3-го января.

Константин протяжно засвистел, пуская в небо струю белого как снег пара, и тронулся.

— Не забывайте нас, пишите! кричали из каика посольские товарищи.

Перевесившись за борт, я кивал им головою в ответ на те прощальные поручения и советы, которые произносятся в последнюю минуту пред разлукой и обыкновенно не имеют никакого смысла.

— Возвращайтесь скорее!

— Вспомните обо мне, когда будете в Бейруте.

— Смотрите, не заболейте!

Каик начал заметно отставать.

— Привези мне пирамиду, просил один из провожавших;—конечно выбирай которая поменьше…

Другой сложил руки рупором и приставил их ко рту.

Достаньте сфинкса! кричал он, — непременно живого… или негритёнка, они там дешевы, содержать ничего не стоит — едят всякую дрянь… когда вырастет, перепродадим с ба-ры-шом!..

Долетело еще несколько слов искалеченных расстоянием, и товарищи замахали платками: навевая попутный ветер, платки гнали прочь бурю, смерчи и подводные камни.

За кормою тянулась по Босфору бирюзовая лента воды с узорами из пены; неуловимо-причудливые, они таяли, сливались и вновь расходились по поверхности: точно морские царевны с волшебною быстротой плели и расплетали венецианское кружево: несколько чаек слетелось полюбоваться на это диво.

Солнце между тем зашло: на азиатском берегу полымем вспыхнули, отражая закат, бесчисленные окна Скутари и Кадикёя; Стамбул плотнее окутался в жемчужный туман, и только абрисы его мечетей вырезались на огненной полосе зари: над лесом мачт у пристани, черепичные крыши Галаты и Перы[1] смешались в бесформенную массу. Далеко за нами, ширкеты[2], свистя, дымясь и лопоча колесами, снуют в устье Золотого Рога и разгоняют лодки величиною с ореховую скорлупку. Вон и знакомый каик. Товарищи, — маленькие премаленькие, — все еще машут платками. Прощайте, прощайте… Прощай Константинополь!

Предо мною открытое море; левее еще видны Принцевы острова и южный берег Исмидского залива, а прямо ничего не видать кроме неба и воды.

Путешествие из Константинополя в Александрию с пароходами Русского Общества, заходящими в малоазийские порты и на некоторые острова Архипелага, длится 12–13 суток. С Ллойдом и египетскою компанией Хедивие можно совершить этот переезд прямым сообщением менее чем в неделю. Нынешнею зимой и наши пароходы, минуя сирийский берег, где, вследствие чумы в Багдаде, был учрежден карантин, ходили в Александрию в шесть дней. Но вчера, когда я уже взял билет в русском агентстве, было получено известие о снятии карантина, и Константин снова делает круговой рейс.[3]

Кроме меня в первом классе всего двое пассажиров, оба в сюртуках турецкого покроя и в фесках: один с проседью в подстриженной бороде. — Нусрет-паша, только что назначенный генерал-губернатором в Адану; другой — черномазый молодой человек, по видимому его секретарь.

Нусрет-наша едет в Мерсину, ближайшую от Аданы гавань; он везет с собою гарем (семейство): жену, детей и невольниц. Женщины одеты в неуклюжие, скрывающие стан подрясники из полосатой материи, какую обыкновенно употребляют на перины. (Семен Семенович. капитан Константина, называет наших спутниц ходячими матрацами); вместо прозрачных яшмаков, чадры из темного ситца покрывают лицо: не разберешь даже которая госпожа. Их почти и не видно; сидят они в дамской комнате или за занавеской в глубине кают-компании; порою иная прошмыгнет мимо нас бесшумною поступью…

Генерал-губернатор и его секретарь по-французски объясняются довольно плохо, но понять можно. Первый рассказывает о своих похождениях в Европе, в особенности любит останавливаться на пребывании своем в Париже; говорит о всемирной выставке, о дворе. Секретарь слушает с благоговением.

— Император Наполеон III предложил мне однажды чубук, повествовал между прочим Нусрет-паша, — а я никогда не курю, потому что это портит желудок. «Хоть я и Турок», отвечал я его величеству, «однако не курю, как Турок». Император много смеялся. И тут же Нусрет-паша вспомнил о каком-то черном соусе, которым его угощали во дворце: ни сперва, ни после ему не случалось есть ничего подобного.

Переходя к настоящему, генерал — губернатор вздыхает и покачивает головой.

— Надолго ли я еду в Адану? меня могут отозвать чрез шесть недель; а как дорого стоять такие передвижения! на одни бакшиши сколько истратишь.

Мне вспомнилось, как несколько часов назад чиновники, муллы, софты и разные подозрительные личности, приехав провожать Нусрет-пашу на пароход, поочередно исчезали в его каюте; там звенели деньги. Чрез минуту посетитель выходил задом, низко кланяясь и зажимая и руке золотые лиры.

— Я спрашивал верховного визиря, продолжал Нусрет-паша, — насколько времени меня посылают?… Если б я знал, что чрез три месяца меня отзовут, я бы вовсе не поехать.

— Надо бы сначала спросить у султана, долго ли продержится Махмуд-Недим[4] шепнул мне секретарь.

Каймакамов (губернаторов), министров, верховных визирей сменяют каждую пятницу, говорил молодой человек, оставшись со мной наедине: где же быть порядку? Нам, мелким чиновникам, по году не платят жалованья: поневоле мы воры и взяточники.

Младший из моих спутников, как и все представители юной Турции, большой охотник до самобичевания.

Обед в обществе Турок показался мне весьма забавным. Чтобы не ударить в грязь лицом предо мною и капитаном, они старались есть по-европейски; однако в обращении их с ножом и вилкой проглядывала некоторая нерешительность: Восток незнаком с употреблением этих инструментов. Когда Нусрет-паше подали к рыбе судок со множеством графинчиков, он изо всякого отсыпал или отлил себе в тарелку: тут были масло, уксус, толченый сахар, перец, горчица, английская соя…. Генерал-губернатору очень понравилось, и он снова упомянул о черном соусе, который ел в Париже. Между блюдами Нусрет-паша вынимал серебряные часы луковицей, заставлять их бить и подносил к уху. Секретарь, наливая вина вали[5], подобострастно вставал с места и левую руку в знак почтения прикладывал к животу. Косая девочка, дочь генерал-губернатора, в течение обеда несколько раз подходила к отцу; тот руками давал ей

с тарелки кость или кусок жаркого и говорил по-турецки: пошла вон! Девочка исчезала за занавеской. В свою чашку кофе Нусрет-паша положил из коробочки какого-то пахучего порошку и мне предложил отведать.

Вечером, после чаю, все вышли на ют (кормовая часть палубы). Было холодно, но безветренно и пароход шел словно по реке. Небо усеяли крупные звезды. Снизу слышалось бренчание фортепиан, напоминавшее звуки тех шарманок, в которых будто сидит кто-то и бойко колотить деревянными пальцами по клавишам.

— C’est madame! с гордостью промолвил Нусрет-паша.

4-го января.

К утру мне приснилось, что я качаюсь на качелях; под байковым одеялом было тепло, и спалось так сладко что я, кажется, проспал бы до самой Александры, если бы качели внезапно не остановились… Мы отдали якорь. Сквозь круглый иллюминатор, точно картина в рамке, виднелась набережная с высокими опрятными зданиями.

— Дарданеллы, — наша первая станция, объяснил мне сквозь дверь Семен Семенович;—ни одного пассажира, а грузу взяли два мешка лесных орехов.

