Доброполов лежал под парусиновой крышей палатки медсанбата. Закрыв глаза, отдаваясь смутному течению мыслей, он с наслаждением слушал мирную убаюкивающую музыку ночи. Сонно гудели в Нессе лягушки, всюду, словно маленькие золотые колокольчики, спрятанные в траве, звенели сверчки.
Иногда чуть слышно вздрагивала от далеких глухих разрывов земля, да где-то в глубине, в ночном звездном небе, плыл, замирая, ворчливый гул самолета. Война за один день отдалилась от Нессы на несколько километров, и сюда доносились лишь ее грозные отголоски.
Желтый свет подвешенного к шесту фонаря скользил по серым лицам раненых, лежавших на носилках рядом с Доброполовым. Кто-то надрывно стонал и резко вскрикивал, кто-то бессвязно бормотал в бреду, поминутно звал сестру, прося пить… Тяжелый запах ран, напитанных кровью бинтов наполнял палатку, и тем благостнее казалось вливавшееся через вход дыхание ночи — теплый приторно-сладкий аромат сурепки и донника, горьковатый дурманящий запах мака.
Доброполов недавно очнулся после операции. Осколок тяжелой мины, весивший, по словам хирурга, не менее винтовочной обоймы, был вынут из его ноги. Нога со сломанной берцовой костью, туго зажатая в лубки и словно налитая горячим свинцом, казалась теперь Доброполову чужой, ненужной… Резкая, хватающая за сердце боль возникала порывами. От нее все тело покрывалось холодной испариной, к горлу подступала тошнота, голова тяжко кружилась…
Но вот боль исчезала так же внезапно, как и появлялась, и Доброполова сразу охватывало блаженное ощущение покоя… Тогда он снова мог слушать, как заливается под его носилками счастливый сверчок, как сладострастно гудят лягушки и где-то за полотняной стеной палатки тихо разговаривают люди…
В сознании Доброполова проносились беспорядочные картины боя — зеленый залитый солнцем холм, растерзанный куст орешника, под ним распластанное тело Пуговкина, предсмертный оскал немецкого автоматчика и квадратное, страшное в своей ярости лицо Сыромятных…
Где теперь рота? Где Валентин Бойко, Володя Богатов, которого он, Доброполов., так не хотел брать с собой в эту страшную атаку? Бойко, повидимому, уже закрепился на новой позиции, где-нибудь за городом с белыми церквями, а возможно, идет среди ночи по следам отступающих немцев.
И Маша Загорулько, которая доставила его в медсанбат и на прощанье смело поцеловала, тоже, наверное, шагает со своей санитарной сумкой — вместе с батальоном.
Поцелуй Маши остался на губах Доброполова как ощущение выпитой в знойный день чистой родниковой воды. Это ощущение слилось с воспоминанием о другом поцелуе, — как будто привидившемся во сне накануне боя.
Аксинья Ивановна была здесь рядом, и мысль об этом наполняла Доброполова волнением. Ему хотелось снова увидеть ее, чтобы яснее представить себе покойную Иришку, которая сливалась в его воображении с воспоминаниями о мирной жизни…
«Она еще не знает, что я здесь… А если узнает, не все ли равно? Разве мало здесь раненых? Ведь она даже не знает моего имени…» — с горечью подумал Доброполов.
Он вдруг почувствовал себя заброшенным, одиноким. Куда его теперь направят? Начнут перевозить из госпиталя в госпиталь, загонят куда-нибудь в далекий тыл… И будут там скука, тишина, казенные лица врачей, перевязки, хождение с костылем в больничном халате… Тоска зеленая! И главное, — никого вокруг, с кем прошел он многие сотни километров боевого пути. Будут другие, случайные, быстро меняющиеся соседи по госпитальным койкам, будут хорошие и плохие врачи и медицинские сестры, но не будет веселого, жизнерадостного Бойко, не будет связного Володи, отважного бывалого солдата Евсея Пуговкина, не будет Сыромятных… Оставшиеся в живых товарищи пойдут вперед все дальше, кто-нибудь из них будет убит или ранен, попадет в госпиталь, и вот конец, — распалась навсегда дружная, спаянная кровью, семья…
Доброполов ощутил вдруг такой приступ тоски по покинутым боевым друзьям, что застонал, сделал судорожный глоток, не имея сил подавить душивший его соленый комок… И в ту же минуту над ним склонилась голова в белой косынке. На него пристально и участливо смотрели карие, ласково светившиеся в сумраке глаза… Теплая рука взяла его за кисть, осторожно нащупывая пульс.
— Сестрица, — прерывисто дыша, сказал Доброполов. — Где Ветров?.. Никита Ветров?.. Боец моей роты…
— Товарищ ранбольной, не шевелитесь. Никакого Ветрова здесь нет, — ответила сестра.
— Как нет?.. Мой пулеметчик… Никита Ветров… Он был вчера ранен… — забеспокоился Доброполов.
