Москва осталась снова без митрополита: старец Афанасий, сменивший на митрополии покойного знаменитого проповедника Макария, стоявшего за товарищей Сильвестра и Адашева, должен был за немощью великою удалиться на свое пострижение, то есть в Чудов монастырь, где он был когда-то пострижен в монахи.
Пришлось искать нового митрополита, и выбор царя остановился на казанском архиепископе Германе, происходившем из знатного рода Полевых, потомков князей смоленских. Это был человек крупного роста и крупного ума, отличавшийся чистотою и святостью жизни, знакомый одинаково хорошо с священным писанием, с учениями Максима Грека и Иосифа Волоколамского, прямой и твердый в своих убеждениях, готовый всегда идти на помощь ближним. Этот основатель Свияжского монастыря тотчас же отказался от предназначенного ему высокого сана, хорошо понимая, что при таком государе, как царь Иван Васильевич, и при таких порядках, какие завелись в государстве со времени создания опричнины, трудно быть митрополитом именно ему. Не будучи никогда резким, он был честным и правдивым человеком и не умел молчать там, где считалось своим долгом говорить, как ни был он мягок и спокоен, — уклончивость не была в его характере и правда была всегда на его устах. Однако его стали упрашивать высшие духовные лица принять звание митрополита, и он волей-неволей, наконец, согласился.
Уже дня два он жил в митрополичьих палатах, ожидая дня посвящения, как вдруг посетил его царь.
Несколько времени они беседовали с глазу на глаз, наконец, царь вышел от будущего владыки московского, мрачный и задумчивый. Давно уже никто не говорил ему ничего такого, что сказал ему в этот день Герман, по своему обыкновению мягко, спокойно, не повышая голоса, но с твердостью глубокого убеждения.
Постоянные царские собеседники — опричники тревожно переглядывались между собою, глядя на безмолвно сидевшего среди них государя и не зная, что случилось с ним. Они прибегнули к обычному способу развлечения — к шутовству и скоморошеству, но на лбу царя не разглаживались глубокие морщины.
— Да, мы вот тут бражничаем, — проговорил, наконец, неожиданно царь с глубоким вздохом, — а что там ждет? Геенна огненная, огонь неугасимый за все мимотечные радости. Всех одинаково призовет Господь на последний страшный суд, и царей, и холопов.
Он стал рассказывать, что говорил ему Герман о загробной жизни, о страшном суде, на котором цари и черные люди явятся равными перед лицом Всевышнего Судьи и дадут ответ за все содеянное ими на земле.
— Да, надо и о смертном часе подумать! — угрюмо закончил он свой рассказ. — Не ждет смерть-то да не сказывает, когда придет. Как тать подкрадется!
Окружающие испуганно переглядывались между собою, смущенные настроением царя. На минуту воцарилось тяжелое молчание.
— Сильвестром вторым захотел быть! — грубо и резко сказал среди наступившей тишины Малюта Скуратов хриплым от попоек голосом. — О своем бы смертном часе думал. Сегодня жив — завтра умрет!
Царь угрюмо взглянул исподлобья на его широкое лицо, обрамленное рыжими волосами. Что-то недружелюбное скользнуло в этом взгляде. Казалось, царь теперь ненавидел этого страшного приспешника своего в делах казней и насилий. Всем стало на минуту жутко. Казалось, жизнь каждого из них висела в это мгновение на волоске. Одно неосторожное слово могло вызвать бурю Нрав царя Ивана Васильевича был хорошо известен всем его окружающим.
— Государь, не создавай себе нового учителя и опекуна! — вдруг раздался молящий, женственный, ласковый голос, и кто-то припал к ногам государя.
Он взглянул на этого молодого красавца не без грустной ласки, а тот уже со слезами целовал его руки и ноги Это был молодой Басманов. Он, как женщина, во всех затруднительных случаях прибегал к слезам. Царь бес сознательно погладил его по голове. Прояснившееся немного чело царя и вмешательство в дело Басманова придало смелости окружающим, за минуту перед тем испугавшимся грубой выходки Малюты Скуратова.