Одевшись, я поспешил наверх, но город уже скрылся; мы снова плыли: на холмистых берегах печально чернели нагие деревья и кустарники; передка попадались крепостцы, старинные замки, неприглядные местечки.

Пролив — эта бледная копия Босфора — хорош только весною, когда деревья в полном цвету, холмы покрыты первою зеленью,

Lustige Delphinenscliaaren
Scherzen in dem silberklaieu,
Reinen Element umber,

и голубые волны, звучнее шиллеровских стихов, рассказывают трогательную повесть любви Леандра и Геро.

Теперь же все мрачно кругом, небо хмуро, того и гляди пойдет снег.

На пароходе нет и следа вчерашней суматохи: в трюм не валятся ящики, лебёдка-тараторка молчит[6]; не суетится и не ругается разноплеменная толпа путешественников… Лишние вещи убраны подальше; вокруг трубы и у бортов разостланы для сиденья одеяла и ковры. Всякий занят своим делом: кто спит, кто ест, кто смотрит на вьющихся над кормою альбатросов; не слыхать голоса человеческого; только машина глухо шумит, да водорез пенит море под гипсовым изображением Великого Князя Константина Николаевича.

Три богатыря — не то Грузины, не то Черкесы — в высоких черных шапках и заскорузлых башмаках на босу ногу, держатся в стороне от прочих пассажиров; они водит за руки лет семи девочку, одетую как кукла; её шелковая кофта, богатый с золотым отливом платок, чисто вымытая мордочка совсем не подходят к их оборванным фигурам и суровым лицам, обросшим до глаз волосами…. Неужели она дочь одного из этих страшилищ?

Черкесы посмотрели на меня недоброжелательно, когда я послал девочке несколько воздушных поцелуев, но она тихо высвободилась из их рук и без страха, без свойственных её возрасту ужимок подошла ко мне. Чрез полчаса мы были приятелями: видно яблоки, взятые мною у буфетчика, понравились молодой красавице. Гуляя по палубе, мы вели самый оживленный разговор — я по-русски, она на каком-то непонятном языке. Девочку все занимало: она смотрела, как в машине, стуча и шипя, ходят взад и вперед поршни, как глубоко внизу, в полумрак, кочегар возится у печки, кидая лопатой уголь в раскаленное жерло, как повар шпарит только что зарезанную курицу. Около кухни, между куском баранины и связкой салата висела клетка с утками, осужденными на съедение; собеседница моя просовывала к ним пальчики с крашеными ногтями[7]; утки ежились и слабо покрякивали. Невдалеке, покрытая мохнатою попоной, стояла лошадь Нусрет-паши; хозяин трепал ее по шее и называл ласкательными именами. Девочка непременно хотела вступить с ним в разговор, но вали нас не замечал.

«Кузум! (ягненок мой)!» говорил он, глядя в глаза красивому животному и целуя его в бархатные ноздри.

Когда Нусрет-паша объясняется со своею лошадью, лице его становится очень симпатичным, и мне жаль, что он так несносен за обедом: чувствуя ко мне расположение за то, что я терпеливо выношу его бесконечные разглагольствования, генерал-губернатор подсыпает мне в знак дружбы своего отвратительного порошку не только в кофе, но и в пирожное, в овощи, даже в суп.

Митилене. — На пароход сел некто г. Алира, тип Грека-негоцианта, нажившего себе состояние путем… всякими путями. Семен Семенович не любит Греков; по его словам, каждый из них — олицетворенное тщеславие и алчность к деньгам. Грек живет широко; дом его убран без вкуса, но богато; накупит он по случаю, баснословно дешево, ковров, китайских ваз и японских болванов; лакеев оденет в ливреи (по утрам они служат в грязном белье и босиком); вензель такой на карете выставить, что и вблизи не разглядишь хорошенько, — выходит что-то в роде герба. У жены его приемные дни; подают чай, глико (греческое варенье), мороженое; хозяин тароват и радушен; но «где до прибыли коснется», там пальца ему в рот не клади, — у себя же на вечере вас в карты обыграет! И Семен Семенович невнятно, но крепко, произнес несколько неодобрительных слов.

Я вышел посмотреть на Митилене. Увы, окрестность была покрыта мраком; очерки гор и мачты соседних судов еле выделялись на небосклоне, по берегу же мигали одни красные огоньки…

— Протащил таки! с досадой воскликнул чей-то голос; оглянувшись, я узнал капитана.

— Уж я ли не караулил, продолжал он с жаром;— все глаза просмотрел, да нелегкая дернула отвернуться— матрос скатился в трюм, — на мгновение отвернулся, а он в это время и протащил!

— Кто? спросил я в недоумении.

— Алира.

— Кого?

— Горничную свою, в первый класс, да так ловко, что никто не видал.

— Зачем же он протащил?

— А чтобы за нее не платить. — Сам он служить в нашем Обществе и имеет бесплатный проезд. Сегодня целый час ко мне приставал, чтоб я ее даром во второй класс посадил; я отказал, а теперь она в первом даром поедет! Не будь этого Турка (вы свой человек— я бы пред вами извинился), он у меня сейчас бы заплатил. Ну да завтра еще поглядим!.. Этакого скряги я от роду не видывал: денег куры не клюют, а посмотрите, спросит ли он себе хоть стакан чаю; сколько раз ходит со мной и никогда не возьмет билета на продовольствие. Детей и жену тоже голодом морит.

Настоящим образом я морскою болезнью не страдаю и во дни моей юности очень гордился этим. Бывало, пока другие пассажиры лежали пластом в койках, я обедал глаз-на-глаз с капитаном, — и воображал, что он удивляется моей выносливости, втайне уважает меня. Разумеется, в то золотое время я напрягал все силы души, чтобы казаться веселым. Но теперь, когда убедился, что капитанам решительно все равно, укачивает меня или нет, когда мне самому стало все равно, какого они мнения о моих мореходных качествах, я не скрываю своей тоски во время сильного волнения.

В каюте все мне постыло: легкий треск и скрип судна, мерное покачивание ламп и дверных занавесок, оттопыренные локти официанта, сходящего с лестницы, за буфетом дребезг пересыпающейся при каждом крене посуды, — словом, что бы ни услышало ухо, куда бы ни упал взгляд, все как-то особенно омерзительно. Но бесспорно противнее всего прибитое у зеркала объявление на трех языках:

Курить дозволяется только на палубе. Il n’est permis de fumer que sur le pont. E permesso di fumare soltanto sulla coperta.

И как глупо! Кто же может думать о курении? От одного этого картонного четвероугольника мне нудно, мне почти тошно. Наверх! на простор! на свежий воздух!.. Пусть ветер дует крепче, пусть громче воет в трубе и пускай побольше брызг летит мне в лицо!..

Вечером я принялся было за корреспонденцию. Однако капитан предупредил меня, что против Сандерликского залива будет качать (здесь всегда неспокойно). И действительно, не прошло часу после выхода из Митилене, как все кругом меня зашевелилось: апельсин, лежавший рядом с моими письменными аппаратами, спрыгнул Со стола на скамейку, со скамейки на пол, откатился немного, а затем словно переменив намерение, побежал уже по другому направлению; чернильница поползла в сторону от пера, которое я собирался в нее обмокнуть; из дверей каюты выглянул чемодан, постоял на пороге в раздумье и снова уплыл за занавеску. Не путешествовавшим по морю трудно понять, до чего возмутительно — гадко такое пресмыкание неодушевленных предметов.