— Товарищ ранбольной…
— Не ранбольной, а старший лейтенант, — рассердился Доброполов. — Я еще не в тылу, а на фронте… Позовите врача!
Сестра снисходительно улыбнулась. Она уже привыкла к самым неожиданным капризам раненых. Поправив под головой Доброполова подушку, ушла.
«Вот уже и ранбольной…» — с раздражением подумал Доброполов, и тоска еще больнее сдавила сердце. Голова в косынке снова склонилась над ним.
— Товарищ старший лейтенант, — робко сказала сестра, — хирург сейчас занят операцией… Я выяснила… Ветров эвакуирован в армейский госпиталь…
«Кончено, никого не осталось», — печально подумал Доброполов и, после долгого молчания, попросил:
— Сестрица набейте мне, пожалуйста, трубку… там, в сумке табак… — И когда трубка задымилась, он спросил более ласково и спокойно: — Как зовут тебя, сестрица?
— Катя…
— Катюша, значит. Грозное имя. Вот что, Катюша. Тут рядом живет женщина… Хозяйка этой усадьбы, жена партизана-лесничего, который погиб в этих лесах… Зовут ее Аксиньей Ивановной… Очень занятная молодая женщина. Просто знакомая, понимаешь… Но для меня это знакомство — самое большое в жизни… Ты, Катя, не улыбайся. Не думай, что тут вообще что-нибудь… Я видел ее всего один раз перед самым боем — в ту ночь, когда мы переправлялись через Нессу. Она даже не знает моего имени. Но это неважно…
Сестра слушала с любопытством. Доброполов поморщился от боли, продолжал:
— Может быть, ей нет до меня никакого дела… Все равно… В другое время я тоже прошел бы мимо нее… не заметил… Мало ли людей на белом свете? Дело в том, что первый кусок хлеба после того, как наши части заняли этот рубеж, Аксинья Ивановна получила от моей роты… Ты понимаешь? Этот хлеб понес ей через огонь мой лучший автоматчик Евсей Пуговкин.
Доброполов передохнул, словно пытаясь унять охватившее его волнение.
— Евсей Пуговкин носил ей хлеб Красной Армии под минами и пулями. Хозяйка с ребенком и старухой помирали с голоду, но мы вернули им жизнь… Пуговкин и все, кто был здесь… Пуговкина вчера не стало, Катя… Он пал, как герой…
Доброполов умолк. Сестра положила руку на его влажный лоб…
— Товарищ старший лейтенант, — умоляюще-ласково прошептала она. — Не надо больше говорить.
— Нет, сестрица, дослушай… Родных у меня, Катя, никого не осталось… Жену с сыном немцы расстреляли в сорок втором году. Так что остался я один, как штык на винтовке. Завтра вы отправите меня в тыл и, возможно, я не увижу больше ни этого берега, ни речушки, за которую мы пролили столько крови, ни тебя, ни этой самой Аксиньи Ивановны… И я хочу, грозная моя Катюша, чтобы ты пошла к ней, этой женщине, и сказала, что я, старший лейтенант Доброполов, хочу повидать ее и поблагодарить за подарок… Ты понимаешь, она подарила мне вот эту трубку. Это было все, что она могла мне подарить…
Катя, склонив голову, молчала… Когда она заговорила, голос ее дрожал…
— Товарищ ранбольной… старший лейтенант. Я скажу ей, кажется, я знаю ее. Она помогала нам носить воду.
— Сейчас же позови ее, Катюша… — Нетерпеливо попросил Доброполов.
— Хорошо. Я спрошу врача…
Доброполов лежал с закрытыми глазами. Неистовым звоном заливался под носилками сверчок. Ему вторили другие со всех концов палатки. Тяжело вздыхала под орудийными ударами земля. Эти вздохи становились все глуше, и трели сверчков сливались в сознании Доброполова, погруженного в дрему, в сладко волнующую музыку.
Но вот к музыке присоединились какие-то басовые голоса, и загремела она мощными раскатами, как многотрубный оркестр, как шумящее под ветром море. Она заливала сердце Доброполова восторгом, и он, словно окунаясь в ее волны, задыхался от бурных, подмывающих звуков…
Потом девичьи голоса повели знакомую, щиплящую за сердце песню… Доброполов силился уловить слова этой песни и не мог, а песня текла и текла, как тропинка меж зреющих хлебов…
И вдруг Доброполов увидел свою Иринку… Она шла по степной дороге — плыла навстречу ему из голубого сияния, улыбаясь счастливой, беспечной улыбкой. Ее косы были уложены на голове двумя золотистыми жгутами и кожа на обнаженных руках была смуглой от знойного кубанского солнца…
— Иринка!.. Иринка!.. — замирая от радости, крикнул Доброполов… Выбеленные до ослепительной белизны стены хаты-лаборатории вдруг сдвинулись вокруг него. Жаркое июльское солнце пронизывает прозрачные стекла окон, и Иринка в своем девичьем платье помогает ему отбирать тяжелые крупные колосья сортовой пшеницы…
— Федя… Ведь это Гостианум[1] … Гостианум… Гостианум… — повторяет она звонким голосом.