— Хороши были Адашев и Сильвестр, а митрополит-опекун вдвое лучше будет, — раздались голоса опричников, и несколько человек из них начали умолять царя не отдавать себя опять в руки духовенства и бояр
— Изведут они тебя, государь, и род твой изведут, послышалось со всех сторон. — Герман заодно с боярами из их гнезда. Еще ничего не видя, запугивает Страшным судом, а потом по рукам и ногам свяжет. Мало разве, что Алешка Адашев и Сильвестр извели царицу Анастасию?
Теперь все говорили наперебой.
Отец молодого Басманова из подражания сыну вместе с последним валялся у ног царя и целовал его руки, умолял его не слушать Германа.
Царь молчал и задумчиво продолжал гладить по голове своего молодого любимца. Наконец, он как бы очнулся и сказал с мрачной усмешкой:
— Будь по-вашему! Не нужно мне пестунов! Выгнать незванного советника! Еще и на митрополию не возведен, а неволею обязует! Найдется и другой митрополит
Государь поднялся с места и в сопровождении молодого Басманова прошел в свои внутренние покои.
Опричники возликовали, точно гора у них с плеч свалилась. Грозная туча пронеслась и рассеялась.
Среди пьяной оргии только и было толков, что про этот случай.
— Одного Сильвестра да Адашева Алешки довольно! — говорили одни.
— Теперь и другим неповадно будет царя-государя учить, — соображали другие.
Подпивший Малюта Скуратов смеялся над ними:
— Лежать бы вам всем на плахе!
— Да у тебя у первого голова слетела бы с плеч! — говорили ему.
— Так я сам ее и отстоял! — бахвалился он. — А вы без меня и носы повесили!
Царь же раздумывал уже, кого теперь избрать в митрополиты, но этот вопрос уже не имел важности для опричников.
Пример казанского архиепископа, сосланного в Свияжский монастырь за один скромно и осторожно высказанный намек об ответе царя перед Страшным судом, должен был обуздать каждого смельчака и удержать от непрошенных советов. Царь решился, наконец, послать грамоту Филиппу, приглашая его в Москву для духовного совета.
Филипп получил царскую грамоту, созвал братию и объявил о своем немедленном отъезде в Москву. Глубоко поразила она его, так как он знал и о страшном смятении, царствовавшем в Москве, и о перемене в жизни несчастного государя. Заботило его и то, что начатый им собор, хотя уже приближавшийся к концу постройкой, все-таки не был еще окончен. Время было дорого, а на проезд в Москву и обратно требовалось немало дней, если даже в Москве и не задержишься долго. И время-то какое пропадало — летнее, то есть как раз самое горячее для постройки, да и вообще для монастырской практической деятельности. В Соловках чего не сделаешь летом, того зимой не наверстаешь. Тем не менее Филипп являлся перед братиею твердым и внешне спокойным, хотя его сердце снедалось жалостью. Братия просто плакали. Он утешал их:
— Чада мои любезные, возложите печаль на Господа, положитесь на представительство Пречистой Богородицы, призовите на помощь преподобных отцов наших Зосиму и Савватия и заботьтесь о душевном спасении, храня предания монастырские. Назавтра в последний раз совершим литургию вкупе…
Утром храм наполнился всеми монахами соловецкими и массою богомольцев и мирян, работавших в монастыре. Филипп сам торжественно служил обедню и приобщался в последний раз вместе со всею братиею. Из храма перешли в смежную с ним трапезную, все уселись по местам. Один из иноков, по обыкновению, стал читать житие святого, которого память праздновалась в этот день. Среди всей этой массы чернецов царствовала обычная глубокая тишина, ничем не выдававшая, что происходило в душе каждого. Всем было невыразимо тяжело. Обитель так сжилась со своим великим подвижником-настоятелем, так полюбила его, что каждый монах как бы сиротел с отъездом этого человека. Он был для всех и советником, и другом, и отцом. Трапеза кончилась, и все длинной процессией тронулись на берег провожать своего настоятеля. На берегу началось прощание. Филипп обнимал и лобызал каждого из братии, чувствуя, как на его руки падают горячие слезы его духовных детей. Он сам не мог удержаться от слез, и они катились по его щекам. Еще несколько тяжелых минут — и он вошел на палубу судна, уже поднимавшего паруса. Он стоял на палубе, и его взор пристыл к этому берегу любимой обители.
— Когда вернусь? Вернусь ли? Что ждет в Москве? Тяжкие теперь времена.