Откладываю письма до завтра и иду на мостик беседовать с Семеном Семеновичем; за эти два дня я так полюбил его рассказы.

Ощупью пробираюсь по мокрой палубе, шагая чрез свернувшиеся в кольца канаты; надо мною ветер мчит в темноту искры, упорно гудит в реях и, во что бы то ни стало, хочет сорвать с меня шапку; волны, приняв образ белых медведей, цепляются за борт и силятся опрокинуть судно, но, оборвавшись, с ревом тонут в пучине; всякий раз как наклонится пароход, кто-то плеснет мне в лицо горстью ледяной воды.

— Выползли? — коротко заметил капитан. Я насилу разглядел его в потемках: укутанный в огромную шубу, точно часовой в метель, он сидел на сундуке с сигнальными флагами.

— Я вам не мешаю? — осведомился я.

— Чему мешать? Дивлюсь только с какого… то-есть для чего вы не спите?

— А вы сами?

— Я здесь по службе: что бы на пароходе ни случилось, я за все отвечаю; одна машина не мое дело.

Семен Семенович часто сетует на свою службу: торчи на ветру и на морозе, не спи по ночам, только на якоре и отдыхаешь; поживешь пять дней в Одессе, с семьей не успеешь хорошенько поздороваться (Семен Семенович женат и, как у всех капитанов, у него множество детей), не успеешь повидаться со знакомыми, — опять грузись и ступай в месячный рейс.

— Неужели вам не приходится жить в России недели две к ряду?

— Редко. Впрочем тогда еще хуже.

— Почему?

— Да скучно, снова хочется в море.

И хоть бы прибыль какая была от этой собачьей должности, продолжал жаловаться Семен Семенович, — без толку ходишь в Александр и обратно: пассажиров нет, груза нет… Теперь, например, что мы взяли в Дарданеллах, в Митилене?

— А вам какая с того печаль?

— Мы процент получаем с фрахта. Вот по кавказской линии капитанам хорошее житье, много зарабатывают. И я когда-то там ходил; давно уже… Славно жилось, ни в чем не нуждался; ну и молодость много значит… Эх, какие на Кавказе женщины!

Беседа на море так же неустойчива как судно, на котором едешь. О чем мы только ни болтали с Семеном Семеновичем? о политике, о литературе, о внутренних займах, и вдруг, неизвестно по какому сцеплению мыслей, от невероятности выиграть двести тысяч, перешли к предчувствиям. Капитан в них верит.

— Со мной бывали дела, промолвил он, и на мою просьбу — рассказать хоть одно такое дело — изъявил согласие.

— Я тогда командовал Могучим, начал Семен Семенович, — шли мы из Константинополя в Поти; ночью заштилевало совсем; туман встал такой, что бушприта не видать. Вот и идем мы по восьми узлов в час; курс в шестнадцати милях от берега; на всякий случай велел забрать еще мористее, влево — оно все вернее, — и делать мне больше нечего, хожу себе взад и вперед по мостику. Спать я разумеется не лег: в туман и ленивый не спит. Пред рассветом зашел в каюту, промочил глаза водой… Тут-то меня точно дернула неведомая сила, внутри все перевернулось; куда девались беспечность и спокойствие! Сам не свой взбегаю наверх, приказываю вахтенному офицеру лот[8] кинуть. Тот улыбается: помилуйте, говорит, Семен Семенович, мы дна не достанем, сажень полтораста… И чувствую я, что прав офицер, что сам не ведаю что творю: по расчету мы против Амастро, милях в двадцати от земли. А мне таки неспокойно, попросту сказать страх берет; и ведь глупый страх, без причины, — все хуже и хуже…. -Здесь, ей-Богу, я вам даже объяснить не могу, что со мной сталось; подскочил я как сумасшедший к телеграфу[9] и застопорил…. Смотрю, — с правой стороны под носом, саженях в десяти чернеет ровно пятно какое…. Тьфу ты, Господи, мерещится мне что ли? Вгляделся, — точно, чернеет… Лодка, должно-быть, или бочонок?…. Ан нет! (капитан опять произнес несколько неразборчивых, но крепких слов) вообразите, камень! Когда знаешь, где опасность, страх пропадает; я сразу овладел собою: повернул на полный ход, скомандовал «право руля»…[10] А вахтенный с носу кричит — «Право камень».

— «Право руля»!

— «Право скала».

— «Руль на борт»!

— Выбрались мы…. Отошел я немного в море и стал под парами, жду дня. рассвело, поднялся туман… Что же? мы действительно находились против Амастро, только не в двадцати милях, а у самого берега; и берег-то скверный, скалистый, стеною. Отнесло ли нас течением, неверно ли держали курс — шут его ведает: но если бы меня не дернуло, и я сдуру не остановил машины, клянусь вам, от парохода остались бы щепки.

Как только Семен Семенович кончил, я сызнова услыхал вой ветра и шум пенящихся волн; гребни их вспыхивали бледным голубоватым светом. Константин качало по прежнему. Земли нельзя было различить, но как будто чувствовалась её близость кругом нас. Быть может такого же рода ощущение испытывал около Амастро капитан Могучего, когда не ведал что творил. Долго сидели мы молча.

— Ступайте спать! неожиданно произнес капитан — чего вылезли право? — эка невидаль!

— Семен Семенович, возразил я, — неужели вы не понимаете, как здесь хорошо? Взгляните на волны, они светятся точно привидения; а рев бури….

— Полноте! остановил он меня — свежо немного, а уж вы сейчас буря!

Опять молчание.

О чем думает Семен Семенович? Лица его не видать; одни усы сердито щетинятся из воротника шубы…. Мучит ли его новое предчувствие? Взгрустнулось ли по родном доме? Встали ль пред ним картины давно минувших дней, — тех дней, когда он ходил по кавказской линии? Или вспомнилось ему, что в Дарданеллах нагрузили всего два мешка орехов, а в Митилене Алира даром в первый класс горничную протащил?

Смирна. 5 января.

Отдали якорь в 2 часа пополуночи.

Мысль что я так близко от милой, желанной Смирны не давала мне уснуть. Скучно и медленно ползла ночь; наверху однообразно шагали сапоги вахтенного, словно отсчитывали секунды, а рядом, в каюте Нусрета, старинная луковица била фистулою какие-то невозможные часы (распределение турецких часов не соответствует нашему).

Я припоминал свое первое путешествие в Смирну.

То было ранним летом. Пароход вошел в бухту, когда берега еще тонули в предрассветной душистой мгле. Я чутко спал на площадке под звездным небом. Солнце огненное и огромное, показавшись из-за амфитеатра гор, заставило меня открыть глаза. Предо мной на берегу вся в зелени, с величественным куполом православного собора среди минаретов и кипарисов мусульманских кладбищ, разметнулась «родина роз и красавиц», с вершины ближнего холма сторожат ее бастионы древней крепости, а дальше, со всех сторон загляделись на Смирну высокие горы; они не давят ее своею громадой: пространною дугой расступились они вокруг залива. У подножья их, за пределами вод, стоят — точно из поверхности моря выросшие сады с белыми домиками, приютившимися в зелени, — это прибрежные деревушки. Я съехал на берег, и чуден показался мне город в утренней тишине. Помнится, прежде всего попал я на главную Европейскую улицу: приказчики отпирали магазины, и в глазах рябило от различного рода товаров, которые так и лезли на свет Божий, высовывались в окна, покрывали стены домов. Бок-о-бок с вывесками развернулись полотнища цветных материй, повисли связанные в гроздья кофейные чашки, заблистало богатое оружие. А где не было магазинов, там из-за решеток крошечных дворов выглядывали на улицу цветы и растения, какие до того времени я видал только в оранжереях да в детских книжках.