— Чепуха! — вырвался откуда-то веселый голос Бойко. — Гостианум на войне — копейка…
— Нет! — гневно крикнул Доброполов. — Нет!..
Опаляющая боль перехватила его дыхание… Он открыл глаза… Катя осторожно вытирала бинтом с его лба холодный пот…
— Товарищ старший лейтенант… И надо же так волноваться, — с упреком проговорила она. Рядом с ее головой Доброполов увидел другую — не такую, как во сне, но похожую на нее, как будто постаревшую за несколько мгновений — такие же уложенные вокруг головы ржаные волосы, печальный и тревожный взгляд.
— Пришла, хозяюшка, — засиял Доброполов, окончательно приходя в себя. — Ну, давай руку… Спасибо тебе за подарок… Отличная трубка… Ей-богу… отличная… Будет память… — Он пожал дрогнувшую руку женщины своей слабой рукой.
Аксинья Ивановна быстро наклонилась к нему:
— А я и не знала… Оказывается, и вас ранил змей проклятый…
— Ранил, Аксиньюшка… Но я буду жить… Немца-то погнали как… Слыхала?
— Милые!.. голубчики!.. — обрадованно зашептала Аксинья Ивановна и склонилась на корточки перед носилками…
— Сколько радости-то!.. И солнышко будто другое… И мы из погребушки, как жуки, повылазили…
— И Митяшка? — уже весело спросил Доброполов.
— И Митяшка… Бегает нынче весь день, как козленок. И бабку вытащили на свет божий. Шалашик мне бойцы уже состроили… В шалаше мы сейчас и ночуем…
Аксинья Ивановна жадно всматривалась в лицо Доброполова, склонялась к нему все ближе. Он чувствовал ее взволнованное дыхание, какой-то особенный, густой лесной запах, струившийся от ее кофточки, теплоту близко приникшей к нему груди…
— Пуговкин-то убит, — с грустью сообщил он. — Тот, что провизию приносил тебе.
— Евсейка-то… Ах, скорбный мой…
Аксинья Ивановна вздохнула.
— Не добрался он до немецких окопов, а то бы он задал им, — сказал Доброполов.
— Никогда я вас всех не забуду. Никогда, голубчики, — шептала Аксинья Ивановна. — А вас, товарищ командир, в особенности.
— Ты, Аксиньюшка, командиром меня не зови, теперь пора нам и познакомиться, — зовут меня Федей, так и зови… — Он поймал ее руку и уже не выпускал ее, не сводя с тонкого, еще более похорошевшего лица беспокойного взгляда… — Будешь ухаживать за мной?..
— Буду… — чуть слышно прошептала женщина и, отводя в сторону загадочно засветившиеся глаза, положила на голову Доброполова руку, стала перебирать его влажные волосы… — Если бы мне начальники разрешили, я бы за всеми вами ухаживала. Эх, если бы не Митяшка, поступила бы я в этот лазарет работать.
Доброполов смежил веки, чувствуя, как ласковая рука нежно гладит его волосы. Небывалая теплота разлилась по его телу. «Завтра меня увезут отсюда», — думал он. И как удивительно, что он познакомился с Аксиньей Ивановной здесь, в самом пекле… И откуда явилось это? Неужели это еще возможно?.. Здесь, среди неостывшего пепла?
Он открыл глаза.
«А ведь она совсем красавица, — не то с радостью, не то с какой-то щемящей грустью подумал он. — Пуговкин был прав…».
Смертельная боль опять вступила в ногу. Скрипнув зубами, он глухо застонал. Подошла Катя, сказала недовольным голосом:
— Вы не разговаривайте с ним… Аксинья… Аксинья… Как вас…
Доброполов сердито поморщился:
— Ты ее, Катя, не по имени-отчеству зови, а просто Ксюшей.
— Верно, какая я Аксинья Ивановна, — потупилась женщина. — Ксюшей и зовите…
— Вот, Ксюша, не знаю, как я и поеду теперь отсюда — следя за выражением ее лица, тихо проговорил Доброполов. — Ей-богу, не хочется. А ведь повезут, Ксюша. Куда-нибудь далеко в тыл. Может быть, даже завтра… Верно, Катя?
— Сначала — в армейский, а потом и дальше. И, может быть, даже сегодня, — ответила Катя с лукавой усмешкой.
— Что такое ты говоришь, грозная Катюша? А я не хочу. Я бы тут поправился. Тут приволье и до фронта близко. — Он снова сжал руку Аксиньи Ивановны, она с нескрываемой нежностью взглянула на него.
Заметив этот взгляд, Катя нахмурилась.
— Ну, хватит. Наговорились. Идите, Ксюша, домой.
— Не прогоняй ее, Катя, — жалобно попросил Доброполов. — Сиди, Ксюша, сидя…
И Аксинья Ивановна осталась у носилок Доброполова до утра.