. Что ты скажешь на это?

А тот:

— Когда они едут? — Спросил и страшно побледнел.

— Да нынче в ночь надо бы…

— Хорошо, я поговорю с ней. И ушел.

В ту же ночь — ночь была темная, в двух шагах ничего не видать, — с фонарями вышли мы провожать «графа» с «графиней». У крыльца лошади верховые стояли. Командир обнял в последний раз свою Таню, помог ей сесть в седло, и она уехала с «графом» в ночь.

Страшная это была минута! Когда в театре разыгрываются такие истории, публика ревмя ревет. А тут не театр, а жизнь, настоящая жизнь! Тут на глазах у тебя сердце в груди разрывается — и у кого? У товарища, у близкого товарища!.. Я думал, он зарыдает или бросится следом за ними. Нет! Он стоял и молчал, только фонарь в руке вздрагивал. И вдруг сказал совершенно спокойно:

— Пойдем проверим посты. Есть у тебя папиросы?..

Закурили и пошли. Всю ночь мы не ходили, а чуть ли не бегом бегали от поста к посту. Это сгоряча, конечно. В нем все кипело, и какая-то страшная энергия искала выхода. У слабых людей эта энергия разрешается слезами, бурными рыданьями. Да и он-то, по правде сказать, не из очень уж сильных был, но события эти так напрягли его силы, что он уже в богатыря какого-то превратился. Это бывает.

Вернулись мы уже на рассвете. Он ушел к себе в избу, и мы целые сутки его не видали. Что он там делал, о чем он там думал?.. А потом вышел осунувшийся, — вероятно, не спал и не ел ничего, — но спокойный, по-настоящему спокойный, и сам заговорил о Тане так, как будто с тех пор, как она уехала, не день прошел, а по крайней мере лет двадцать.

— А Таня-то вернулась к нему потом? — спросил я.

— Нет. В тылу у Колчака они с «графом» сделали огромное дело, но Таню-то потом поймали, и она погибла — расстреляли ее. Трагическая история! Но вот что я думаю. А что если командир-то сказал бы тогда: «А плевать мне на вашу революцию и на все ваше благо народное! Не хочу я жертвовать своим счастьем!» Ведь мог бы… И как ты думаешь: лучше бы он поступил? Можно было бы почувствовать к нему какое-то особенное уважение, как к человеку необыкновенному? Да я, вероятно, и рассказывать-то про него не стал бы. А сейчас рассказал потому, что он человек, и замечательный человек. А быть человеком — это главное, это выше всякого счастья.

Он замолчал и задумался. Рассказ взволновал меня. Я никогда не думал, что могут быть такие люди, такие отношения между людьми. «Быть человеком…» — эта мысль особенно поразила меня. И вдруг меня осенила догадка.

— А я знаю, кто это был! — сказал я. — Это Николай Андреевич!..

Он как-то странно посмотрел на меня и улыбнулся.

— Почему ты так думаешь?.. Николай Андреевич замечательный человек! О нем многое можно было бы рассказать… Но где же Аня? — вдруг заторопился он, посмотрев на часы. — Мне уже на поезд пора.

Он встал. Мы пошли к дому. Вдруг из-за кустов выскочил Тошка.

— Стойте, стойте! — закричал он. — Я давно хотел вас снять… У вас такая наружность…

Это было так неожиданно и так смешно, что мы оба засмеялись.

— Ну, хорошо, сними нас с Сашей, — сказал отец Ники.

Он обнял меня за плечи. Тошка наставил свой треножник, покрылся платком, вставил кассету и окинул нас вдохновенным взглядом.

— Так!..

— Не улыбайтесь! Ни за что, ни за что не улыбайтесь! — послышался за нами крик и топот быстрых ног.

Это Ника подбежала и бросилась в объятья к отцу. Следом за ней подошел Серафим.

— Где же ты был?.. Я тебя искала, искала… Какой ты!.. А ты, Тошка, надоел со своим «улыбайтесь». Я сама их поставлю. Сима, Сима, и ты становись!

И затормошила нас, ставила и так и сяк, и все ей не нравилось. Наконец заявила, что нас нельзя нынче снимать, потому что у нас очень глупые лица.

Отец засмеялся.

— Иди к нам, — сказал он Нике, — и пусть этот молодой человек снимет нас такими, какие мы есть, без всяких затей. Глупые, так глупые… Это даже веселее.

И вот мы встали вчетвером. Тошка щелкнул затвором и побежал в подвал проявлять. А мы с Серафимом и Никой пошли провожать отца Ники на станцию.

Ребята все это видели, и это их озадачило. Они как будто не того ожидали от отца Ники. Впрочем, и я не того от него ожидал.

По дороге мы неожиданно встретили Николая Андреевича. Он выздоровел наконец и, чуть похудевший и бледный, возвращался к нам в лагерь. Мы бросились к нему. И он нам обрадовался.

— А ты чего здесь? — с беспокойством спросил он отца Ники.

— Да так… вздор! Они тебе расскажут… А я спешу. До свиданья!

Простился и ушел. А мы с Николаем Андреевичем пошли в лагерь.

— Ну, рассказывайте, что тут у вас…

— Да ничего, Николай Андреевич. Все по-старому, — сказал я совершенно искренне.

Мне хорошо и весело было, как прежде. А насмешки ребят?.. Да стоит ли о них теперь говорить? Было и было. И все это мелочь!

Но Серафим рассказал ему с возмущением. Николай Андреевич выслушал и ничего не сказал, как будто и не придал этому никакого значения. А вечером, после ужина, я заметил, что он все время чего-то кружится среди ребят. То с одним посидит на скамейке, то с другим погуляет по парку и все о чем-то разговаривает.

Не знаю, разговоры ли эти так подействовали, или появление отца Ники в лагере, то ли, как он со мной обошелся, или все это вместе, не знаю, но только насмешки сразу же кончились. Всю эту шелуху как ветром сдунуло, и все пошло попрежнему.