Эти вопросы задавал себе Филипп. Их задавала себе и вся братия. А судно, подгоняемое попутным ветром, уходя все дальше и дальше, точно таяло в синеющем пространстве сливавшегося с небесами моря…
Достигнув берега, Филипп поехал знакомою ему дорогою на Новгород. Не доезжая трех верст до Новгорода, он увидел на дороге многочисленную толпу. Тут были старики и молодые, мужчины и женщины, вынесли даже грудных младенцев на дорогу. Вся эта густая толпа ждала знаменитого своею жизнью соловецкого настоятеля, рассевшись где попало на дороге, на опушке леса. Завидев его, все заволновались, сбились в кучу, стеснились вокруг него и кланялись ему в ноги, ловили и целовали его руки. Он благословлял их, недоумевая, что вызвало их на встречу к нему.
— Отче, — говорили между тем в толпе, — дошли до нас слухи, что царь держит гнев на нас. Будь ходатаем за нас и за город наш перед государем. Заступи свое отечество! Не мало бед вынес Новгород, а теперь, смотри, и совсем конец ему придет. На тебя одна надежда! Не дай в обиду!
Филипп, едва сдерживая охватившую его тревогу, успокаивал народ, говоря гражданам, что дело духовных лиц предстоять перед государем за ближних.
— Не попусти нам вконец погибнуть! — кричали голоса. — Ни за что ни про что изведут нас вороги!
Филипп старался обнадежить их, устранить мысль о том, что их могут ни за что ни про что погубить.
Окруженный благоговейной толпой, он двинулся к городу, где его встретили с большою почестью светские власти Новгорода. Все давно привыкли глубоко чтить этого человека, и среди новгородцев он чувствовал себя, как среди своих детей.
Пробыв недолго в Новгороде, он тронулся далее в путь, в Москву.
Царя Ивана Васильевича известили о прибытии соловецкого игумена, и он тотчас же назначил ему прием, приказав встретить его с великой честью. С прежней любовью отнесся государь к Филиппу, опять вспоминал, говоря с ним, детство свое счастливое при жизни матери, по-видимому, умиляясь и преображаясь снова. Но Филипп, хорошо знавший людей и прозорливый, уже не видел в нем прежнего царя Ивана Васильевича. Следы пьянства и разгула, сластолюбия и кровожадности наложили страшную печать на это лицо, а полубезумные, бегающие и блуждающие взгляды не обещали ничего хорошего. Злые советники и гнусные потворщики успели окончательно испортить этого человека. У Филиппа сжималось сердце от печали. Он глубоко скорбел об этом загубленном человеке. Сколько надежд подавал он когда-то, какой крупный ум мог бы выйти из него.
Государь пригласил Филиппа к обеду во дворец и, когда все уселись за столы, начал говорить о настроении и неурядицах в государстве. Теперь он жаловался не. на одних бояр, окружавших его во время его сиротства, а и на злоумышленников, желавших лишить его престола и чарами успевших околдовать его. Имен Адашева и Сильвестра он старался избегать, хотя и помянул недобрым словом изменника и собаку князя Курбского.
— Да вот и церковь Божия, — продолжал беседу царь, — вдовствует ныне без пастыря. Не стало владыки Макария, митрополит Афанасий за недугом великим отказался от митрополии. А ты сам знаешь, каково церкви без пастыря…
Он зорко взглянул на Филиппа и неожиданно скороговоркой прибавил:
— И решили мы по моей державной воле и по соборному избранию возвести тебя на митрополию.
Филипп вздрогнул. Окружающие пришли в смущение. Никто не ожидал, что простому настоятелю Соловецкого монастыря выпадет такая завидная доля. Более всех был смущен прямой начальник Филиппа новгородский архиепископ Пимен. Его злые глаза зорко глядели на Филиппа и словно хотели уничтожить его.
— Так ли, преподобные отцы и бояре? — обратился царь к присутствовавшему духовенству и боярам.
— Кто же более достоин упрочить престол соборной и апостольской церкви, как не Филипп, — раздались усердные голоса.
Даже владыка новгородский Пимен, подавляя в душе зависть, счел нужным из угождения царю согласиться с ним, что лучшего выбора не может быть.
— Давно я Филиппа знаю, — сказал он резким голосом, — и знаю, какое он попечение прилагал к устройству обители Соловецкой.
Филипп очнулся, точно его разбудил от сна этот исполненный враждебности голос, так противоречивший изрекаемым им похвалам.