Потом очутился я в турецком базаре, в лабиринте улиц, крытых деревянною кровлей: здесь царили полусвет и прохлада, пахло овощами, сыростью, кардамоном. Я не останавливался у лавок с полосатыми платками и с туфлями, по бархату шитыми золотом, — они успели надоесть в Стамбуле;—я замер в обжорном ряду среди моллюсков, съедобных раковин, морских пауков, всевозможных фруктов и целых гор красных, как маков цвет, баклажанов.

Хорошо и укромно было в жалких кривых переулках за базаром, куда под конец понесли меня усталые ноги. И тут преобладала тень, хотя деревянного навеса уже не было: в иных местах его заменяли циновки, в других — аллеями росли густолиственные чинары, или же по перекинутым с крыши на крышу жердям любовно вился виноград. Бывало выйду из такого прохладного тайника на площадь и остановлюсь очарованный блеском знойного неба; а мимо меня ступая по камню мягкими плюснами неслышно проходят верблюды с тюками хлопка, и валлонея[11]; стада навьюченных ослов звенят колокольчиками, и в платанах, не умолкая, поют цикады[12].

В базаре, на площадях, в переулках, — всюду встречал я много прекрасных Смирнпоток, — и сама Смирна представлялась мне черноокою девушкой в одеждах из дамасских тканей, с плющом и родами в благоуханных волосах.

Рассвело, серый день прокрался в каюту, поднялся шум на палубе, и мечты мои улетели.

Когда я вставал, греческий священник, должно-быть из города, отпахнуть занавеску и покропил меня святою водой с привязанной на палочку губки. Турчанки — смелые, веселые, без покрывал — шныряли пред моею дверью, из чего я заключил, что Нусрет-паша съехал. Отсутствие его развязало руки и Семену Семеновичу, который вытребовал у Алинра плату за билет первого класса.

Я вышел, и сердце во мне сжалось, как при виде искаженного лица, когда-то любимого, сиявшего красотой. Кругом залива, как и сперва, высились горы, но зимой они угрюмы и безжизненны: исчезли зелень, голубое небо и солнечный свет, — исчезла гармония в картине; над чертою воды, из конца в конец, бестолково пестреют здания… Я не признал моей Смирны.

И на улицах все изменилось, все незнакомо: чинары осыпались, редкостные цветы отцвели; лозы, колебавшиеся грациозными гирляндами, теперь без кистей и без листьев, сплелись в узлы и висят в вышине, подобно иссохшим змеям; только ветви апельсинных дерев, сердито качаемые ветром, темнеют зеленью и золотятся плодами. Медленно подвигаюсь я, минуя лужи, вонючие ручейки, собак и нищих; тротуаров нет, и при ходьбе по адской мостовой больно подошвам. — Прошлый раз я не замечал всего этого. В переулках надо спасаться от верблюдов, а то придушат вьюками к стене — и угодишь в дверь домов, как при проезде кареты Ни Перской улице.

Был в консульстве. В канцелярии, на стульях и на диванах, окаменело человек двенадцать безмолвных почтителен; нависшие черные брови и носы как у попугаев обличали их восточное происхождение. Это были те «Русские», которых столько в Турции, — люди, принявшие русское подданство для торговых целей или из других материальных выгод. Много разного рода прошений, преимущественно на французском языке — часто бессмысленных, всегда безграмотных — поступают от этих господ в наши агентства на Востоке. «Русские» жалуются друг на друга, заявляют претензии на иностранцев, заводят процессы с Турецким правительством. Консул показывал мне не мало образчиков высокого слога и последовательного изложения мыслей.

Но меня более интересовал лежавший на столе, в числе прочих бумаг, паспорт некоей «поклонницы», оренбургской мещанки Анны Константиновой, — быть может оттого, что на нем не было обозначено особых примет, возраста, цвета волос и т. д. Вот что узнал я о его предъявительниц.

Позапрошлым летом, на пути из Иерусалима, Анна Константинова занемогла в Смирне и была помещена в здешний госпиталь. Вскоре она оправилась, но заболела другою более упорною, хотя и не опасною болезнью: безумно влюбилась в одного из больничных служителей. Между тем срок её паспорту истек, и наши власти посадили поклонницу на первый отходивший в Одессу пароход, отписав кому следует о водворении её на место-жительство; из Одессы Анну Константинову препроводили по этапу в Оренбург. Минул год; Анна Константинова снова отправилась ко Гробу Господню, но в этот раз, не доехав даже до Иерусалима, высадилась в Смирне и поселилась в больнице. Директор последней обратился к нашему консулу. «Не хочет уходить — так пускай по крайней мере занеможет», просил он. Консул потребовал, чтобы поклонница возвратилась на родину; однако ни угрозы, ни увещания не помогли, она только плакала в ответ. Теперь, во избежание соблазна, решено отправить ее отсюда во что бы то ни стало, куда-нибудь, хоть ко Святым Местам, и Анна Константинова едет с нашим пароходом до Яффы.

Утром, когда я съезжал в город, сумрачный Семен Семенович провозгласила «снимаемся в четыре: ждать вас не будем».

Ровно в 4 часа я был дома.

Семен Семенович просветлел, вероятно отоспался на якоре, к тому же грузу было много: сотни пудов валлонея опускались в трюм.

Нусрет-паша, давно уже вернувшийся, обрадовался мне как родному и тотчас принялся сообщать свои дневные впечатления. В мое отсутствие смирнский генерал-губернатор Хуршид-паша сделал ему визит на Константин и привез в подарок винограду, до того душистого, что в меня невольно закрадывается сомнение, не посыпал ли его Нусрет-паша порошком.

6 января.

— И зачем велят нам заходить в Хиос - восклицал за утренним чаем Семен Семенович;—сколько угля перевел, а хоть бы кошка на пароход села! Ну да и ноченька выдалась славная, прибавил он, протирая глаза.

Утро было тоже очень недурно. Я проснулся на полу, выброшенный с тюфяком и подушками: из койки; возле раскиданы были платье, папиросы, умывальные принадлежности, стакан из толстого стекла катался в разные стороны и дорожные мешки принять наступательное положение.

Одеться и умыться стоило большого труда: пол то подымался, и я, казалось, делался так тучен что колени гнулись под тяжестью тела; то наоборот он уходил из-под ног, и я становился легче пуха, словно во сне, когда собираешься лететь, но терял равновесие и против всякого ожидания прегрузно и пребольно наталкивался на стену или на рукомойник. — Я вышел, не подобрав вещей, и запер наглухо дверь.

— Пусть их там резвятся, заметил капитан, — лишь бы не разбежались по кают-компании.

После завтрака девочка Черкешенка, смеющая вход повсюду, тащила меня из-за стола. Качка не влияет на нее, и мы по целым часам бродим по Константину в то время, как Черкесы-богатыри безмолвно и недвижно сидят в кружке, скорчив ноги и низко пригнув к коленям черные папахи. Аргусов сломила морская болезнь; если один из них порой и взглянет в нашу сторону, он смотрит доверчиво, как цепная собака, у которой прохожий гладит щенка, отбежавшего от конуры.

Сегодня что-то поразило мою подругу: раскрасневшаяся, взволнованная, она твердит непонятные речи и влечет меня к выходу.