— Нет, государь милосердный, — со слезами на глазах проговорил настоятель соловецкий, — не разлучай меня с моею пустынею, не налагай на меня бремени выше сил. Отпусти, Господа ради, отпусти! Не вручай малой ладье бремени великого!
— Я моей воле не изменю, а ты подумай, — милостивым голосом решил государь, понимая, что Филипп отговаривается ради простого смирения, как и приличествовало ему, простому монастырскому настоятелю.
Отпуская ласково Филиппа, он обратился к духовенству и сказал, что теперь их дело уговорить Филиппа принять митрополию.
Оставшись одни с Филиппом, высшие представители духовной власти стали уговаривать соловецкого настоятеля не идти против воли царя. Они так же, как и царь, понимали, что упрашиванье Филиппа принять митрополию было одной формальностью, что инок не мог не радоваться предложенной им чести. Он молча слушал их и, наконец, с неожиданною для них строгостью обратился к ним:
— Как я вступлю на митрополию, — заговорил он, — когда в земле русской нестроение, когда разделена она, когда сам государь губит ее? Пастыри церкви должны быть служителями правды и говорить царям земным истину. Молчать, как вы молчите, я не могу.
Пимен с злой усмешкой насторожил слух и ловил его речи, запоминая каждое слово. В его голове уже забродили мысли, что с такими взглядами Филиппу не сдобровать. Филипп без всяких колебаний стал увещевать духовных особ.
— Не смотрите на бояр, отцы и братия моя, что они безмолствуют, — страстно заговорил он. — Они корыстью житейскою связаны, а нас Господь для того и отрешил от мира, чтобы им истине послужили, хотя бы и души наши положить за паству пришлось, иначе вы будете истязаемы за истину в день судный…
Духовенство заволновалось. Давно оно отвыкло от смелых речей. Одни пугливо молчали, озираясь кругом, другие зашумели, протестуя.
— Не наше дело в мирское управление мешаться, — сказал резко Пимен, возвышая голос. — Воля государя превыше нас.
— Превыше Бога никого нет, а мы служители Бога! — твердо сказал Филипп. — Молчание наше душу цареву в грехи вводит, вашей душе готовит горшую погибель, а вере православной наносит скорби и смущение.
Прения продолжались долго. Большинство возражало несмело, и только Пимен как бы умышленно возвышал голос. Казалось, он хотел и вызвать своими противоречиями на большую откровенность Филиппа, и отличиться перед кем-то своими взглядами на невмешательство пастырей церкви в дела государя. Филипп настаивал на своем и уже прямо требовал уничтожения опричнины.
— Не могу я вступить на митрополю, — говорил он твердо, — пока государство разделено, не могу быть пастырем над враждующими между собою земщиной и опричниной. Пусть будет едино стадо и над ним един пастырь. А оберегать и овец, и волков в одну и ту же пору никто не может.
Духовенство стало расходиться, не порешив ничем вопросы о назначении Филиппа на митрополию.
На следующий день Филиппу пришлось снова предстать перед царем. Царь был на этот раз мрачен. Он уже знал через таких людей, как архиепископ Пимен, благовещенский протоиерей духовник царя Евстафий и чудовский архимандрит Левкий, наушники царя, что Филипп ставил условием своего вступления на митрополию уничтожение опричнины. Этого не посмел высказать даже и Герман.
— Ну, что же, отче, вступаешь на митрополию? — отрывисто спросил государь, исподлобья глядя на него сердитыми глазами.
— Я повинуюсь воле твоей, — ответил спокойно Филипп. — Но оставь опричнину, иначе мне быть в митрополитах нельзя. Не богоугодное твое дело. Сам Господь сказал: наше царство разделится — запустеет. Да не будет опричнины, да будет единое царство; На такое же небогоугодное дело нет и не будет тебе благословения нашего!