С палубы величественный вид. Точно вершины затопленных морем гор стоят кругом неприветные острова; по мере того, как мы подходим. они медленно, будто нехотя, расступаются, чтобы дать нам дорогу; а там, впереди, снова темное море, и острова за островами, уходя в туман, синеют и теряются на горизонте. Чем они дальше, тем изящнее их волнистые абрисы, и за перламутровою дымкой, обманчивою как женская вуаль, воображение угадывает тенистые сады, утесы и водопады. Но пароход приблизится, и обаяние исчезнет: те же нагие склоны, каменистые изволоки, кое-где обглоданный кустарник. На острова, по большей части необитаемые, летом перевозят стада для пастьбы. Всякий клочок удобной почвы обработан — впрочем её почти нет; растительность, довольно жалкая, покрывает лишь восточные покатости, обращенный к материку, — оттого ли, что ветер приносить семена трав из Азии, или утреннее солнце живительнее вечернего и молодые лучи его, целуя, плодотворят землю?

На севере, занесенные дождем, рисовались очертания Самоса, родины Эрострата. Здесь царствовал знаменитый тиран, которого преследовало счастье.

«Еr stand auf seines Daches Zinnen,»;—

припоминал я:

«Er shaute mit verguiigten Sinneu
Auf das beherrschte Samos hinn»…

Но девочка возмутилась моею рассеянностью. Но затем она меня привела, чтоб я стоял как вкопанный и разговаривал сам с собою, глядя в пространство. Он всякую минуту может скрыться — отдышется на свежем воздухе и снова уйдет вглубь. И пальчик с красным ноготком указывал на измазанного сажею кочегара, который вылез по пояс из-под полу и ворочал своими большими белками.

Немалое изумление возбуждали также в ребенке торчавшие наружу из нар босые ноги поклонников, бесчувственно распростертых одни над другими.

Я подивился и на кочегара, и на ноги богомольцев.

У подошвы одного острова, как стая морских птиц на отмели, вытянулись в нитку белые пятнышки; простым глазом не различишь — дома это или валуны выброшенные прибоем; берег унизан ими на несколько верст. Я обратился за разъяснением к капитану.

Семен Семенович не сразу отвечал; по случаю перемены ветра он только что отдал приказ убрать парус, намокший от мимолетного дождя и гремевший как железный лист. Матросы взобрались по веревочной лестнице и стали один за другим скакать на свободный край полотна. Их долго носило и трепало по воздуху.

— Это город Кос. выговорил наконец Семен Семенович, когда люди, побарахтавшись в воздушном просторе, загребли-таки ногами и руками упрямый парус и прикрутили его к мачте. — Не хотите ли бинокль?

Я разглядел крепость, кубической формы здания, десяток минаретов и обнаженные деревья. расстояние было так велико, что, казалось, весь город стоял в воде.

— Семен Семенович, расскажите, что вы знаете про Кос?

— Ничего я не знаю; мы на него не заходим. Один Англичанин говорил, что тут Иппократ родился. Может и не правда…

— Смотрите, сказал спустя некоторое время Семен Семенович, сахарная голова из воды высунулась; это камень Паша; был здесь сперва маяк, а теперь уничтожили… Греческая экономия! Не угодно ли пройти в темь! Направо остров Карабоглу; сейчас, как поравняемся, покажу вам каменного Хохла; только не зевайте, его видно, одну минуту, не больше…

— Вот он, смотрите…

На скате, в полугоре, довольно отчетливо вырезался в небе профиль человека в малороссийской шапке; он будто закопан по плечи в землю и, нагнувшись, глядит вниз, в море.

— А когда вы мне Родос покажете?

— До него еще далеко, часов восемь. Хороший город; я однажды провел в нем с неделю. В целом мире нет лучше Греков, чем тамошние; живут весело, открыто, и какие гостеприимные! Правда, чванны немного: у них ведь родословные ведутся от Периклов и Аристидов. Ну и сам город тоже старинный. Вообразите, например, улица времен крестоносцев; дома так сохранились, ровно жилые; прибиты к ним щиты и гербы… Того и жди, вылетит из ворот рыцарь с опущенным забралом, копье на перевес, и стопчет тебя своим конем: чего мол ходишь в наши владения?…

— Долго простоим мы в Родосе?

— Мы туда не зайдем вовсе.

— Как так? ведь по расписанию должны же остановиться?

— Что расписание? Теперь вон нельзя бросить якорь, — зыбь идет с зюйд-ост-тень-оста… Я так и проставлю в журнал.

Семен Семенович вынес из рубки морскую карту большого масштаба, на которой был даже помечен Паша, и беря меня в свидетели, стал вычислять неудобства, представляемые открытым родосским рейдом при сегодняшнем ветре и зыби.

— Если бы дул норд-вест-тень-вест, тогда бы зыбь с зюйд-ост-тень-оста улеглась…

Я ничего не понимал.

— Я главное, чтобы взять на судно одного Жида и три мешка арбузов, нужно за практику уплатить чуть не пятьдесят рублей, да угля сожжешь рублей на двадцать! И выходит один оптический обман.

Это я понял, но подобных причин Семен Семенович в журнал не заносит.

Опять пошел дождь и больно сечет лицо: капитан убрал карту, кочегар скрылся в подполье, босые ноги спрятались в нары, а девочка убежала к другому своему приятелю, повару.

Семен Семенович еще вчера превозносил мне красоту одной из поклонниц.

— Полюбуйтесь когда-нибудь, настоящая краля, говорил он.

Не она ли, высокая, стройная, стоит у борта и задумчиво смотрит в даль? Повязка спустилась с головы и русые волосы покрыли щеки.

«Наверно Анна Константинова»! мелькнуло у меня в мыслях, но ничто, кроме собственной фантазии, не могло подтвердить этой догадки. Если б еще цвет глаз, рост, особые приметы были выставлены в её паспорте…

Она не замечает дождя и ветра; устремленный в одну точку взгляд не видит окружающего; за морем, за островами на горизонте, открылась ей иная картина: тихая пристань, деревни дремлющие у подножия гор, и Смирна, светлая и радостная как весна… Там мир и покой, там рай, потому что там он, а он все!..

Кто он такой? Неужели Грек в засаленной феске с попугаечным носом, в роде тех почтительных истуканов, что сидели в консульстве на кончике стульев?

Обедали со скрипкой.[13] Нусрет-паша лежит у себя, но блюда поочередно исчезают в его помещении и выносятся оттуда пустыми.

Вечером молчим с Семеном Семеновичем на мостике. Несмотря на сильный ветер, в осеннем пальто мне не холодно. А нынче Крещение: в России стужа, санный путь, иней на деревьях… И услужливое воображение переносит меня со Средиземного Моря в тот край, где хотя и не цветут лимоны, во который для Русского краше всех стран на свете…. Рулевой должно-быть тоже вспомнил родину; он проверяет курс, наклонившись над медным кожухом компаса, и поет вполголоса: «Ах ты, поле мое, поле чистое». Во мраке видно одно его освещенное лицо.

7 января.

Побережья, вечно гористые, в отдалении синеватые, вблизи бурые, до сих пор томили меня однообразием, и я недоумевал, зачем их так пестро и заманчиво раскрашивают на географических картах?… Если бы дети знали правду, они наверное с меньшею охотой изучали бы географию.

Но сегодня берег представляет некоторые особенности: он исполинскою ступенью подымается из воды и виден слева по курсу, в ту и другую сторону, чуть не на сотню верст. Мы идем в двенадцати милях, однако воздух так прозрачен, что, кажется, до земли рукой подать; расстояние скрадывает лишь мысы и заливы, и горы отвесною ровною стеной преграждают море. За ними, гораздо дальше, от нас верстах в сорока, высится пологий снежный уступ; кое-где, как точки редеющие к вершине, рассыпаны ливанские кедры, но чаще сверкает сплошная девственная белизна. Вглядываясь в холодный блеск равнин, в голубоватые тени долов, я всею душой разделяю желание Семена Семеновича «хоть полчасика поваляться в снегу».

Капитан по-прежнему служит мне чичероне.

Вот остров Кастель-Россо — тот, что с красноватым оттенком по склонам: на нем развалины города времени Крестовых походов. Крестоносцы заселяли весь южный берег Малой Азии. Завтра Семен Семенович покажет мне с палубы Онамур, целый город, сохранившийся не хуже улицы в Родосе.

На холмике, у подошвы Анатолийских возвышенностей, ограда, как нить паутины, и еле различимое глиняное здание; это остатки Миры Ликийской, — церковь, где совершал богослужение Николай Чудотворец; ее открыл в сороковых годах А. Н. Муравьев. Она находилась глубоко под землею и была наполнена до самых сводов высохшею глиной и плом. Вероятно прорвалось озеро, лежавшее на высшем уровне, и затопило храм.

Впереди — мыс Хелидония; дальше не видать берегов; четырнадцать часов будем плыть по Адалийскому заливу, где лет двадцать назад разъезжали еще пираты с правильно организованными командами и ловили парусные суда. Теперь в Адалийском заливе одна опасность или, вернее, неприятность: частые норд-осты, — так треплет что, по выражению Семена Семеновича, «лучше не нужно».

Нас и то качает; мертвая зыбь, которая помешала капитану бросить якорь в Родосе, не улеглась. Давно вахтенный офицер пророчил штиль в непродолжительном времени, давно дует вожделенный Семен Семенычев норд-вест-тень-вест, а пароход по вчерашнему плавно ложится то на правый, то на левый бок… Я начинаю терять аппетит и, что хуже, чувствую влечение к лимонаду.

8 января.

Лежу, но не от морской болезни, которой страшился, а от простуды. У меня жар; не шевелюсь и не ем.

9 января.

Жар продолжается.

Мерсина. Нусрет-паша приходил прощаться пред отплытием на берег и смотрел на меня такими же глазами, как на свою лошадь.

— Vous etes tres mauvais, сказал он, разводя руками. Et c’est parce que vous avez mange du coq a la coque. Генерал-губернатор называет так яйца всмятку.

С трудом дотащился до иллюминатора и просунул голову наружу. Тепло, светит солнце; вблизи явственнее очертание увенчанных снегом вершин; подернутое легкою рябью море спокойно и ослепительно; множество маленьких чаек кружатся с капризным плачем и корчатся на лету; головка, лапки, крылья — все у них будто вихляется. Город расцветился флагами; он исключительно состоит из агентств пароходных обществ. Западнее, верстах в трех, развалины Помпеополиса, — амфитеатр, ряды колонн… Обломками их мостят мерсинские улицы.

Черкешенка пришла навестить товарища прогулок по Константину, но, увидав его в койке, почему-то испугалась и убежала.

— Кузум! - кричал я ей вслед.

Приходил и Семен Семенович; видимо озабочен моею болезнью: на пароходе капитан за все отвечает, — одна машина не его дело, — и он привел ко мне фельдшера.

На якоре в Александрете, 10-го января.

Приятно, как в нежаркий июньский день. Небольшая бухта Александреты со всех сторон окружена горами; когда цветут покрывающие их олеандры, в мире нет местности очаровательнее; но сам город, расположенный среди болот, не представляет ничего живописного. В болотах водятся бекасы, по которым впрочем нельзя охотиться, — схватишь лихорадку.

Александрета — единственный порт, откуда на весь Восток вывозят корень хэнэ для окрашивания ногтей.

В летний зной здесь невыносимее, чем в Каире.

По преданию, Иона был извергнуть китом на берегу залива в том месте, где белеют два столба; поклонницы обыкновенно на них крестятся.

Все эти сведения отобраны у Василия Ивановича, фельдшера Русского Общества, приказавшего мне выйти погреться на солнце. Василий Иванович, считая меня еще больным, всячески старается развлечь: между прочим принес длинную цепь с крюком на одном конце, насадил кусок говядины в несколько фунтов и опустил в море. Долго облекал он свои действия таинственностью и не отвечал на мои расспросы; наконец признался, что удит акул. Их тут множество, и купаться не безопасно. В прошлом году Василий Иванович поймал двух около Мерсины; он жалеет, что их систематически не истребляют.

— Недурно бы, говорит он, — если бы какая-нибудь международная комиссия назначала премию за каждую пойманную акулу.

Однако нынче Василий Иванович ничего бы не заработал. Море было гладко как зеркало; сквозь прозрачную воду виднелась цепь, приманка в глубине, и стаи рыбок, окрашенных в нежный голубой цвет; они гонялись друг за другом и безнаказанно тормошили говядину. Об акулах не было и помину.

Буфетчик успешнее ловил морских окуней и бычков.

Официант тоже удил, но не рыбу, а чаек!.. Нацепив кусочек мяса на крючок, привязанный почти вплотную к поплавку длинной лесы, птицелов закидывал ее чрезвычайно далеко и медленно тянул к себе. На мое счастье он ничего не поймал; у самой поверхности появилась такая туча мелкой рыбёшки, что говядина не соблазняла чаек, и лишь весьма немногие, побуждаемый любопытством, коверкались в воздухе над поплавком.

Двое Туркмен в полосатых кацавейках подъехали с грузом к пароходу; наш матрос неосторожно подал им в барку цепь от лебедки и одному расшиб стропом щеку. Обезображенный Туркмен плюет кровью и с большим достоинством бранится; в речи его часто слышится слово «кошон», получившее право гражданства на Востоке. Капитан, выругав на чем свет стоит матроса, собственноручно заклеил лицо пострадавшая розовым пластырем. Семен Семенович дорожит добрым мнением о нас туземцев и умеет им угодить. Польщенный Туркмен во время операции снял даже чалму и феску с бритой головы.

Константина посетили две Еврейки, мать и дочь, никогда не видавшие пароходов. Капитан сам водил их на мостик, по каютам и в машину. Еврейки ни наружностью, ни выговором не походили на наших Жидовок: в маленьких шапочках и изящной одежде с пушною оторочкой, они, казалось, сошли опрятные, не запыленные временем, с полотна средневековой картины. Непринужденность дочери и свободная грация её движений могли бы вселить зависть в душу не одной светской барышни. Молодая девушка понимала итальянский язык и, беседуя с нею, Семен Семенович, без сомнения, уносился мыслью к давно минувшим дням своей юности.

Фрахта в Александрете взяли много, более тысячи рублей, вероятно оттого, что вследствие карантина сюда давно не заходили пароходы. Груз главным образом заключается в рогатом скоте. Брали его на борт довольно странным способом: под брюхо животного подсовывали широкую, аршина в полтора, подпругу, в роде маленького паруса с палками но краям; палки сходились на спине и прихватывались стропом; с командой «виира»! лебедка начинала трещать, и бык тихо отделялся от спутников, стоявших плотною кучей в магоне (барке). Хозяин скота, предполагая, что шеи животных крепче привязанных к их рогам веревок, не дал себе труда распутать последние, и когда бык подымался на сажень от лодки, прочие вставали на задние ноги. Пациент висел хвостом кверху с отвесно вытянутою шеей. В конце концов расчет хозяина оказывался верным: веревка лопалась, и бык уносился в вышину; затем, качаясь как маятник, опускался в трюм, причем цеплял о края копытами, рогами и мордой… Но поднятие некоторых совершалось торжественно-спокойно, и воздухоплаватели с глупым удивлением смотрели вниз на покинутых товарищей.