Царь едва владел с собою, тем не менее он сказал тихо и смиренно:
— Владыко святый, воссташа на меня мнози, коя же меня поглотить хотят
— Благочестия хранитель, — мягко заговорил Филипп, охваченный чувством сожаления к несчастной жертве всяких злоумышленников, ты, как поборник истины и блюститель православия, как мудрый правитель державы своея, поверь мне, никто не замышляет против державы твоей. В этом я свидетельствуюсь тебе оком всевидящим. Все мы приняли заповедь отцов и правотцев наших любить царя. Показывай нам пример добрыми делами, а грех влечет тебя в геенну огненную наш общий владыко, Христос, повелел любить Бога и любить ближнего, как самого себя: в этом весь закон Прошу тебя: престани от неугодного начинания
Царь Иван Васильевич начинал терять терпение, видя смелость и непокорность Филиппа, говорившего уже не иносказательным языком Германа, а прямо обличавшего его, царя Ивана Васильевича, за «неугодные начинания». Но Филипп не обращал внимания на то, как отзывались его речи на царе, и без страха продолжал говорить то, что считал необходимым высказать откровенно и прямо.
— Благочестивый государь, — продолжал он, — держися прежнего изволения своего, хотения и разума. Подражай добродетелям отца твоего, великого князя Василия Ивановича, славного благочестием, смирением и любовью. Просветись лучем Божественного света и назидай правой твоей вере даяния благая.
— Не вызывай моего гнева, владыка! — дрожащим голосом крикнул запальчиво царь. — Принимай митрополию!
— Если меня и поставят, то все-таки мне скоро потерять митрополию, — спокойно сказал Филипп. — Пусть не будет опричнины, соедини всю землю воедино, как прежде сего было.
Это свидание должно было кончиться ничем. Противники были одинаково упорны и не делали ни малейшей уступки один другому. Гневный царь торопливо ушел и снова приказал высшему духовенству образумить непокорного настоятеля соловецкого.
Растерянные представители духовной власти не знали, что делать: одни уговаривали Филиппа, другие радовались, что его постигнет участь Германа, третьи уговаривали царя не гневаться на Филиппа. Царь не высказывался, затаил в душе все свои чувства и желал, по-видимому, одного: сломить этот упорный характер и сделать митрополита, чтимого и уважаемого во всей земле, как бы сообщником всех своих дел. Филиппу намекали со всех сторон — одни с искренней верой в свои слова, другие с коварною целью погубить его, что опричнина временное установление, что царь покуда не может уничтожить ее, что у Филиппа остается великое оружие против дел опричнины — право печаловаться.
Ни на минуту не отступаясь от намеченной себе цели — от стремления уничтожить раздвоение государства, Филипп, наконец, согласился принять сан митрополита. С него потребовали характерную запись, где он писал:
«Лета 7074 июля 20, понуждал царь и великий князь Иван Васильевич всея России со архиепископы и епископы и с архимандриты и со всем собором благолепного Преображения Господа нашего Иисуса Христа, и великих чудотворцев Зосимы и Савватия Соловецких игумена Филиппа на митрополью. И игумен Филипп о том говорил, чтоб царь и великий князь отставил Опришнину; а не отставит царь и великий князь Опришнины, и ему в митрополитах быти невозможно; а хотя его и поставят в митрополита, и ему затем митрополья отставити; и соединил бы воедино, как прежде было. — И царю великому князю со архиепископы и епископы в том было слово, и архиепископы и епископы царю и великому князю о том били челом о его царьском гневу; и царь и великий князь гнев свой отложил, а игумену Филиппу велел молвити свое слово архиепископом и епископом, чтобы игумен Филипп то отложил, а в Опришнину и в царьской домовой обиход не вступался, а на митрополью бы ставился; а по поставленьи бы, что царь и великий князь Опришнину не отставил, и в домовой ему царьский обиход вступаться не велел, и за то бы игумен Филипп митропольи не отставливал, а советывал бы с царем И великим князем, как прежние митрополиты советовали с отцем его великим князем Василием, и с дедом его великим князем Иваном. И игумен Филипп по царьскому слову дал свое слово архиепископом и епископом, что он по царьскому слову и по их благословению, на волю дается стати на митрополью, а в Опришнину ему и в царьский домовой обиход не вступатися, а по поставленьи за Опришнину и за царьский домовой обиход митропольи не отставляти. А на утвержденье к сему приговору нареченный на митрополью Соловецкий игумен Филипп, и ерхиепископы и епископы руки свои приложили».
Подписали этот приговор сам Филипп, архиепископы Пимен и Никандр и епископы Симеон, Филофей, Иосиф, Галактион и Иосаф.
За собой Филипп оставил только высокое и священное право печалования, о котором не упоминалось в данной им записи…