11-го января.

Останавливались против Латакип и протип Триполи.

В полугоре, окруженная табачными плантациями, Латакие затерялась среди апельсинных и гранатных садов; ниже, близ самого моря, развалины крепости.

Триполи, по-турецки Тараболю, стоить у подножья горы высотою в тринадцать тысяч футов; угрюмый город с тяжелыми строениями; во всю ширину одной из его улиц течет поток.

На обоих рейдах пароход осаждали лодки, и гребцы-Арабы подымали нестерпимый крик.

— Вы думаете, они бранятся? говорил Семен Семенович. — Нет, эти разбойники между собою и по секрету так разговаривают. Можно и про них, как про баб, сказать: два Араба — базар, три Араба — ярмарка.

В Триполи на Константин приезжал агент Русского Общества, православный Араб Савва Азар. Капитан души не чает в своем сослуживце.

При оценке нравственной стороны Арабов, Семен Семенович делит их на высший и низший классы, на зажиточных и на бедняков; первых он боготворит за симпатии к России и, говоря об их душевных качествах, прибегает к чисто арабским метафорам; вторых ненавидит, — и существительные: мошенник, вор, плут, грабитель, душегубец — безразлично употребляются им как синонимы понятию феллах (само по себе, во мнении капитана, бранное слово); только когда речь заходит о телесных их свойствах, например о ловкости Арабов-гребцов, Семен Семенович не может не отдать им справедливости и хвалит, называя чертями.

Савва Азар курил папиросу за папиросой, покуда капитан, не стесняясь его присутствием, распространялся о заслугах гостя, то есть исключительно о любви его к России. Влечение к нам Арабов в самом деле трогательно, ибо стоить вне всяких личных расчетов. Заветная мысль Саввы Азара, конечная цель его жизни — сделаться русским подданными; и не из корыстных видов, как Грек, стремится он к этому; для него звание русско-подданного имеет такое же высокое значение, как в древнем мире звание civis Romanus. Чтоб осуществить свою мечту, он, согласно требованиям нашего закона, проживет в России пять лет; русскому языку он уже выучился и говорить на нем довольно бегло; количество известных ему слов, правда с арабскими окончаниями, тем более изумительно, что в Триполи никто не знает по-русски, а наши пароходы заглядывают сюда раз в неделю.

Иногда проявления любви к России доходят у Арабов до смешного: так трипольский агент Общества Пароходства и Торговли выписал из Одессы самовар и приучил свою семью пить чай.

Вот что рассказал мне Семен Семенович о другом своем приятеле, восьмидесятилетнем Арабе, нештатном вице-консуле нашем в Латакии.

Капитану пришлось однажды доставить ему орден Станислава третьей степени, пожалованный за долгую и усердную службу. О дне выезда Семена Семеновича из ближайшего порта нештатный вице-консул был извещен по телеграфу, и двадцать пять обитых сукном, всячески изукрашенных лодок ожидали на Латакийском рейде прибытия парохода: в одной сидел сам виновник торжества; в другой слуги держали бархатную расшитую золотом подушку; в остальных никого не было. Араб не захотел получить присланную награду на пароходе и пригласил капитана, а равно и всех пассажиров, к себе на дом. У пристани гостей встретила толпа народа, и шествие направилось в город: впереди выступали вице-консул и Семен Семенович с подушкой, на которой лежал крест; по сторонам кавасы с булавами несли зажженные факелы (дело происходило в солнечный день); сзади следовали пассажиры и, от мала до велика, все население Латакии. Придя домой, амфитрион сел на особо приготовленное кресло — чуть не под балдахином, — и капитан возложил на его грудь знаки ордена. Слуги подали шампанское. Хозяин взял бокал, хотел вымолвить что-то, но ничего не сказал, — только слезы закапали на его седую бороду….

— Семен Семенович! воскликнул я, — ведь это чудовищное честолюбие.

— Честолюбие!.. Ну а как вы полагаете, если б ему дали турецкий орден, он бы заплакать?

12 января.

Свет и тени; на улицах пестрая толпа в блеске солнца, — в крытых проходах сумрак и сырость; верхи кипарисов над плоскими кровлями зданий; какие-то ponti dei sospiri арки и своды опутанные сухою лозой, как паутиной исполинского паука; у стен красные стебли сахарного тростника и ворохи апельсинов; бедуин на коне, окруженный чалмами и дамасскими халатами; негры с нарезами на щеках; караван верблюдов в золотой ныли; мурильйевские мальчишки с глазами газелей и лихо надетыми фесками; женщины под темною фатой, все в белом, точно большие ночные бабочки; вдали роща ярко-зеленых пиний; пальмы, аллеи кактусов, полукружие гор: все это пронеслось пред моими глазами, как декорация фантастического балета, во время трехчасовой прогулки по Бейруту.

В Сайде (древний сидон), куда мы прибыли в сумерки, множество лодок с белыми призраками подъехало к пароходу: то вдовы умерших от последней эпидемии; они отправляются на заработки в Александрию. Вследствие тесноты их поместили на юте, а ночью пошел проливной дождь пополам с градом.

13 января.

— Ну-с, зыбь большая, — благодарите судьбу.

— Не за что, Семен Семенович! Ночью я не мог заснуть.

— Зато днем увидите презабавную штуку — выгрузку поклонников.

— В штиль я вероятно увидал бы то же.

— Совсем нет: в тихую погоду они бы по трапу спускались, теперь же их прямо за борт будут подавать; приедут пираты-лодочники, такой содом и гоморру подымут, хоть святых вон неси. Иной Англичанин только за тем и едет в Иерусалим, чтобы высадиться в Яффе.

По всей Сирии нет гаваней в тесном смысле: Латакие, Триполи, Бейрут, Сайда, Яффа, Акра стоят у открытого моря, точно при выборе места основатели их руководствовались не географическими условиями, а личным произволом. В непогоду суда не заходят в эти порты.{1}

Однажды Семен Семенович на обратном пути из Иерусалима был вынужден провести в Яффе целую неделю. Была буря, и срочные пароходы разных обществ поочередно скрывались, появившись на горизонте. Один только Ллойд решился лечь в дрейф милях в пяти от берега. Семен Семенович, который полжизни отдал бы, чтобы не пробыть лишнего дня в скучной Яффе, договорил четырех лодочников за баснословно дорогую цену — по два с половиной рубля каждому (аспиды!) Прежде чем взяться за весла, они на случай крушения сняли с себя все до нитки и после неимоверных трудов благополучно доставили измокшего до костей Семена Семеновича на австрийский пароход. По мнению капитана, лодка вряд ли убралась назад.

— Так вы думаете аспиды потонули?

— Нет! сатанинское отродье в воде не тонет, в огне не горит; вот может-быть акулы съели…

Сегодня когда мы приближались к Яффе ветра не было, но широкая зыбь шла с запада. Удержались мы под парами верстах в двух от города. Небо было невеселое, пасмурное. Лес апельсинов начинающихся у самых городских строений, песчаная коса и мутно-желтое взморье имели унылый вид. От берега лодки больших размеров, некоторые с десятью и двенадцатью весельщиками, тяжело подымаясь на волны, порой исчезая за их хребтами, шли к Константину; Арабы гребли наперегонки, выбиваясь из сил.

Чтобы быть зрителем «презабавной штука», я, по совету капитана, расположился на юте: сюда не посмеют взобраться грабители; впрочем им здесь и делать нечего, жертвы их на нижней палубе. Там, у трубы, вокруг трюма и дальше к носу, презирая качку, бодро стоят они в твердом намерении до последней крайности защищать свои узелки и смотанные в одеяла вещи. Неприятель уже недалеко; слышится мерный плеск весел и глухие отрывочные слова. Брошенная с первой лодки веревка, свистя, прозмеилась в воздухе, и Арабы, как дикие кошки, судорожно-цепкими скачками взлетели на пароход. Яростные лица, мелькание голых рук, воинственный зов нападающих, крики побежденных — все мгновенно смешалось. С быстротою мысли рассыпались Арабы по палубе, коршунами накинулись на багаж, с руками отрыва ют мешочки у богомолок… А вдали, отсталые гребцы, стараясь опередить друг друга, столкнулись обводами и готовы начать междоусобный бой; двое замахнулись веслами… Лодки, предоставленные самим себе, уносятся волнами, и белая пена летит через край.

Не успел я глаз отвести от этой последней сцены, как на палубу точно с неба свалился десяток новых извергов; незамеченные подошли они с другого бока; смятение внезапно удвоилось, и крики слились в одуряющий гул…

Однако дело происходит не в Адалийском заливе, и не двадцать лет назад, и Арабы не морские разбойники, а простые перевозчики. Одетые в шлыки или колпаки из серой парусины, в шаровары, не достающие колен, и в лохмотья, еле прикрывающие грудь, они действительно похожи на бандитов. Чтобы заручиться пассажирами, перевозчики с жадностью нищих бросаются на их добро. Богомольцы же не хотят садиться без торгу; иные едут вовсе не ко Гробу Господню, а на Синай: но Арабам некогда торговаться или разбирать, кто куда едет: следующие лодочники могут отбить седоков, — и таким образом происходит свалка.

Одного поклонника Арабы уже изловили и тащат к воде, будто хотят топить: это они показывают ему свою лодку. Другой окончательно попался в их лапы и «грузится»— лезет, крестясь, на стенку борта, потом, отважно перенеся ноги, спускается наружу и повисает во весь рост над пучиною; сверху гребцы держат его за локти. Между тем оставшиеся внизу, под неистовое орание, корчась в усилиях, притягиваются: их относит течением и волнами к корме. Вот пароход сильно накренило, они схватили пассажира за полы платья, но, вцепившись на мгновение, сорвались, и лодку снова отбросило назад. Верхние осторожны, не пустят ноши, пока ее не выдернут силой. Опять гвалт и притягивание… А поклонник все продолжает висеть; море то подступает к его подошвам, то, пенясь, уходит в глубину.

Женщин сажают иначе: несколько пиратов, выждав удобное мгновение, хватают поклонницу под руки и под колени и как выразился Семен Семенович, «подают» в лодку то-есть буквально выбрасывают за борт; не успеет она вскрикнуть: «ой батюшки!» как уже лежит на скамейках, между перин и котомок, вместе с поймавшими ее на лету гребцами.

Черкесы-богатыри тоже высаживаются в Яффе. Они долго не сдавались Арабам, вихрем носились за ними, опрокидывая все на пути, и отбивали пожитки. После удачной схватки, сойдясь с разных концов, титаны метали в кучу свои громадные тюки, и опять по всем направлениям маячили их папахи, а откидные рукава словно крылья летали по воздуху. Черкесами было занято по крайней мере двадцать арабских рук. Неизвестно за кем остался бы верх, если б один из перевозчиков не прибегнул к военной хитрости. Подкравшись к маленькой моей приятельнице, которая, прижавшись в уголку, испуганно следила за ходом сражения, он сдвинул на лицо её шелковый платок и в два прыжка очутится с нею у моря…. Если-бы не шум кругом, было бы слышно, как один из комков, полетевших в эту минуту через борт, жалобно заплакать.

Заметив отсутствие ребенка, богатыри оставили вещи и беспокойно зашагали по палубе; в стороне, похититель, не обращая на них внимания, брал уже приступом какую-то постороннюю старушку. Черкесы более не сопротивлялись; только один — самый страшный и волосатый— отказался съехать: ни рев лодочников, ни убеждения товарищей не поколебали его решимости, и доплатив за проезд до Порт-Саида, он остался на Константине.

Девочка вскоре утешилась; ей покойно на дне лодки, среди подушек и свернутых одеял; хорошенькая, с не высохшими глазами, она отвечает ручкой на мои прощальные поцелуи.

Лодка отчалила… В ней сидела и Анна Константинова, без узелка и котомки, одна со своим горем; взгляд её, устремленный вдаль, видел что-то прекрасное, чего не видели другие… А гребцы, увозя пленных и награбленную добычу, пели дикую победную песнь.

До сих пор я был зрителем высадки, теперь началась посадка: прибыли возвращающиеся из Иерусалима.

С одной стороны борт вынут; Арабы и русские матросы, опираясь друг на друга, стерегут пассажира, который, будучи приподнят снизу, как палка торчит из качающейся лодки; если ее высоко и плавно вскинет волной, он схвачен поперек туловища, и все кончено; но иных успевают поймать лишь за кисти рук и выволакивают, как крупную рыбу. При этом ловцы, чтобы не упасть в воду, должны тащить на себя, и пойманный вступает на Константин, проехавшись лицом и грудью по углу, образуемому палубой и боком судна. Иногда, дотащив поклонника до пояса, ловцы потеряют равновесие, и он снова опустится до самых кистей. Женщины с перепугу падали в обморок.

Коренастый солдатик весь в медалях и с привязанным у пояса чайником, еще из лодки смешил матросов.

— Ишь кавалер-то какой тяжелый, говорили они, когда появившаяся было над палубой голова с серьгою в ухе опять скрылась из виду.

— Небось, не поклонница! Тяни, зная! отозвался голос за бортом.

Прежде чем ступить на ноги, кавалер успел сеять и надеть картуз, сказав: «здорово ребятушки, спасибо вам!» затем сам стал в цепь и с шутками да с прибаутками принялся тащить довольно сомнительную странницу.

— Что за притча, братцы? Щеки-то как полотно белые, а нос красный.

Час спустя капитан быстро вошел в мою каюту, где я лежал, утомленный вышеописанною суматохой.

— Семен Семенович, что с вами? вы взволнованы…

— Конечно, досадно; еще слава Богу, что не на пароходе…

— Что же случилось?

— Пятеро пассажиров потонуло… Лодка, куда сели черномазые с папахами, разбилась о риф саженях в пятидесяти от берега. Американцы, что сейчас приплыли рассказывают… Совсем близко от них; кинулись было спасать, навалились на весла, да те недолго пробарахтались. Один будто все еще держался… подошли, — а это шелковый платок на камне волной полоскало…

— Как, все погибли — и ваша красивая поклонница, и девочка?

— Все…

— И гребцы?

— Бьюсь об заклад, что головорезы выплыли, если только акулы не поглотали.

Капитан умолк. Вероятно он вспомнил странное упорство оставшегося на Константине Черкеса, но не заговорил со мной о предчувствиях. На нас нашло тихое раздумье, как всегда бывает, когда смерть близко пройдет мимо.